
Полная версия
Удерживая молчание: очерки о присутствии. Метафизика удержания
И здесь Леви делает вывод, который кажется парадоксальным: система создала серую зону. Система сделала сотрудничество необходимым условием выживания. И тогда человека, который согласился сотрудничать, – нельзя осуждать так же, как нельзя осуждать нацистов. Он был в другом положении. Его выбор был сделан под давлением, в котором выбора практически не было.
Но это не означает, что он невиновен. Это означает, что его вина имеет другой характер. Он виновен в том, что он согласился. Но он согласился, потому что отказ означал смерть. И вот в этом парадоксе Леви видит самую тёмную часть нацистской системы: она создала условия, в которых люди вынуждены стать соучастниками её собственного уничтожения.
Серая зона – это онтологическое пространство, в котором человек не может быть ни полностью невиновным, ни полностью виновным. Это пространство, в котором традиционная мораль перестаёт работать.
Функционер как онтологическая фигура
Но серая зона не ограничивается концентрационными лагерями. Леви, когда позже размышлял об этом, понял, что серая зона – это структурная особенность любой бюрократической системы.
Возьмём чиновника, который выдаёт документы. Он знает, что новая система регистрации беженцев неправедна. Что она создана, чтобы отложить решение о статусе на бесконечность. Но это его работа. Его начальник приказывает ему использовать эту систему. Если он откажется, его уволят. И его семье будет нечем жить.
Так функционер становится исполнителем неправедной системы. Но он не думает о себе как о враге. Он просто делает свою работу. Он просто выполняет приказы. Он просто следует процедуре.
Ханна Арендт назвала это банальностью зла. Когда она наблюдала процесс Адольфа Эйхмана в Иерусалиме, она ожидала встретить монстра. Человека, полного ненависти, полного идеологии. Но вместо этого она встретила обычного чиновника. Человека, который просто исполнял свои должностные обязанности. Человека, который не видел себя как преступник. Он просто работал.
И здесь возникает онтологическая фигура, которую мы можем назвать функционер. Это не человек, который активно желает зла. Это человек, который встроен в систему, которая производит зло. Функционер – это человек, который может быть добрым, чувствительным, любящим в своей личной жизни, но в своей профессиональной жизни он становится орудием системы.
Функционер не обязательно злой. Он просто делает то, что требует его позиция в системе. Он просто следует правилам. Он просто выполняет приказы. И в этом просто, в этом отсутствии активной воли ко злу, скрывается самое ужасное.
Потому что функционер может оправдаться. Он может сказать: я не решал эти законы, я просто их применяю. Я не ненавижу беженцев, я просто выполняю процедуру. Я ничего не делал неправильно.
Но функционер делал что-то неправильное. Он согласился быть частью системы, которая производит неправедность. И вот в этом согласии, в этом молчаливом согласии продолжать работать в такой системе, скрывается форма соучастия.
Complicity vs silence as complicity: два различных концепта
Здесь нам нужно провести критическое различие. В философии есть два концепта, которые часто путают, но которые означают совершенно разные вещи.
Complicity – соучастие. Это активное или пассивное участие в системе, которая производит зло. Когда ты работаешь в системе, которая угнетает, ты complicit. Это не означает, что ты плохой человек. Это означает, что ты встроен в структуру, которая производит несправедливость.
Silence as complicity – молчание как соучастие. Это специфический вид соучастия, при котором ты видишь зло и молчишь о нём. Это молчание становится формой поддержки зла.
Но и complicity, и silence as complicity можно дальше разделить. Есть два вида молчания, и это различие критично для понимания третьего кризиса нашей книги.
Молчание как активное удержание (Визель) vs молчание как соучастие
Зальман Визель был узником Освенцима с семи лет. Он пережил невозможное. Его отец был убит в газовой камере. Его мать тоже. Он один остался в живых из его семьи.
Когда лагерь был освобожден, Визель молчал. Он не писал, не рассказывал, не делился своей историей. Он молчал десять лет. Полных десять лет. В этот период он жил, учился, работал, но он не говорил о том, что произошло.
Когда его наконец спросили, почему он молчал так долго, он ответил, что он не был готов. Слова не существовали для того, чтобы выразить то, что он пережил. Или, точнее, слова существовали, но если он бы их использовал, они бы предало то, что произошло. Полнота ужаса Освенцима не может быть выражена словами.
Поэтому Визель молчал. Но это молчание было активным. Это было молчание, которое удерживало свидетельство. Это было молчание, которое говорило: то, что произошло, слишком велико, чтобы быть выраженным. Мы должны жить с этим невыраженным, с этим неразрешённым.
Это молчание – это первый вид удержания, который мы будем развивать во второй части книги. Визель удерживает свидетельство через молчание. Его молчание не является сотрудничеством с системой, которая хотела бы забыть об Освенциме. Его молчание – это активное противостояние забыванию. Молчание как средство сохранения.
Но есть другой вид молчания. Это молчание того, кто видит зло и молчит, потому что молчание удобнее. Молчание того, кто знает, что что-то неправедно, и молчит, потому что говорить было бы рискованно. Молчание того, кто просто не хочет видеть и в этом не-видении становится соучастником.
Функционер часто молчит этим вторым молчанием. Он видит, что система неправедна. Но он молчит, потому что его работа зависит от этой системы. И в этом молчании он становится соучастником.
Различие между двумя молчаниями – это различие между активным удержанием и пассивным соучастием. Визель молчит, чтобы что-то сохранить. Функционер молчит, чтобы что-то забыть.
Moral distress: знать правильное и не мочь совершить
Давайте введём новый концепт, который помогает нам понять парадокс функционера. Это концепт moral distress – моральное страдание.
Моральное страдание возникает, когда человек знает, что является морально правильным, но обстоятельства не позволяют ему это совершить. Это не аморальность и не психологический конфликт. Это специфическое состояние, в котором мораль и действие расходятся.
Представьте медсестру в перегруженной больнице. Она знает, что каждому пациенту требуется максимальное внимание. Но у неё есть 20 пациентов на одного человека. Она не может дать каждому надлежащее внимание. Она делает всё, что может, но она знает, что это недостаточно. Она морально страдает, потому что она не может совершить то, что считает морально правильным.
Или возьмём юриста, который работает в системе, которая она считает несправедливой. Она знает, что законы, которые она помогает применять, неправедны. Но если она откажется работать, её выгонят. И на её место придёт кто-то, кто будет применять эти же законы. Так она остаётся на месте, морально страдая, делая то, что, как она знает, неправильно.
Моральное страдание – это не оправдание. Это признание парадокса: ты совершаешь то, что считаешь неправильным, потому что альтернатива была бы ещё более неправильной.
И вот именно в этом пространстве морального страдания происходит то, что я бы назвал deliberative complicity – осознанное соучастие. Человек знает, что он соучастник. Он это признаёт. Но он остаётся соучастником, потому что выход кажется невозможным.
Deliberative complicity: сознательное молчание
Чарльз Донован, американский философ, предложил анализ того, что он называет deliberative complicity. Это соучастие, о котором человек знает. Это сознательный выбор остаться в системе несправедливости, несмотря на полное понимание того, что происходит.
Донован приводит пример. Представьте человека, который работает в компании, которая производит оружие. Он знает, что это оружие используется для убийства. Он морально против войны. Но он остаётся в компании, потому что ему нужна работа, чтобы содержать семью. Он, таким образом, deliberatively complicit. Он сознательно выбирает остаться соучастником.
Это не то же самое, что быть вынужденным быть соучастником. Это активный, сознательный выбор. Человек знает, какую границу он переходит. Он переходит её осознанно.
Но самое важное в анализе Донована – это то, что такой выбор может быть рациональным. Если альтернатива выбору остаться на работе – это экономическое разорение семьи, то человек рационален, выбирая остаться. Это не означает, что это морально правильно. Это означает, что это рационально оправдано.
И здесь мы видим, что моральное и рациональное расходятся. Человек может быть одновременно морально неправ и рационально прав.
Функционер, который молчит о несправедливости системы, часто находится именно в этой позиции. Он знает, что система неправедна. Он сознательно выбирает молчать. Но он делает это потому, что альтернатива – потеря работы, потеря социального статуса, потеря возможности помогать людям (даже в системе, которая он считает несправедливой).
И вот здесь мы встречаемся с самым сложным аспектом третьего кризиса: человек может быть виновен и рационален одновременно. Его выбор может быть и моральным преступлением, и рациональной необходимостью.
Граница между бессилием и ответственностью
Но давайте не будем слишком поспешно осуждать функционера. Потому что если мы это сделаем, мы упустим самый важный вопрос.
Вопрос в том: где проходит граница между бессилием и ответственностью?
Когда человек может сказать: я был бессилен, я не мог ничего сделать? И когда он должен сказать: я был ответственен, я мог выбрать иначе?
Человек, который работает в системе угнетения под угрозой смерти (как капо в лагере), находится в состоянии крайнего бессилия. Его выбор практически не существует. Отказ означает смерть. В таком состоянии можно ли говорить об ответственности?
Но человек, который работает в системе угнетения, чтобы содержать семью, находится в другом положении. Его выбор не выбор между жизнью и смертью. Его выбор – между комфортом и принципом. В таком состоянии можно ли говорить об отсутствии ответственности?
И где это расстояние? Где граница между ними?
Леви, размышляя о серой зоне, предлагает, что эта граница размыта. Она не чёткая линия, которую можно провести. Это континуум. И на каждой точке континуума человек имеет какую-то степень ответственности, но эта ответственность ослаблена степенью его бессилия.
Функционер, который знает, что система неправедна, и молчит о ней, несёт ответственность. Но его ответственность ослаблена тем фактом, что отказ был бы рискованней. Его молчание – это не полная вина. Это соучастие, обусловленное бессилием.
Третий кризис: когда я молчу, видя молчание других
Теперь давайте сделаем решающий шаг. Давайте перейдём от функционера, встроенного в систему, к нам – к зрителям этой системы.
Я открываю свой смартфон. Я вижу видео войн. Я вижу видео из Газы. Я вижу видео из лагеря беженцев на острове Лесбос. Я вижу, что происходит зло. Я вижу, что система несправедлива. Я вижу, что люди страдают.
И затем я закрываю смартфон. Я иду готовить ужин. Я смотрю фильм. Я живу своей жизнью.
Я не функционер. Я не встроен в систему угнетения. Я не могу сказать, что я был вынужден молчать под угрозой смерти. Я просто молчу, потому что… потому что что?
Потому что я чувствую себя бессильным. Потому что я не знаю, что сделать. Потому что мой голос ничего не изменит. Потому что легче молчать, чем говорить.
Это молчание – это соучастие другого рода. Это молчание того, кто имеет относительную свободу выбора, но выбирает не действовать. Это молчание того, кто не встроен в систему неправедности, но пассивно её поддерживает.
Франц Фанон, алжирский философ и психиатр, писал об этом в своей книге «The Wretched of the Earth». Он говорил, что молчание интеллигенции в момент угнетения эквивалентно сотрудничеству с угнетателем. Если ты имеешь возможность говорить и ты молчишь, ты выбираешь сторону статус-кво.
Но здесь возникает вопрос, который более сложен. Имею ли я действительно возможность говорить? Если я говорю против войны, но война продолжается, имела ли моя речь смысл? Если я пожертвую деньги правозащитной организации, но система остаётся той же, была ли моя помощь полезной?
Может быть, я молчу не потому, что я соучастник, а потому, что я признаю свою беспомощность? Может быть, мое молчание – это признание того, что я ничего не могу изменить?
Примо Леви молчал десять лет. Был ли он соучастником? Был ли его молчание формой соучастия с забыванием?
Нет. Потому что его молчание было активным удержанием. Визель молчал после Освенцима. Было ли его молчание соучастием?
Нет. Потому что его молчание было активным сохранением свидетельства.
И вот здесь мы видим третье измерение удержания, которое появляется перед нами. Это измерение holding open – удерживания открытого. Это удержание вопроса в открытом состоянии, несмотря на давление закрыть его. Это удержание признания страдания, несмотря на давление забыть о нём.
Мое молчание может быть либо:
– Complicity – сознательное соучастие в системе забывания
– Deliberative complicity – осознанное соучастие в системе угнетения
– Holding open – активное удержание вопроса в открытом состоянии, несмотря на мою беспомощность
Разница между ними в том, как я отношусь к своему молчанию. Если я молчу и притворяюсь, что ничего не происходит, – это complicity. Если я молчу и знаю, что я соучастник, но остаюсь молчать, – это deliberative complicity. Но если я молчу и удерживаю это молчание как напряженное, как результат моей неспособности действовать, как призыв к изменению, – тогда это holding open.
Когда я листаю новости о войне и иду дальше
Давайте быть совершенно конкретны. Я открываю ленту новостей. Я вижу, что 47 человек погибло в обстреле. Я вижу фото разрушенного дома. Я вижу фото матери, плачущей над телом ребёнка.
Это момент истины. Это момент, в который я должен выбрать. Не в смысле больших действий. В смысле того, как я отношусь к тому, что я видел.
Вариант 1: Я переключаюсь. Я вижу новость, и она не трогает меня. Я листаю дальше, как будто ничего не произошло. Это соучастие в забывании. Это активное выбор не видеть. Это – complicity.
Вариант 2: Я вижу новость, я её认知 обрабатываю как информацию. Она мне неприятна, но я понимаю, что я не могу это изменить. Я листаю дальше, потому что что ещё я могу сделать? Я рационально признаю свою беспомощность. Это deliberative complicity. Я знаю, что я соучастник, но я остаюсь молчать.
Вариант 3: Я вижу новость. Я позволяю ей потрогать меня. Я сижу с этой болью. Я признаю, что я не могу это изменить в этот момент, но я удерживаю это как вопрос. Я не забываю. Я не притворяюсь, что это не произошло. Я удерживаю это молчание как активное – как признание обязательства перед теми, кто страдает. Это holding open.
Разница между этими тремя вариантами не в том, что я делаю физически. Во всех трёх случаях я листаю дальше. Разница в том, как я отношусь к своему листанию. Какой вес я придаю этому действию.
И вот в этом различении отношений скрывается вся философия третьего кризиса.
Серая зона как онтологическая необходимость
Давайте сейчас соберём всё вместе. Мы видели трёх молчаливых субъектов:
Первый – врач, который молчит о своей эмпатии, чтобы продолжать работать. Его молчание – это удержание в его теле, в его организме.
Второй – беженец, чьё молчание навязывается ему системой. Его молчание – это отсутствие голоса, отсутствие признания.
Третий – я, зритель, который молчит, видя молчание других. Мое молчание – это выбор того, как отнестись к собственному бессилию.
И что объединяет всех трёх? Объединяет их серая зона. Все они находятся в пространстве, в котором традиционная мораль не работает.
Врач – он не может быть ни полностью добрым (не отключая эмпатию, он не сможет спасать жизни), ни полностью нейтральным (отключение эмпатии разрушает его человечность).
Беженец – он не может быть ни полностью в системе (он исключён из политического порядка), ни полностью вне системы (его жизнь управляется государством).
Я, зритель – я не могу быть ни полностью активным в противостоянии системе (я беспомощен), ни полностью пассивным (я знаю о происходящем).
Все мы находимся в серой зоне. И серая зона – это не исключение в современном мире. Это норма. Это структурная особенность политического, экономического и личного порядка XXI века.
Примо Леви закончил размышления о серой зоне признанием, которое было горько и правдиво. Он сказал, что никто не может считать себя невинным. Даже жертвы системы несут ответственность за свои действия в пределах системы. И даже те, кто не встроен в систему, несут ответственность за то, видят ли они её или нет.
Эта ответственность не может быть разрешена. Она не может быть снята через хорошие дела или праведность. Она остаётся как хроническое состояние.
И вот здесь возникает четвёртый кризис, который будет последним в Части I. Это кризис того, что мы видим слишком много. Это кризис информации, доступности, постоянного присутствия. Это кризис, в котором информация о зле становится настолько обильной, что она перестаёт иметь значение.
Глава 4. Избыточное присутствие и truth fatigue
Livestreaming войны: невозможность не видеть
Представим любую дату. Где-то начинается война, и Интернет превращается в поле боя иного рода. В социальных сетях и месенджерах появляются видео. Видео из подвалов, в которых прячутся люди. Видео разрушений. Видео смерти. Видео, снятые на смартфон солдатами, которые находятся под обстрелом.
Но самое поразительное: эти видео появляются в реальном времени. Не через день, не через неделю. Через часы. Иногда через минуты. Война, которая происходит в конкретном месте в семь часов утра, видима для мира в восемь часов утра. Живая, неотредактированная, без фильтра профессионального журнализма.
Молодая женщина, стоящая на разрушенной улице города, записывает видео в прямом эфире социальной сети. Она показывает здание, которое было разрушено бомбёжкой два часа назад. Она рассказывает, что её сосед был в этом здании. Она не знает, жив ли он. И в то время как она говорит, её видео уже смотрят миллионы людей по всему миру.
Это не новость. Это не отчёт журналиста. Это – присутствие. Это – прямое, невостребованное присутствие при событии, которое происходит здесь и сейчас.
Зритель, который смотрит это видео в своей квартире в Москве, Париже или Нью-Йорке, находится в состоянии, которое сложно описать. Он не находится там. Он не может помочь. Он не может ничего сделать. Но он видит. И это видение – это форма присутствия, которая в истории психологии никогда не существовала.
Раньше, даже если ты хотел узнать о войне, ты должен был ждать. Ты должен был прочитать газету завтра утром. Ты должен был включить телевизор в определённое время. Была опосредованность. Была фильтрация. Была время между событием и твоим знанием о событии. Это время было буферной зоной, в которой твоя психика могла адаптироваться.
Теперь буферной зоны нет. События приходят прямо к тебе, без фильтра, без времени на адаптацию. И ты не можешь их не видеть. Даже если ты попытаешься не смотреть видео из войны, видео приходит к тебе через ленту друзей, через рекомендации, через уведомления.
Невозможность не видеть. Это ключевая фраза. Невозможность не присутствовать при событии через экран. Невозможность не знать, что происходит зло.
И в этой невозможности выращивается четвёртый и последний кризис первой части книги.
Truth fatigue: усталость от истины в эпоху постправды
Есть интересный парадокс в эпохе, которую мы называем «постправдой». Звучит, будто в эпоху постправды люди больше не верят истине. Но на самом деле, в эпоху постправды люди видят слишком много истины. Или, точнее, они видят слишком много материала, который претендует на то, чтобы быть истиной.
Каждый день мне говорят: это – правда, это – ложь. Это – факт, это – фейк. Это – по-настоящему произошло, это – манипуляция.
Видео с войны – это правда, но видео может быть отредактировано. Статистика инфляции – это факт, но факт может быть интерпретирован по-разному. Фото беженцев – это документация реальности, но фото может быть сделано для максимизации эмоционального эффекта.
Информационная среда XXI века – это не среда, в которой люди находятся в постправде, это среда, в которой люди находятся в истине, которая никогда не является полной. Каждый факт сопровождается сомнением. Каждое видео сопровождается вопросом: как я могу быть уверен, что это подлинное?
И вот в этом постоянном состоянии должны-ли-я-верить, должен-ли-я-сомневаться возникает то, что я называю truth fatigue – усталость от истины.
Усталость от истины – это не то же самое, что отрицание правды. Это не то, что люди просто перестали верить в объективную реальность. Это то, что люди устали от бремени постоянного различения истины и лжи. Они устали от необходимости быть критичными. Они устали от того, что ни один факт не может быть просто принят как факт.
Представьте себя на месте молодого человека в 2025 году. Каждый день в вашей ленте – несколько новостей о климатических катастрофах, о войнах, о экономических кризисах. Некоторые из этих новостей настоящие. Некоторые преувеличены. Некоторые совершенно выдуманы. Как вы можете знать, какая есть какая? Как вы можете постоянно находиться в состоянии критического анализа?
Ответ: вы не можете. Ваша психика не рассчитана на это. И вот она сдаётся. Она устаёт. Она начинает закрывать информацию не потому, что вы не верите в истину, а потому что вы устали от бремени определения, что является истиной.
Truth fatigue – это форма защиты. Это не отрицание реальности, это закрытие перед реальностью. Потому что реальность требует постоянного обновления, постоянного внимания, постоянного критического анализа. И это требование невыносимо.
Информационные войны: избыток событий и дефицит смысла
Но truth fatigue не просто результат перегрузки информацией. Это результат стратегии. Это результат того, что мы можем назвать информационной войной.
В информационной войне целью не является чтобы люди верили определённую ложь. Целью является чтобы люди переставали верить что-либо. Целью является нарушить саму возможность различения истины и лжи.
Российский политолог Владимир Сурков, который долгое время консультировал российское государство по политике информации, написал эссе, в котором он описал эту стратегию. Он назвал её «управление через неопределённость». Идея в том, что если вы можете создать достаточно противоречивой информации, если вы можете выпустить столько разных версий одного события, что никто не будет знать, какая из них истинна – тогда вы выигрываете. Потому что люди устанут от попытки разобраться и откажутся вообще пытаться.
Информационная война в цифровую эпоху работает через избыток. Избыток противоречивых новостей. Избыток видео с разных углов одного события. Избыток экспертных мнений, которые полностью друг другу противоречат. Избыток событий, которые требуют вашего внимания.
И в этом избытке происходит нечто странное: присутствие становится отсутствием. Вы видите так много информации о войне, что вы перестаёте видеть войну. Вы видите так много видео смерти, что вы перестаёте видеть смерть.
Это парадокс гиперинформированности. Чем больше информации, тем больше она стирается. Чем больше я знаю, тем менее я знаю.
Парадокс: избыток присутствия порождает новое отсутствие
Давайте вернёмся к метафизике присутствия, которую мы обсуждали в Прологе. Западная философия учила нас, что быть присутствующим – это добро. Быть полностью присутствующим перед реальностью, перед другим, перед истиной – это идеал. Это путь к подлинности, к честности, к моральности.
Но XXI век показал нам что-то парадоксальное: избыток присутствия порождает новое отсутствие.
Когда я смотрю слишком много видео смерти, я перестаю видеть смерть. Когда я получаю слишком много новостей о кризисах, я перестаю слышать кризисы. Когда информация о зле приходит ко мне постоянно, в режиме 24/7, я начинаю не видеть это зло.
Это не механизм психики, который помогает нам. Это механизм, который разрушает наше восприятие реальности. Это то, что Джонатан Крэри называет отключением внимания. Когда сигналов слишком много, мозг выключает способность их обрабатывать.








