Удерживая молчание: очерки о присутствии. Метафизика удержания
Удерживая молчание: очерки о присутствии. Метафизика удержания

Полная версия

Удерживая молчание: очерки о присутствии. Метафизика удержания

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Давайте введём новое слово. Вместо усталость скажем удержание. Элизабет удерживает чувства, чтобы иметь возможность работать. Она удерживает боль, потому что полное присутствие перед ней парализовало бы её. Она удерживает сочувствие в состоянии покоя, чтобы остаться функциональной.

Это измеряет что-то принципиально иное. Усталость говорит: я слишком устал, чтобы чувствовать. Удержание говорит: я активно воздерживаюсь от полного чувства, чтобы остаться в действии.

Различие это не просто словесное. Оно онтологическое.

Если мы согласимся, что происходит усталость, то решение очевидно: отпуск, психотерапия, смена работы. Это индивидуальные решения. Но если мы согласимся, что происходит удержание – то это заставляет нас переосмыслить саму структуру мира. Если мир требует, чтобы люди удерживали свою эмпатию, чтобы выжить – то что-то неправильно не с врачом, а с миром.

И вот мы подходим к границе того, что может объяснить психология. Потому что психология изучает индивидуальное сознание. Но то, что происходит с Элизабет, Константином и Юлией – это не индивидуальная проблема. Это проблема структуры реальности. Это кризис того, как мы организовали существование.

Метафизика присутствия учила нас, что правильное существование – это полное, честное, непрерывное присутствие перед реальностью. Но эта метафизика разбилась о рифы XXI века. Полное присутствие разрушает. Непрерывное присутствие перед кризисом убивает способность действовать. И люди – люди в помогающих профессиях, люди на границах войны, люди, которые выбрали помогать другим – вынуждены отключить что-то в себе, чтобы выжить.

Это первый кризис нашей книги. Не психологический, а онтологический.

И из этого кризиса вырастает вопрос, который мы будем развивать в следующих главах: если полное присутствие невозможно и разрушительно, может ли быть иной способ быть? Может ли удержание быть не дефицитом, а новой формой существования? Может ли молчание, отступление, воздержание – может ли всё это быть не потерей присутствия, а его трансформацией?

Но прежде чем ответить на эти вопросы, нам нужно увидеть второй кризис. За пределами кризиса чувства лежит кризис самого существования. Есть люди в мире, чьё существование находится не в состоянии усталости, а в состоянии предельной уязвимости. Люди, которые существуют не как полные субъекты, а как голая жизнь. И к их истории мы перейдём в следующей главе.

Глава 2. Голая жизнь: существование без политической формы

Беженец без документов: сцена на границе

Утро на турецко-греческой границе. Эджеджик, совсем мальчик, семнадцать лет. Он прибыл из Сирии четыре месяца назад. Его семья осталась в лагере в Турции. Он решил пойти дальше, в Европу, потому что слышал, что там можно найти работу, образование, жизнь, которая не лагерь. Ночью переправился через реку. Его поймали греческие пограничники.

Теперь он стоит в пограничной зоне. Не в Турции, не в Греции. В промежутке. Его спрашивают документы. У него их нет. Паспорта нет – он остался в Дамаске при режиме, который стреляет в людей, просящих паспорт. Удостоверения беженца нет – это выдаёт только UNHCR, а его регистрация завис в бюрократической системе Турции, где живут четыре миллиона беженцев, и на каждого по две минуты внимания чиновников.

Пограничники смотрят на него. На их лицах ни жалости, ни злости. Процедурное лицо. Они видели сотни таких. Мальчик спрашивает: «Я могу остаться?» Ответ: «Ты не имеешь правового статуса. Ты не можешь остаться». «Я могу идти дальше?» «Нет, граница закрыта». «Где я должен быть?» На этот вопрос нет ответа. Пограничники не знают, где он должен быть. Потому что он должен быть в месте, которое не существует.

Эджеджика помещают в зону ожидания. Это не тюрьма, но и не открытое пространство. Высокий забор из колючей проволоки. Палатки, предоставленные NGO. Другие люди, такие же как он – тысячи их. Все они находятся в одном состоянии: они существуют, но они не существуют в политическом смысле. Они дышат, их сердце бьётся, но они невидимы для закона.

Эджеджик спрашивает: какие у меня есть права? Ответ сложный. Теоретически, даже без документов, он имеет право на базовую медицинскую помощь, на еду, на минимальное убежище. Но теоретически. На практике эта медицинская помощь приходит с задержкой в три недели. Эта еда – рис и консервированные овощи. Это убежище – палатка, в которой летом пятьдесят градусов. Теоретически ему полагается возможность поговорить с юристом. Но юристов в лагере четыре на тысячу человек.

Главное же: Эджеджик не может работать. Он не может открыть счёт в банке. Он не может получить SIM-карту, чтобы позвонить матери. Он не может получить проездной билет на автобус. Каждое действие, которое требует идентификации, для него закрыто. Он существует в состоянии, которое философ Джорджо Агамбен назовёт «голой жизнью» – bare life.

Это не философия. Это реальность четырнадцати миллионов людей в мире, которые официально не считаются ни гражданами никакой страны, ни полноценными беженцами. Они существуют в промежутке. Их жизнь – это просто биологическое существование, лишённое политической формы, правового статуса, общественного признания.

Когда Эджеджик заболевает, врачи лечат его биологическое тело. Когда он голоден, ему дают пищу. Но когда он просит права, просит будущего, просит признания – он получает только безмолвие. И в этом безмолвии, в этом отсутствии ответа, раскрывается второй кризис нашей книги.

Это кризис не чувства, а самого существования. Не кризис того, как мы ощущаем реальность, а кризис того, кто считается человеком, достойным ощущать.


Агамбен: bare life между zo (биологическая жизнь) и bios (политическая жизнь)

Джорджо Агамбен, итальянский философ, потратил два десятка лет на размышление о том, что значит быть исключённым из политического сообщества. Его главное открытие выражено в одном различии.

В древнегреческом языке было два слова для жизни. Zo – это просто биологическое существование. Жизнь животного. Жизнь, которая дышит, ест, размножается. Bios – это политическая, общественная жизнь. Жизнь как участие в сообществе, как наличие голоса, как право иметь права. Zo – это то, что у нас есть с животными. Bios – это то, что отличает человека.

Аристотель различал эти два вида жизни просто: животные имеют zo, люди имеют bios. Человек – это политическое животное. То есть человек – это животное, которое превосходит просто биологическое существование благодаря жизни в городе-государстве, в политическом сообществе.

Но Агамбен заметил что-то странное в современном мире. Существует категория людей, которые имеют zo, но не имеют bios. Люди, чьё биологическое существование признано – их кормят, лечат, не убивают без причины – но чьё политическое существование отрицается. Они дышат, но они не голосуют. Они существуют, но они невидимы для закона. Они живут, но жизнь их – это просто жизнь, без формы, без статуса, без признания.

Агамбен называет это состояние bare life – голая жизнь. Это жизнь, лишённая политической оболочки. Это жизнь в состоянии исключения из политического порядка.

И здесь Агамбен делает ещё один шаг, который потрясает основы западной политической философии. Он говорит, что это состояние не исключение из политики. Это норма политики. Классическая политическая философия думала, что исключение – это ошибка системы. Что-то сломалось, и человек оказался вне защиты закона. Но Агамбен видит структурное различие.

Политический порядок работает через различие между тем, кто включён и кто исключён. Граница государства существует именно потому, что есть люди внутри границы и люди снаружи. Закон работает именно потому, что есть люди, защищённые законом, и люди, не защищённые. Это не ошибка политики. Это фундамент политики.

И вот в этом фундаменте находится bare life. Это жизнь, которая всегда может быть исключена. Это жизнь, которая существует в нависшей над ней угрозе. Это жизнь без гарантий.

Агамбен показывает, что граница между включением и исключением – это не чёткая линия. Это промежуток. И в этом промежутке существуют миллионы людей: беженцы, мигранты без документов, апатриды (люди без гражданства), люди в лагерях, люди в тюрьмах, люди в психиатрических больницах. Все они биологически живы, но политически мертвы. Или, точнее, они находятся в состоянии, которое Агамбен называет исключённое включение. Они включены в политический порядок (их тела находятся под контролем государства), но включены в качестве исключённых (у них нет права голоса, нет защиты, нет признания).

Эджеджик находится именно в этом состоянии. Он включён, потому что государство видит его, регистрирует его, кормит его. Но он исключён, потому что государство не признаёт его как человека, который имеет права. Его жизнь – это просто жизнь, без формы, без статуса. Bare life.


Биополитика: управление жизнью как форма власти

Чтобы понять, почему такое состояние возможно, нам нужно обратиться к Мишелю Фуко и его концепции биополитики.

Фуко заметил революцию, которая произошла в конце XVIII века. До этого времени власть работала простым способом: король велел, и если ты не подчинялся – тебя казнили. Власть была о смерти. Король имел право убивать своих врагов. Это была власть над смертью, власть отнимать жизнь.

Но в конце XVIII века, когда появились демократии, когда появился национальный капитализм, необходимо было новое управление. Потому что убивать людей – это неэффективно. Они больше не могут работать, не могут производить, не могут потреблять. Нужна была не власть над смертью, а власть над жизнью.

Фуко называет это биополитикой – управлением жизнью населения. Государство начало интересоваться здоровьем своих граждан, потому что здоровые граждане работают лучше. Государство начало вводить гигиену, образование, медицину, потому что это повышало производительность. Государство начало подсчитывать население, потому что нужно было знать, сколько работников у тебя есть.

Биополитика не отменила старую власть над смертью. Она добавила новую измерение. Власть теперь управляла жизнью: как долго люди живут, сколько детей они рождают, где они живут, как они работают. Жизнь стала объектом политики.

Но самое важное открытие Фуко в том, что биополитика требует разделения. Она требует различия между полезной жизнью и бесполезной жизнью. Граждане, которые работают и производят, имеют полезную жизнь. Государство заботится о них, потому что они полезны. Но есть люди, чья жизнь считается бесполезной или опасной: инвалиды (в нацистской Германии), люди с психическими болезнями (в советских лагерях), люди, которые не могут работать.

И вот здесь биополитика сталкивается со своим внутренним противоречием. Если жизнь управляется, то логично, что государство должно управлять всей жизнью. Но если жизнь бесполезна – если человек не работает, не производит, не потребляет – то для биополитики он становится проблемой. И решение этой проблемы – это исключение.

Беженец – это парадигматический пример бесполезной жизни в режиме биополитики. Он не может работать (это запрещено), он не может производить (ему нечего). Его жизнь – это просто жизнь, потребляющая ресурсы. И в биополитической логике это жизнь, которую нужно исключить или минимизировать.

Но государство не может просто убить его (это нарушило бы гуманитарный закон). И оно не может просто отпустить его (это нарушило бы суверенитет границ). Поэтому государство помещает его в промежуток: в лагерь, в зону ожидания, в состояние, в котором его жизнь управляется на минимальном уровне. Его кормят, чтобы он не умер. Но его изолируют, чтобы он не представлял проблему. Его жизнь – это просто удержание её в существовании.

И вот здесь мы встречаемся с первым появлением концепта, который будет центром нашей книги. Государство удерживает жизнь беженца. Не по щедрости, а потому что полное исключение (убийство) нарушило бы международное право. Государство удерживает его в состоянии существования, но только биологического существования, без политической формы.


Некровласть: политика смерти

Но если Фуко говорил о власти над жизнью, то его преемник, Ачиле Мбембé, заметил что-то ещё более тревожное. Он ввёл термин некровласть – власть над смертью. И он показал, что в современном мире эти две формы власти переплетаются.

Мбембé, африканский философ, размышлял об опыте колониализма и его наследии. Колониальный порядок, говорит он, работал не только через управление жизнью, но через право решать, кто может жить и кто должен умереть. В колониальных территориях европейцы имели абсолютную власть над жизнью и смертью местного населения. Это была не просто власть над жизнью – это была власть над биологическим существованием как таковым.

И эта форма власти не исчезла с концом формального колониализма. Она переместилась. Теперь некровласть работает через границы, через миграционный контроль, через биополитику беженцев и мигрантов.

Когда Эджеджик находится в пограничной зоне, он находится под властью некровласти. Государство имеет право решить, кто будет отпущен через границу и кто будет отправлен назад. Государство имеет право положить конец существованию беженца – не убивая его напрямую, а просто отправив его в нестабильную ситуацию, где он может умереть. Государство имеет право решить, кто будет получать медицинскую помощь (граждане) и кто будет оставлен умирать (мигранты без документов).

Мбембé показывает, что эта власть над смертью – это не исключение из биополитики. Это её логическое продолжение. Если государство управляет жизнью через различие между полезной и бесполезной жизнью – то логично, что оно также управляет смертью. Некровласть и биополитика – это две стороны одной медали. Одна говорит: «Эта жизнь полезна, мы её сохраняем». Другая говорит: «Эта жизнь опасна или лишняя, мы позволяем ей умереть».

И вот здесь возникает уже не просто вопрос об удержании жизни, но вопрос о том, кто решает, чья жизнь достойна удержания, а чья – нет.


Голая жизнь в промежутке: не внутри и не вне политического порядка

Вернёмся к Эджеджику. Его состояние – это не состояние простого исключения. Агамбен называет его исключённое включение, и это имеет очень точное значение.

Эджеджик исключён из политического сообщества Греции. Он не гражданин, он не имеет прав, он не может голосовать. Но в то же время он включён, потому что государство видит его, регистрирует его, управляет его жизнью. Его тело находится под контролем государства. Его движения ограничены забором. Его питание контролируется. Его здоровье и болезни отслеживаются.

Это создаёт странную онтологическую ситуацию. Эджеджик находится в промежутке. Не полностью внутри политического порядка, потому что он не имеет прав. Не полностью снаружи, потому что его жизнь управляется. Он в зоне ожидания, в лагере, в пограничной зоне – все эти места являются не-местами. Они не пространства защиты, но и не пространства открытой враждебности. Они пространства удержания.

И в этом промежутке происходит что-то онтологически важное. Эджеджик существует, но его существование – это существование без гарантий. Его жизнь может закончиться по решению государства. Его смерть не будет убийством (в правовом смысле), потому что он уже, в сущности, не совсем человек. Его смерть будет просто концом биологического существования, которое когда-то привело к беспокойству, а теперь привело к облегчению.

Это не преувеличение. История полна примеров. Беженцы, которые умирают в лагерях от поддающихся лечению болезней, потому что медицинской помощи недостаточно. Мигранты, которые тонут в Средиземном море, потому что никто не приходит им на помощь. Люди, которые умирают в промежутке между государствами, потому что ни одно государство не считает ответственным за них.

И в этих смертях раскрывается логика некровласти. Эти люди умирают не потому, что их активно убивают. Они умирают потому, что государство активно не спасает их. Государство удерживает их в промежутке и позволяет смерти сделать свою работу.


Батлер: чья жизнь достойна оплакивания?

Американская философ Джудит Батлер задала вопрос, который кажется простым, но разрушает всю политическую философию: Чья жизнь достойна оплакивания?

После 11 сентября 2001 года в американских СМИ было огромное количество материалов, посвящённых жертвам терактов в Нью-Йорке. Их имена, фотографии, биографии были везде. Америка оплакивала их. Это было общественное признание: эти люди мattered, эти люди were human, эти люди were worth grieving.

Но одновременно, во время войны в Афганистане, которая началась вскоре после 11 сентября, тысячи афганских гражданских лиц умирали от американских бомбардировок. Но о них не было никаких материалов. Никаких имён, никаких фотографий, никаких биографий. Их смерти были просто статистикой: collateral damage, побочный ущерб.

Батлер заметила: в американских СМИ жизни американцев были достойны оплакивания. Жизни афганцев – нет. И это не просто вопрос количества внимания. Это вопрос о том, кого мы признаём как человека, достойного признания его смерти.

Батлер ввела термин precarious life – уязвимая жизнь. Она говорит, что все люди уязвимы. Все люди могут быть ранены, все люди могут умереть. Но государства и общества различают, чья уязвимость стоит признавать и чья – нет. Чья жизнь достойна защиты и чья может быть отдана на произвол судьбы.

В нашем случае жизнь Эджеджика – это уязвимая жизнь, которая не признаётся. Если он умрёт в пограничной зоне, никто не напишет его имя в газету. Никто не сделает его лицо символом несправедливости. Его смерть будет просто смертью, без общественного признания, без оплакивания, без значения.

Батлер называет это precarity – состояние, в котором твоя жизнь не признана как достойная жизнь. Это не просто физическая уязвимость (все мы физически уязвимы), но социальная и политическая невидимость. Твоя смерть не будет оплакиваться, потому что твоя жизнь не считалась за жизнь, достойную признания.

И здесь мы видим, что в политическом порядке жизнь разделена на две категории:

– Grievable lives – жизни, которые достойны оплакивания, жизни, которые считаются человеческими

– Ungrievable lives – жизни, которые не стоит оплакивать, жизни, которые не считаются полностью человеческими

Эджеджик – это ungrievable life. Его жизнь существует, но она не считается жизнью, которую нужно признавать.


Кто удерживает голую жизнь в существовании?

Но вот парадокс, который нас интересует в этой книге. Если Эджеджик – это просто лишняя жизнь, если его жизнь не достойна оплакивания, то почему государство вообще его кормит? Почему оно не просто позволит ему умереть?

Ответ кроется в одной детали. Государство не может просто позволить ему умереть, потому что это нарушило бы международное право. Конвенция о защите беженцев требует, чтобы государства предоставляли базовое убежище, еду, медицинскую помощь. Государство, которое позволило бы беженцам умирать от голода, нарушило бы эту конвенцию и получило бы критику от международного сообщества.

Поэтому государство занимает позицию между: оно не полностью убивает беженца (это нарушило бы закон), но и не полностью его защищает (это означало бы признать его как полноценного человека). Государство удерживает его жизнь в состоянии минимального существования.

И здесь появляется третье измерение удержания, которое мы будем развивать во второй части книги. Первое измерение – это self-restraint, удержание импульса (как врач удерживает эмпатию). Второе измерение – это retention, удержание во времени, в теле, в памяти (как организм удерживает травму). Третье измерение – это holding open, удерживание открытым, удерживание существования другого в условиях давления на его исключение.

Государство удерживает жизнь Эджеджика открытой. Не потому, что оно его любит. Не потому, что оно признаёт его как полноценного человека. Но потому, что альтернатива (его смерть) была бы слишком явной. Поэтому государство держит его в промежутке, в лагере, в состоянии удержания.

Это не хорошо. Это не гуманитарно. Это просто то, что государство может сделать, пока оно претендует на соблюдение международного права. Государство удерживает беженца в минимальном существовании – не как акт милосердия, а как акт соответствия букве закона при нарушении его духа.

И Эджеджик остаётся в пограничной зоне. Биологически жив, политически мёртв. Его жизнь удерживается в существовании, но это удержание – это не признание его как человека. Это просто минимальное управление его существованием.


Две жизни, два молчания

Давайте теперь сделаем шаг назад и соединим два кризиса, которые мы обсуждали.

В первой главе мы видели врача, которого организм заставляет отключить эмпатию. Его молчание – это молчание сочувствия. Он видит пациента, но не может полностью чувствовать его боль. Его молчание – это форма удержания, которая позволяет ему продолжать работать.

Во второй главе мы видим беженца, жизнь которого удерживается государством в состоянии минимального существования. Его молчание – это молчание невидимости. Он существует, но никто не слышит его голоса. Его молчание – это форма удержания, которую ему навязывают.

Это два разных молчания, но они связаны. Оба они результат структурного кризиса. Оба они результат того, что метафизика присутствия не может больше функционировать. Врач не может полностью присутствовать перед страданием, потому что это его разрушит. Беженец не может существовать как полноценный субъект, потому что политический порядок отказывает ему в этом.

И в обоих случаях, появляется концепт удержания. Врач активно удерживает свою эмпатию. Государство активно удерживает жизнь беженца в минимальном существовании. Удержание в обоих случаях – это не признание, не моральное действие. Это просто то, что остаётся, когда полное присутствие становится невозможным.

Но есть третий кризис, который мы ещё не обсуждали. Третий кризис – это кризис того, кто видит эти молчания и молчит в ответ. Это кризис зрителя, который знает об этом, но ничего не может сделать. И к этому кризису мы перейдём в следующей главе.

Глава 3. Complicity: онтология соучастия

Серая зона Примо Леви: ни жертвы, ни палачи

Примо Леви пережил Auschwitz. Он был заключённым, узником концентрационного лагеря, человеком, над которым совершалось невообразимое насилие. Когда лагерь был освобожден, он остался в живых. И затем он написал книгу – знаменитую книгу «Se questo è un uomo» («Если это человек»). Это свидетельство. Это обвинение. Это попытка понять невозможное.

Но в одной части книги Леви вводит концепт, который его самого, похоже, потряс. Он называет его серая зона. И он говорит о ней как о самом трудном для понимания аспекте лагерной жизни.

Серая зона – это пространство, в котором люди, сами являясь жертвами системы, становились её орудиями. Некоторые узники получали небольшие привилегии – лучшую еду, лучшую одежду, возможность не выполнять самую изнурительную работу – за то, чтобы помогать нацистам в управлении лагерем. Они становились каpos – узниками, которые охраняли других узников, ударяли их, заставляли их работать. Они были жертвами системы и одновременно её соучастниками.

Леви описывает встречу с одним из таких капо. Этот человек был живым противоречием. Днём он был орудием системы – жестокий, беспощадный. Но ночью он рассказывал, что скучает по своей жене, по своим детям, что он человек, что это невыносимо. Днём он бил других узников. Ночью он плакал.

И Леви пишет что-то поразительное. Он говорит, что осуждать этого человека полностью, как будто он выбирал быть жестоким, – это было бы ложью. И оправдывать его полностью, как будто он был просто жертвой, – это тоже было бы ложью. Этот человек находился в серой зоне. Он был одновременно жертвой и палачом.

Серая зона, по Леви, – это не место безответственности. Это не пространство, в котором можно сказать «я ничего не делал». Это пространство, в котором человек делает то, что он не хотел бы делать, чтобы выжить. Это пространство компромисса с собственной совестью, совершённого под угрозой смерти.

Но самое важное открытие Леви – это то, что серая зона не была исключением в нацистской системе. Это была структурная необходимость. Система не могла функционировать без капо. Нацисты были численно слишком малочисленны. Они не могли управлять миллионами узников только силой. Им нужны были посредники. Им нужны были люди из самих узников, которые согласились бы сотрудничать.

На страницу:
2 из 4