
Полная версия
Украина. Небо
Анна знала: отец просто не выдержит. Не сможет смотреть на неё такую. И верно — пусть лучше не приезжает.
***
Сначала она думала, что научится жить заново. Без рук. Без ног. Без глаз.
Человек ведь может приспосабливаться к любому аду. Разумный, волевой человек.
Она ведь мыслит. И слышит. Значит — существует.
Слышит шаги. Много. Резиновые подошвы по линолеуму — медсестры. Тяжёлые, уверенные — врачи. Суетливые, быстрые — санитарки.
Голоса. Обрывки фраз. Писк мониторов — у каждого свой ритм. Капельница — кап-кап-кап, бесконечно, почти беззвучно, но она — слышит.
А ещё — чувствует запахи.
Медицинский спирт — резкий, въедливый, от него слезятся даже слепые глаза. Хлорка — ею моют полы по утрам, она въедается в лёгкие. Чей-то парфюм — дешёвый, сладкий, от него немного тошнит.
Она чувствует вселенную кожей.
Душное одеяло — тяжёлое, колючее, давит на грудь. Простыня под щекой — грубый хлопок, накрахмаленная, жёсткая. Капельница в локтевом сгибе — она не чувствует руки, но чувствует точку входа, холодное, чужеродное, противное.
Она не чувствует тела.
Там, где должны быть руки, ноги, грудь, живот, — пустота. Абсолютная, вакуумная пустота. Иногда ей кажется, что она парит над кроватью, лёгкая, как пушинка. Иногда — что её затягивает в чёрную дыру, медленно, неумолимо и безысходно.
Она не знает, где проходит граница её тела. Она знает только, что голова — это она. А всё остальное — чужое, мёртвое, не её.
Иногда к ней приходят голоса. Не люди — именно голоса. Разные, но слова одни и те же.
— Анна, как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
Её молча меняют капельницу. Уходят.
В разуме висит надпись: «Навсегда».
Одно слово.
Тяжёлое. Липкое. Бесконечное.
Она пробует его на вкус. Вертит на языке.
«Навсегда» — это значит до самой смерти.
А смерть, говорят, — ещё через пятьдесят лет. Уж очень сильная и крепкая она девушка. Слишком здоровая. Штангой не убьёшь.
Анна то ли кашляет, то ли смеётся. Смешно потряхивая коротенькими культями.
***
Марк пришёл на десятый день.
Анна узнала его по шагам. Тяжёлые, но мягкие. Дорогие ботинки. Парфюм — Creed, Aventus. Она сама выбирала ему этот запах в Дьюти-фри перед полётом на Мальдивы.
— Аня…
Голос. Тот самый, который она слушала каждое утро. Который будил её поцелуем в плечо и словами: «Доброе утро, фламинго».
Она молчит.
— Аня, я здесь.
Шаги приближаются. Стул скрипит — её мужчина, красавец, садится рядом.
— Врачи сказали… я договорился с клиникой в Германии. Там специалисты по спинальным травмам. Лучшие в мире. Я заплачу, не переживай. Мы будем вместе во что бы это ни стало.
Она слышит ложь. По голосу, по паузам, по тому, как он дышит. Если бы правда — он бы говорил иначе. Уверенно. Твёрдо. А он мямлит, запинается, подбирает слова.
— Твоей маме... она твой опекун. Ей нужно подписать бумаги, — продолжает он. — Доверенность. Чтобы я мог заниматься твоими делами, пока ты… ну, пока ты тут. Квартира, счета, контракты.
Она понимает.
Квартира в Сити — аренда полтора миллиона в месяц. Контракты расторгнуты. Денег нет.
— Конечно подпишет, Марк, — шепчет в ответ она еле слышно. — Спасибо тебе, дорогой.
— Аня, я…
— А знаешь… ты уходи.
— Нет, что ты? Я не брошу тебя никогда! Я хочу помочь…
— Но ты не поможешь. Никто уже не поможет. И ты… уходи, Марк. Правда.
Пауза. Длинная, тягучая, словно патока.
— Я буду тебе навещать.
— Не будешь.
— Да что ты такое говоришь?! За кого ты меня принимаешь?! Я буду, я обещаю тебе!
— И зря! Лучше обещай мне другое! Что будешь помнить меня такой, какой я была. И никогда больше не придёшь сюда! Я не хочу… я не хочу чтобы ты видел меня другой! Хочу остаться в твоей голове… как прежде. Фламинго! Ты понимаешь?!
Он долго молчит. Потом гладит её по щеке.
— Да. Кажется… понимаю. Прощай.
Он целует её крепко, в губы, глубоко, порывисто, с языком, с грубым натиском — так, как целовал всегда.
Шаги удаляются. Парфюм тает в воздухе.
«Навсегда» — это «навсегда».
Она больше его не увидит. Разве что — в своих снах…
Через месяц пришло письмо от адвоката. Квартиру в Сити она снимала — договор расторгнут. Вещи вывезены, отправлены в Ростов к родителям. Депозит — два миллиона — пропал. По договору, при досрочном расторжении не возвращается. Деньги на счетах — около пяти миллионов. Этого хватит на год или даже больше, если экономить.
Но рекламные контракты расторгнуты. Рекламодатели прислали письма с соболезнованиями и счетами за невыполненные обязательства. Пришлось заплатить неустойку.
Она не разорена. Деньги остались. Довольно много. Но о красивой жизни с панорамными окнами и розовым Porsche нужно забыть.
Машину продали. Вещи продали. Осталось два чемодана. Как тогда, при бегстве из родного Днепра.
У неё было всё — и больше не было ничего.
Кроме мамы. Папы. Квартиры на окраине Ростова.
И узкой кровати, где она будет лежать до конца.
Долго. Примерно пятьдесят лет.
***
Первое время приходили друзья и подруги. Они передавали цветы и подарки. Травили весёлые анекдоты, рассказывали просмотренные фильмы и прочитанные книги. Потом много писали. Соболезнования, поддержка, «мы всегда с тобой».
«Аня, ты сильная, ты справишься».
«Держись, родная».
«Если что нужно — обращайся».
«Поможем!»
«Помним!»
Но Анна не обращалась. Не потому что помощь была не нужна. А потому что принимать её было невыносимо. Они молодые. Богатые. Красивые.
С руками. С глазами.
В итоге, писать и приходить стали реже. Потом совсем перестали.
Она не винила их. Даже была рада. Ведь дело заключалось не в том, что у неё и у них теперь была слишком разная жизнь. И не в том, что людям не нужен друг, который не может сам даже прочитать твоё сообщение. Который лежит пластом и смотрит в потолок невидящими глазами.
Просто общение с ней вызывало боль. Жуткую атавистическую боль, сравнимую разве что с инстинктивным ужасом какого-нибудь древнего человека.
Она понимала. И старалась разорвать все контакты. Просила не приходить. Не отвечала на сообщения.
Игнорировала как могла.
ВК и Телега тем временем цвели своей жизнью.
Мать заходила в аккаунт, выкладывала посты. «Аня в больнице, всё будет хорошо». Миллионы лайков, тысячи комментариев: «Выздоравливай», «Мы с тобой». И «Ты сильная». И «Ты справишься». И «Держись, родная».
Но ни один из подписчиков — не пришёл.
И слава Богу.
Разумеется, если эта скотина есть.
Мысль о смерти приходит естественно, как дыхание.
Вот только как это сделать? Как себя убить?
Она не может пошевелиться. Не может открыть окно. Не может дотянуться до розетки. Не может ничего.
Перестать есть? Мать будет кормить насильно.
Отказаться от лекарств? Вколют через капельницу.
Она в ловушке. В собственной голове. В собственном теле, которое стало тюрьмой.
Ночью она лежит в темноте и слушает тишину.
Пищат аппараты. Где-то капает капельница. За стеной разговаривают медсестры.
Но она одна.
Совершенно.
Впервые в жизни — понимает, что это значит.
— За что? — неслышно шепчет она в темноту. — За что?..
Ответа нет.
Только писк кардиомонитора.
Глава 4. Контракт
Время теперь измеряется звуками.
Утро — грохот мусоровоза под окнами больницы. Лязг железа, гул двигателя, мат грузчиков у контейнеров. Потом, когда машина уезжает, наступает тишина. Но ненадолго — в палату врывается скрип тележки с завтраком, шорох колёс по линолеуму, звон посуды. Медсёстры переговариваются в коридоре вполголоса, но она, лишённая зрения, разбирает слова отчётливо: «Третью готовь на выписку», «В седьмой капельницу поменяй», «Пятая опять не спит». Анна знает: «пятая» — это она. Она и правда очень мало спит. Потому что спать в темноте, которая и так длится вечно, — словно прорвать последнюю ниточку, которая связывает её с миром.
День — начинается суета: торопливый стук каблуков медсестёр, приглушённые команды врача, скрип каталки, которую быстро катят по коридору с чьим-то страдающим телом. Колёса каталки старые, дребезжат. По стыкам плиток — раз-два, раз-два, раз-два. Будто поезд, мчащийся в никуда. Иногда из другой палаты доносятся стоны. Не громкие, а сдавленные, будто человек боится потревожить соседей своей болью. Анна узнаёт эти звуки: когда тебя переворачивают, когда ставят катетер, когда обрабатывают пролежни. Она сама так стонет, когда мама рядом. Но когда мамы нет, молчит. Незачем чужим это слышать.
Вечер — громкие голоса в общем холле возле сестринского рецепшена. Посетители и часть персонала уходят. В палаты возвращается тишина. Шарканье тапок, вздохи, редкий кашель больных, которые тащатся в туалет. Кто-то просит воды, кто-то вытащить капельницу, кто-то просто бормочет во сне. И каждый вечер — через стену начинает мучить гул телевизора — того самого, который не выключается почти никогда. Кто-то смотрит его — то ли с телефона, то ли с планшета. Старичьё, наушников у них нет. Анна знает эту программу уже наизусть, хотя ни разу её не видела. Даже — когда у неё были глаза.
«60 минут». Всегда «60 минут». Постоянно. До чего же длинная эта программа, ну просто жуть. Снова Скабеева. Надрывный, почти истеричный голос. И гул студии, где спорят до хрипоты:
«Мы стоим на пороге исторического выбора! Либо мы сохраним свою идентичность, свою культуру, свою страну — либо нас просто сотрут с карты мира! Будущее наших детей зависит от каждого из нас прямо сейчас!»
Анна морщится. Слова падают на неё, как капли ледяного дождя. «Выбор», «будущее»… Ну что ещё за дерьмо? Она лежит здесь, в этой койке, без рук, без ног. Даже без глаз. Вот её выбор. И её будущее.
Сегодня вторник? Среда? Она сбилась. Какая разница... Время течёт сквозь неё, как вода сквозь сито. Утро, день, вечер — она различает их только по звукам. По запахам тоже можно: утром пахнет хлоркой и больничной едой — жидкой кашей и заварным чаем. Днём — лекарствами и чужим потом. Вечером — темнотой и усталостью. Но звуки главнее. Они заполняют пустоту, которая иначе сожрала бы её целиком.
Иногда, в редкие минуты полной тишины, Анна слышит собственное сердце. Оно стучит ровно, как метроном. Семьдесят два удара в минуту. Четыре тысячи триста двадцать в час. Больше ста тысяч в сутки. Каждый удар — ещё секунда жизни. Но для чего? Для чего она живёт? Чтобы слушать эти звуки? Чтобы ждать, когда мама вернётся из магазина и сядет рядом, положит тёплую шершавую ладонь на её шею — единственное место не закрытое одеждой, которым Анна ещё что-то чувствует?
Мама снова ушла в магазин. Папа по-прежнему в Ростове. Наверняка уже на работе — грузчиком в «Пятерочке». Ушёл из ВОХРа — грузчикам платят больше. Пенсии не хватает, зарплаты матери — тем более. Да и мама сейчас «в отпуске». По уходу за ней — взрослой двадцатипятилетней дочерью. А папа — таскает ящики за сорок пять тысяч в месяц.
Она одна в комнате.
Одна в темноте.
Одна в неподвижности.
Одна в тишине, которую разрывает только «60 минут» сверху.
Она лежит на спине, как научилась за эти долгие, бесконечные дни. Не двигаться вообще — единственный способ не чувствовать боли в тех местах, где тело ещё что-то чувствует. Плечи, шея, затылок. Всё остальное — пустота. Простыня под ней колючая, казённая, пахнет хлоркой и чужим потом. Подушка сплющилась, перья вылезли и колют щёку. Она не может даже пошевелиться, чтобы поправить.
Через неделю, вероятно, они поедут домой. В Краснодар. Из больницы уже выписывают. Мест не хватает. Тем более для таких «здоровых и крепких», пышущих жизнью как она.
Новую квартиру в Ростове она купила родителям год назад. Самую дорогую, какую нашла. Трёшка в новостройке, в центре, с панорамными окнами и видом на Дон. Сто пятьдесят квадратов. Тридцать миллионов рублей. Оплатила сразу, целиком, не глядя.
— Мам, это вам, — сказала она тогда по телефону. — Переезжайте, делайте ремонт, живите. Я приеду через месяц, посмотрю.
Она не приехала. То съёмки, то контракты, то перелёты. Сначала откладывала на неделю, потом на месяц, потом закрутилась, забыла. Деньги переводила регулярно, просила: «Наймите дизайнера, сделайте красиво». Но родители не наняли.
— Зачем нам дизайнер, доченька? — удивлялась мать. — Мы сами справимся. Вот папа выходные возьмёт, обоями поклеим…
Они взяли выходные. Много раз. Но обои так и не купили. То денег жалко, то времени нет, то сил. Отец работал на двух работах, мать — на одной. А квартира стояла. Голая бетонная коробка с пластиковыми окнами и батареями. Без ремонта. Без мебели. Без жизни.
Анна сердилась сначала, потом махнула рукой. Ей было некогда. Ей было всё равно. Она жила в Москве, в своей башне, в своём мире. А родители… родители как-нибудь.
Теперь они перевезут её туда. В бетонную коробку. Без лифта — на пятый этаж пешком. Без пандусов. Без специальной кровати. Без всего.
«Ничего, доченька, вот заработаем — сделаем ремонт».
Она не ответила. Какой ещё ремонт? На какие деньги?
Вдруг — дверь в коридоре больницы. Не мама — там другой звук. Вот скрип — от нажатия на ручку. Заходит — кто-то чужой.
Шаги. Мужские. Тяжёлые и уверенные. Не лечащий врач — тот топает грузно, устало. А этот ступает мягко, пружинисто, хотя вес чувствуется — половицы поскрипывают в такт. Пахнет дорогим одеколоном и табаком. В палату входит запах улицы и... свободы.
Дверь в комнату — закрывается за вошедшим.
— Мазепа? Анна Игоревна?
Голос низкий, с хрипотцой. Незнакомый.
Она лежит, смотрит в потолок слепыми глазами. Голова — чуть поворачивается на звук.
— Кто вы такой?
— Меня зовут... Владимир Сергеевич Верещагин, — вошедший задумчиво гладит затылок, проводя ладонью по коротко стриженным волосам. — Я главный конструктор СКБ-07. Это направление бионического протезирования и нейроинтегративных систем в НПО «Алмаз-Антей» имени Александра Андреевича Расплетина. — Он сделал паузу. — В том самом.
— В том самом? — Анна скривила губы. — Я понятия не имею, что это или кто.
— Весьма печально, — вошедший подшёл ближе. — Проблема вашего поколения, Анна Игоревна, состоит в том, что вы забыли подвиги предков. В том числе совершённые ими в науке. Моё бюро… ну скажем так, в последние годы, занимается разработкой высокотехнологичных систем нейроинтеграции для восстановления утраченных сенсорных и моторных функций. В частности, мы создали технологию прямого кортикального протезирования зрения. Грубо говоря, это видеокамера, подключённая непосредственно к коре головного мозга, в обход повреждённых глаз и даже зрительного нерва.
— Красиво говорите, — усмехается Анна. — Прямо как по писаному. Только вы опоздали. Я уже три месяца ничего не вижу. И знаете что? Я почти привыкла. Темнота — она тупая и честная. Не врёт и не подаёт. А вы приходите и начинаете рассказывать слепому инвалиду про «восстановление утраченных функций». Что конкретно вам от меня нужно?
— Можно присяду?
— Садитесь.
Он пододвигает стул к её кровати, садиться. Стул скрипит под тяжестью тела. Вошедший, очеивидно, массивен — стул скрипит, словно жалуется на жизнь.
— Понимаю, вы удивлены, — продолжает он. — Приходит незнакомый человек, твердит о какой-то нейроинтеграции...
— Верещагин, говорите? Владимир Сергеевич? Ну, я запомнила. Так что вам от меня нужно, Владимир Сергеевич? — перебивает она
Пауза. Длинная, тягучая. Слышно, как за окном шуршат шины автомобиля.
— У вас неплохая память.
— Плохая. Просто, как все слепые, я воспринимаю окружающий мир в основном через звуки. Для нормального человеческого мозга подобной информации слишком мало. Вот и выходит — автоматически запоминать все, что услышу.
— Тогда слушайте, — зашуршала ткань, Верещагин, очевидно, что-то извлёк из кармана. — Я пришёл к вам не просто так. Я знаю о вас всё или почти всё. Вам двадцать четыре года. Красный диплом ВМК МГУ. Специализация — нейросети и машинное обучение. Английский свободный, уровень носителя. До января этого года — блогер, два миллиона подписчиков. Получали предложение о сотрудничестве с «Яндексом», с «Лабораторией Касперского» и даже с RTX, США. — Он перечисляет это, словно зачитывал с бумаги. — У вас редкая комбинация: технический гений и, одновременно, медийное лицо.
— Похоже на досье.
— Это и есть досье.
Не скрывая, Верещагин негромко схлопывает блокнот.
— Я искал человека с вашими данными полгода. Перебрал сотни кандидатов. Никто не подходил. А потом нашёл вас.
— И чем же я так особенна? — кривится Анна. — Тем, что не могу пошевелить даже пальцем?
— Тем, что, возможно, вы можете шевелить мозгом.
Верещагин произносит фразу без пафоса. Не как лесть или комплимент, просто — как факт. Или даже — диагноз.
— У вас лучший мозг из всех, что я видел за тридцать лет своей работы, — продолжил гость. — Нейросети, машинное обучение, программирование — это ваше. Ваш диплом, кстати, до сих пор используют на кафедре как образец. А теперь представьте, что этот мозг можно соединить напрямую с компьютером. Без посредников.
Анна фыркает.
— Вы говорите про нейроинтерфейсы? Типа тех, что разрабатывает Илон Маск?
— Что-то вроде.
Верещагин наклоняется вперёд. Анна почувствует его приблизившееся дыхание.
— До начала работы в НПО «Алмаз-Антей» я пятнадцать лет занимался разработками в области бионики и нейроинтеграции. В Курчатовском институте. А теперь в «Антее» мы создали первый в России кортикальный имплант, который вживляется прямо в мозг. Увы, не самый первый в мире, но возможно, единственный работающий на данный момент. А также бионические протезы с тактильной обратной связью. Полная остеоинтеграция — титановые штифты прямо в кость. Но главное, всё это работает. Или... почти работает — мы провели уже двадцать семь операций.
— Двадцать семь? Ничего себе. И что с теми, с кем проводили эти операции?
— Все живы, если вы об этом. Во всяком случае никто не умер во время операции или от её последствий. Впрочем, ряд операций окончился неудачей, это следует признать. Имплант не прижился или начал функционировать со сбоями. Часть испытуемых вернулась к нормальной жизни. Ну... более-менее нормальной жизни, вы понимаете. Часть — работает с нами, испытывает новые образцы. Технология ещё молодая, требует доработки. Нам срочно нужны испытатели.
— И я… ваш двадцать восьмой испытатель?
Верещагин молчит. Слышно, как скрипит стул.
— Анна Игоревна, я не стану скрывать. Вы будете для нас не двадцать восьмой. Во многом вы станете нашей «первой».
— Первой?
— В каком-то смысле.
— Господи, — она кривит губы в усмешке. — И всё-таки, что во мне такого уникального? То, что я полностью обездвижена и слепа? Моя полная беспомощность?
— А вы знаете, пожалуй… да. Как минимум — в том числе. Идёт война. Инвалидов к нам поступает довольно много. Задача спасти их, подарить новую жизнь — это великая задача, вне всяких сомнений. Однако… Однако «Алмаз-Антей» и СКБ-7 — это не медицинский НИИ. Это военный завод. Ракетный. И мы делаем технологию не только для того, чтобы спасать людей. Во всяком случае не только для этого… Поэтому, ответ на ваш вопрос — да. Ваш случай уникален не только тем, что вы профессиональный программист. И разумеется не тем, что вы были блогером-миллионником и известной бьюти-моделью. А тем, что у вас ампутированы все конечности и… вы потеряли зрение. Нам нужен инвалид, полностью лишённый как двигательных функций, так и визуального восприятия. А таких — как не сложно догадаться — даже с фронта пребывает не много...
Где-то в коридоре звенит металлический поднос — вероятно, упал. Кто-то громко ругается.
— Это любопытно, — произносит Анна, — и зачем же... вам нужен такой инвалид? Без конечностей и без глаз... Признаться, мне даже немного страшно это услышать.
Верещагин недолго молчит.
— Затем, что мы разрабатываем системы управления для экстремальных условий. Для боевых роботов, для аппаратов, которые должны работать там, где не выживет человек. И нам нужен оператор, который будет... наполовину роботом. Во всяком случае, с глазами и конечностями робота. Но при этом с разумом человека. Я уже сказал вам, что даже с фронта таких инвалидов пребывает крайне немного. Уговорить же здорового человека на ампутацию рук, ног и удаление глаз... во-первых почти невозможно, а во-вторых — преступно согласно уголовному законодательству. Ваш случай — почти уникален. Если же учесть вашу молодость и здоровье то...
— То есть ваш нужен вовсе не мой мозг, не мой диплом и не мои навыки программирования? — перебивает Анна. — А моя уникальность заключается в том, что во всей стране нет второго безного-безрукого слепыша? — Анна искренне смеётся. А впрочем, это действительно смешно. Анна с рождения — как и всякий миллениал — была уверенна в собственной исключительности. Вот только до этой секунды не понимала — в чём именно последняя заключается. Зато теперь всё стало на свои места!
— Пожалуй... да, — между тем соглашается Верещагин. — Ваш диплом, ваши навыки, ваша молодость это бонусы для всех нас. Отличные бонусы, безусловно. Однако главным фактором выбора Вас в качестве объекта эксперимента являются именно квадрапольная ампутация и амавроз, то есть тотальная потеря зрения. Ну и мотивация разумеется... Насколько я понимаю, у вас её более чем достаточно. Многие инвалиды, после потери даже одной конечности теряют волю к жизни, впадают в апатию. А вы потеряли всё. В смысле — все конечности. И больше, простите, вам нечего терять. А значит, вы будете работать на нас так, как не будет работать никто из здоровых. Потому что для вас это — единственный шанс... Единственный шанс снова почувствовать себя человеком!
— Серьёзно? — Анна уже откровенно смеялась. — А не пойти ли вам в анус а, господин Верещагин? С вашим СКБ-7? Это я тоже, так сказать, научно выражаюсь, чтобы не грубить.
— Грубость — это нормальная реакция.
— А это не грубость. Это направление вашего дальнейшего пути.
— Вы со мной слишком жёстко разговариваете, Анна. И я бы не советовал...
— А вы со мной не жёстко? — Вспыхнула Анна. — Так значит, вы мой единственный шанс? И мне больше нечего терять?!
Верещагин смутился.
— Простите... — помялся он. — Пожалуй,я не много перегнул палку. Просто... поймите, я стараюсь говорить правду. Говорить то, что думаю и... то, что вижу.
— И что вы видите? Инвалида? Тушку без рук и ног? Как вы там сказали? Квадроампутант?
— Я вижу человека. Человека, у которого появился шанс. Реальный шанс стать чем-то большим, чем «тушка». И даже — Верещагин снова помолчал. — Даже чем-то большим, чем человек.
Теперь молчала она. Видимо, переваривала. Верещагин конечно говорил слишком грубо и прямолинейно, но... но ведь говорил правду. Через стену вдруг ударил голос Скабеевой, видимо глуховатый пациент в соседней палате крутанул регулятор громкости:
«Мы очень ждём позитивных и радостных новостей, чтобы поднять наш боевой дух. Никто не сомневается, что мы истощены. Борьба выматывает, забирает силы, но она же рождает злость, такую злость, которая становится сильнее любой усталости, после любого падения!»
Верещагин ждал. Он не торопил, он не давил. Просто сидел и ждал, пока она всё это переварит.
— Сколько стоит такая операция? — наконец, поинтересовалась она.
— Операция по вживлению нейроинтерфейса — около семи миллиардов рублей. Пожизненное обслуживание протезов — два миллиона рублей в месяц. Кроме того, протезы нужно менять каждые пять лет, технологии идут вперёд. За двадцать пять лет… в общем, сумма набегает большая, даже не стоит считать.
— У меня нет таких денег.
— Разумеется. Ни у кого их нет. Ни одна частная клиника, ни в какой Германии или Сингапуре такой НИОКР просто не потянет. Это задача и бремя — для государства. Нашего государства. Или другого, большого. Поэтому, я предлагаю... Анна, я предлагаю тебе контракт.
«Надо же, сволочь, уже «ты» перешёл, — про себя усмехнулась Анна. — похоже уверен, что я ему не откажу. Интересно, а я? Я уверена?»
Рядом щёлкнул металл. Вероятно, Верещагин пришёл ещё и с портфелем, расстегнул пряжки. Раздалось шуршание бумаг.
— Двадцать пять лет, — продолжил Верещагин. — Ты становишься сотрудницей НПО «Алмаз-Антей». Твоя работа — испытывать новые образцы протезов и нейроинтерфейсов. Участвовать в экспериментах. Помогать нам делать технологию лучше. Взамен мы оплачиваем всё. Операцию, протезы, обслуживание, проживание. И платим зарплату — не космическую, конечно, но весьма достойную. На приличную жизнь в России — более чем хватит.
— А после?
— После двадцати пяти лет — пожизненный хоспис. Специализированный. С полным обслуживанием твоих имплантов за счёт предприятия. Короче, мы не бросим тебя одну. И будем с тобой до конца. До твоего. Или до нашего. Идёт война. Тут уж как пойдёт.








