
Полная версия
Пушкин и мiр с царями. Книга вторая.
25 июля комиссия, организованная по делу «Гавриилиады» постановила «с.-петербургскому генералу-губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить: им ли была писана поэма Гаврилиада? В котором году? Имеет ли он у себя оную, и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр. Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строгого наказания».
Пушкину предстояли серьёзные испытания, а он в их преддверии играл в карты и развлекался в объятиях Закревской.
На беду поэта, 31 июля в квартире его сестры Ольги Сергеевны умерла Арина Родионовна, няня поэта. Это был человек, искренне и глубоко любивший
Пушкина, это была молитвенница за него перед Богом – сам поэт за себя ведь особо не молился, а если и молился, то дела его духовные не слишком свидетельствовали в его пользу на небесах. О молитвенных делах Арины Родионовны мы не можем слишком много говорить потому, что почти ничего о них не знаем, но то, что она верила в Бога – это несомненно, что она молилась за ближних – это несомненно, и когда такой человек вдруг уходит из чьей-то жизни, в духовном поле оставшихся образовывается некая дырка, которая не может сразу сама собой закрыться. Это можно сравнить с потерей пулемётчика в бою в рядах обороняющегося взвода – противник ведь в таком случае непременно воспользуется слабостью, возникшей в рядах обороняющихся, и тем нужно будет потратить немало времени и усилий, чтобы как-то компенсировать утрату боеспособного и активного воина. Точно так же в нашей жизни обстоит дело с потерей молитвенника за нас – тот из читателей кто терял такого человека, сразу поймёт, о чём я говорю. Иногда на частичное возмещение потери уходит целый год, а иногда – и более того.
Не успел Пушкин проститься с няней, как ему было велено явиться на допрос к Санкт-петербургскому генерал-губернатору, где он ответил на поставленные перед ним вопросы о «Гавриилиаде». Поэт письменно удостоверил комиссию в том, что поэма была писана не им, что «Гавриилиаду» он видел в Лицее в 15-м или 16-м году и переписал её, но сама поэма писана не им. Ответы Пушкина комиссию не удовлетворили – поэту особо не верили, а если быть точным – не верили совсем. Следствие по делу продолжилось. Пушкину пришлось ещё несколько раз явиться в комиссию для дачи объяснений. В ответ на стандартно задаваемые и повторяющиеся вопросы Пушкин продолжал отвечать, что он поэму не писал, и что авторство, видимо, принадлежит покойному князю Дмитрию Горчакову.
Комиссия продолжала усердствовать, а поскольку в ней председательствовал уже известный читателю граф В.П. Кочубей, то не удивительно, что в деле снова всплыл злосчастный «Андрей Шенье» и 13 августа комиссия постановила: «Правительствующий сенат, освобождая его (Пушкина – прим. авт.) от суда и следствия силою всемилостивейшего манифеста 22 августа 1826 года, определил обязать подпискою, дабы впредь никаких своих творений без рассмотрения и пропуска цензуры не осмеливался выпускать в публику, под опасением строгого по законам взыскания. Таковое Положение Правительствующего Сената удостоено высочайшего утверждения. Но вместе с сим Государственный Совет признал нужным к означенному решению Сената присовокупить: чтобы по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 года и по духу самого сочинения его, в октябре месяце того года напечатанного, поручено было иметь за ним в месте его жительства секретный надзор».
Цензура со стороны царя и цензура со стороны специального органа – это было уже слишком, и Пушкин, желая выяснить своё новое положение, решился обратиться к государю, но императора в это время в столице не было, и поэт написал письмо Бенкендорфу. Своё желание поэт изложил так: «Государь император в минуту для меня незабвенную изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по глубокой, искренней моей привязанности к царю и человеку. Требование полицейской подписки унижает меня в собственных моих глазах, и я, твердо чувствую, того не заслуживаю, и дал бы и в том честное мое слово, если б я смел еще надеяться, что оно имеет свою цену. Что касается до цензуры, если государю императору угодно уничтожить милость, мне оказанную,
то, с горестью приемля знак царственного гнева, прошу Ваше превосходительство разрешить мне, как надлежит мне впредь поступать с моими сочинениями, которые, как Вам известно, составляют одно мое имущество.
Надеюсь, что Ваше превосходительство поймете и не примете в худую сторону смелость, с которою решаюсь объяснить. Она знак искреннего уважения человека, который чувствует себя…»
Запомним же ошибки Пушкина, но и отдадим же должное его мужеству – он продолжал последовательно отстаивать своё право на свободу творчества!
Если свои надежды на облегчение цензурного бремени поэт мог доверить Бенкендорфу, и в конечном итоге – государю, то от бремени необходимости оправданий по делу о написании «Гаврииилиады» его не мог избавить никто – даже император, поскольку вопрос о богохульстве в православном царстве был вопросом чрезвычайной ответственности и серьёзнейшего разбора на высшем уровне. 19 августа Пушкин был вынужден дать очередное письменное показание петербургскому военному генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову. Оно выглядело так: «Рукопись («Гавриилиады» – прим. авт.) ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное».
В комиссии Пушкину и дальше не особо верили, требуя от него доказательств его версии, которых он, по понятным причинам предоставить не мог, зато ему пришлось предоставить в комиссию расписку о том, что он обязуется предоставлять все свои произведения на рассмотрение цензурного комитета. Поэт пытался сохранить присутствие духа с помощью проверенных им ранее методов. Лучше всего об этом он свидетельствует сам в письме Вяземскому, написанном 1 сентября. Вот отрывок из этого письма: «Твое письмо застало меня посреди хлопот и неприятностей всякого рода… Пока Киселев и Полторацкий были здесь, я продолжал образ жизни, воспетый мною таким образом:
А в ненастные дни собирались они часто,
Гнули, <мать их ети>…, от 50 на 100.
И выигрывали, и отписывали мелом.
Так в ненастные дни занимались они делом.
Но теперь мы все разбрелись… Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера (Агр. Фед. Закревская), то я бы с тоски умер, но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи, а она произвела меня в свои сводники (к чему влекли меня всегда и всегдашняя склонность, и нынешнее состояние моего Благонамеренного, о коем можно сказать то же, что было сказано о его печатном тезке: ей-ей, намеренье благое, да исполнение плохое).
Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди что я поеду далее, «прямо, прямо на восток». Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла, наконец, Гаврилиада; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность. Это да будет между нами. Все это не весело».
Мы не случайно привели столь пространный кусок из этого письма. Интересно, что Пушкин пишет Вяземскому об авторстве Горчакова – пишет тому же самому Вяземскому, которому он из Одессы той же самой «Гавриилиадой» радостно похвалялся – очевидно, письмо предназначалось и для чтения цензором. Но так, или иначе, а защитные порядки Пушкина трещали в те дни и недели по всем швам – это был системный кризис его образа жизни и его мировоззрения.
Что же делал поэт? Не будем уже слишком акцентировать внимание на том, что он банально лгал комиссии по расследованию его дела, хотя ложь никогда никого не красила и к великому успеху никого не привела. Он вовсю играл в карты и напропалую крутил историю с Закревской, об отношениях с которой мы находим у самого же Пушкина в письме тех дней, адресованном Хитрово: «…я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки! С ними гораздо проще и удобнее. Я не прихожу к вам потому, что очень занят, могу выходить из дому лишь поздно вечером и мне надо повидать тысячу людей, которых я все же не вижу.
Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное – для моего темперамента.
Вы не будете на меня сердиться за откровенность? не правда ли? Простите же мне слова, лишенные смысла, а главное – не имеющие к вам никакого отношения».
Мы видим с Вами из этого письма, что отношения с Закревской несомненно были важны для Пушкина в плане физической близости, но эмоциональный подтекст этих отношений начал напрягать поэта. Возможно, именно по этой причине у него в эти дни случилась очередная дуэльная история с секретарём французского посольства Лагренэ, которого поэт заподоздрил в неэтичном поведении по отношению к себе. Пушкин немедленно послал Лагренэ вызов, но благодаря усилиям Н.В. Путяты и вежливости и уступчивости самого Лагренэ дело было легко улажено.
К сожалению, никакой Путята и даже Вяземский не могли повлиять на тягу поэта к карточному столу. Мы не зря упоминаем Вяземского, который 18 сентября написал Пушкину такое письмо: «В Костроме узнал я, что ты проигрываешь деньги Каратыгину. Дело нехорошее. По скверной погоде я надеялся, что ты уже бросил карты и принялся за стихи». Ох, если бы Пушкин проигрывал только Каратыгину!
Вообще в картах он был неудачлив – не то чтобы совсем неудачлив, а в немалой степени неудачлив. Если человек постоянно играет к в карты, то он рано или поздно начинает подпадать под законы статистики, которая твёрдо говорит о том, что число выигрышей и число проигрышей в среднем при среднем уровне мастерства игрока должно быть примерно одинаковым. Пушкин был не глуп, наблюдателен, много играл, и мастерство у него было достаточным – то есть, тут вопроса не было. Почему же он проигрывал больше, чем выигрывал? Во-первых потому, что играл честно, ради того, чтобы испытать судьбу, а в карты честно играли далеко не все. А во-вторых… Во-вторых, представьте себе на минуту что Вы – Господь Бог, и всем раздаёте всё, в том числе – и карточные выигрыши. Много ли выигрышей Вы отдадите поэту, который должен писать прекрасные и мудрые произведения, но который вместо этого тратит своё драгоценное время и нервную энергию на рассматривание червовых королей и трефовых шестёрок? Не поставите ли Вы его перед необходимостью осмыслить свою жизнь, и не легче ли всего Вам это будет сделать с помощью хорошей серии проигрышей? Так неужели Вы думаете, что Господь Бог глупее Вас? Вот Пушкин и проигрывал… «А как же статистика ?» – спросите Вы. Да, статистика была, и Пушкин видел, что
выигрывает не так уж редко, и потому и не отказывался от игры, а вот того, что выигрывал он мало, а проигрывал много в смысле денежных сумм – этого великий поэт видеть в упор не хотел.
В те дни он проиграл за один вечер известному игроку Огонь-Догановскому двадцать пять тысяч рублей. Сумма для самого поэта и для многих людей, его окружавших, была потрясающей. Достаточно сказать, что за эти деньги в то время можно было купить неплохое небольшое поместье – с крестьянами, естественно. Пушкин таких денег не имел, но карточные долги в его понятии, как и в понятии других, назовём их профессиональными, игроков были долгами чести, и поэт закономерно обязался со временем постепенно полностью выплатить весь катастрофически образовавшийся долг.
Что можно по поводу всего этого сказать? Несомненно, период с июня по конец сентября 1929 года – чрезвычайно важный и знаковый период в жизни Пушкина. В этот период на протяжении относительно короткого времени он был поставлен лицом у лицу с последствиями избранных им ранее жизненных стратегий. Находясь в серьёзном жизненном кризисе, поэт получил от судьбы и от Господа драгоценный шанс на перемену направления движения, что в дальнейшем могло бы помочь изменить ему течение всей жизни. К сожалению, поэт не услышал милостивого голоса, тайно звучавшего за громким хором свалившихся на него печалей, а наоборот, продолжил искать для себя утешения в ставших привычными забавах, не очень-то приличных и молодому человеку, и тем более – не приличных человеку, приближающемуся к зрелости.
Глава пятая.
Кто хочет видеть – тот увидит,И больше нужного найдёт…В Пушкине к началу октября уже горело желание писать, у него давно созрел план поэмы на украинскую тему, который он обдумывал ещё с прошлой зимы, а саму поэму он пробовал начать писать в апреле, но тогда дело не пошло. Теперь для писания было самое время, но для этого надо было выехать из Петербурга в деревню, там закрыться ото всех и сделать работу, обстоятельства же его тогдашнего бытия этому препятствовали. Нужно было что-то делать, и в конце концов, поэт решился на поступок…
Дело в том, что комиссия по делу писания «Гавриилиады» предоставила ответы Пушкина на её вопросы императору на высочайшее рассмотрение. Николай Павлович всё внимательно изучил и дал такой ответ: ««Г. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Давайте воздадим должное мудрости царя, который сумел облечь свою недоверчивость в столь благопристойную форму!
В начале октября Пушкин повторно был вызван в комиссию, где его ознакомили с императорской волей. Напомню, что свои ответы поэт давал в середине августа, а к императору дело ушло в конце августа, ответ же от него был получен в конце сентября. Столь долгое движение бумаг объяснялось тем, что государь находился в действующей армии на турецком фронте и быстрые решения мелких для него дел в этом случае были невозможны.
Протокол заседания комиссии, на котором Пушкину предложили ответить на вопрос государя рассказывает об этом событии так: «Главнокомандующий в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив вышеупомянутую собственноручную его
величества отметку, требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение его величества, не отговаривался от объяснения истины и что Пушкин, по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо государю-императору, и, получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал к его величеству письмо и, запечатав оное, вручил графу Толстому. Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное его величеству, донося и о том, что графом Толстым комиссии сообщено».
Итак, Пушкин решил признаться государю в авторстве «Гавриилиады», полагаюсь на милостивое к себе отношение. Очевидно, он испытал от этого величайшее облегчение, потому что возвратившись с заседания комиссии он немедленно, никуда не выезжая, принялся за писание поэмы. О том, как он тогда работал мы можем найти к М.В. Юзефовича: «Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку, что попало, и убегал домой, чтоб записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки. Иногда мысли, не укладывавшиеся в стихи, записывались им прозой. Но затем следовала отделка, при которой из набросков не оставалось и четвертой части. Я видел у него черновые листы, до того измаранные, что на них нельзя было ничего разобрать: над зачеркнутыми строками было по нескольку рядов зачеркнутых же строк, так что на бумаге не оставалось уже ни одного чистого места».
За неполных три недели он завершил три песни поэмы и написал эпилог! Для того, чтобы оценить величину труда, нам достаточно сказать лишь, что по количеству строк из всех пушкинских поэм «Полтава» уступает только «Руслану и Людмиле» ( «Онегин», понятно, тут не в счёт).
13 октября в столицу с фронта возвратился император, в тот же день А.Н.Вульф делает в своём дневнике такую запись: «Был у Пушкина, который мне читал почти уже конченную свою поэму. Она будет под названием Полтава, потому что ни Кочубеем, ни Мазепой ее назвать нельзя по частным причинам».
16 октября поэт завершил работу над третьей главой поэмы. В тот же день комиссия по расследованию дела по «Гавриилиаде» получила от императора распоряжение о прекращении расследования, поскольку ему, императору, известен автор поэмы, и он считает дело решённым.
Пушкин испытал огромное облегчение, дописал эпилог, 19 октября, в день основания Лицея, встретился на традиционном собрании с однокашниками и наследующий день уехал в Малинники – тверское имение осиповской родни. Он выложился полностью. П.А. Плетнёву, который за месяц до того получил от него доверенность на ведение его издательских дел сам поэт о писании «Полтавы» сказал так: «Полтаву написал я в несколько дней; далее не мог бы ею заниматься и бросил бы все».
Мы намеренно не будем с Вами тут говорить о поэтических достоинствах пушкинской «Полтавы» – она гениальна как в изображении картин природы, как в изображении человеческих личностей, так и в сюжетном плане. В ней всё совершенно, и лучше не тратить время на обсуждение этой вещи, а ещё раз перечитать её и с наслаждением погрузиться в атмосферу пушкинского поэтического гения. Но рассматривая вместе с Вами историю написания «Полтавы», хочется обратить внимание вот на что: освобождение от спасительной, казалось бы, лжи моментально вызвало у поэта буквально взрыв творческой энергии. Жаль, что он этого чётко не отметил в своём сознании – вся
его дальнейшая жизнь при таком подходе могла бы сложиться иначе.
Пушкин приехал в Малинники и провёл там в общей сложности около полутора месяцев. За это время он закончил седьмую главу «Евгения Онегина» –работы там оставалось совсем немного, и на славу отдохнул. Пушкина окружали милые люди, любившие его и относившиеся к нему с почтением, его не тревожили, его угощали, чем Бог пошлёт и развлекали, как могли. Тут не было неврастеничной Закревской, которая успела ему надоесть, не было компании азартных картёжников, тут во всём был мир и покой. Пушкин в письмах приятелям писал о том, что ему нравится деревенская жизнь и что он не спешит в столицы, но на самом деле его беспокойный характер через некоторое время начал давать себя знать. Писательская жатва закончилась, психологический потенциал восстановился и поэт понял, что готов не злоупотреблять гостеприимством тверских помещиков. В первые дни декабря он выехал из Малинников и 6 декабря уже был в Москве.
Традиционным для себя образом он поселился в гостинице, на этот раз – в Глинищевском переулке. Этот приезд Пушкина в первопрестольную разительно отличался от его предыдущего приезда – всё было тихо и скромно. Конечно, он появился во всех значимых московских кружках, везде был очень приязненно принят, хотя не обошлось и без мелких шероховатостей, которые произошли там и с теми, где люди ещё не знали характера нашего великого поэта. Вот что пишет С.П. Шевырёв: «Будучи откровенен с друзьями своими, не скрывая своих литературных трудов и планов, радушно сообщая о своих занятиях людям, интересующимся поэзией, Пушкин терпеть не мог, когда с ним говорили о стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».
Но истории вроде этой, понятно, не составляли основы московской жизни Пушкина в те дни. Он, кстати, в нескольких местах прочитал в узких приятельских кругах отрывки из «Полтавы», прочитал и кое-что из написанных мелких стихотворений, по общему числу которых прошедший год выдался урожайнее предыдущего, но поэтические встречи и заседания не слишком занимали его в те дни. Пушкин был немного задумчив.
Пушкин не мог не заглянуть к Екатерине Ушаковой. Она повзрослела и ещё больше похорошела, у неё остался тот же острый ум и язычок. При встрече с поэтом во время разговора о столичной жизни Ушакова показала Пушкину свою осведомлённость насчёт его петербургских историй и легко посмеялась над тем, что он в итоге, по её выражению «остался с ОЛЕНьими рогами». Пушкин тоже довольно весело посмеялся над этим, но вслед за разговором об Олениной он узнал, что время не шло даром для Екатерины Ушаковой, и что у неё есть жених – князь Долгоруков. Пушкин погрустнел, вскоре откланялся и удалился. Больше в тот приезд он у Ушаковых не появлялся.
Тогда же из Сибири до него дошёл стихотворный ответ А.И. Одоевского на его стихотворение «Во глубине сибирских руд». Начинался он такими строками:
Наш скорбный труд не пропадет.
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя…
Мы не знаем, какие чувства вызвали у Пушкина эти стихи, но похоже на то, что либеральные призывы к тому времени всё меньше и меньше трогали его
душу. К тому же, он побывал на балу у Иогеля…
Иогель был знаменитым московским танцмейстером, к которому вся просвещённая Москва стремилась отдать своих детей в ученики и в ученицы. Если вы помните, в учениках у Иогеля в своё время в пору ранней юности успел побывать и сам Пушкин. Ежегодно в период рождественских праздников Иогель давал бал, на котором выводили в свет очередное поколение юных московских красавиц. Это в некоторой степени можно сравнить с теперешними конкурсами красоты, понятно, без того меркантильного содержания, которым эти теперешние конкурсы наполнены. Балы у Иогеля скорее можно было бы назвать балами будущих невест. На этих балах не каждый год зажигались яркие звёзды, но почти все московские звёзды впервые сверкнули на балу Иогеля, и балы эти были всегда исключительно интересны, и всегда становились событием для Москвы. Понятно, что находясь в эту пору в Москве Пушкин не мог не посетить это традиционное торжество.
Самым ярким событием бала стало появление на нём шестнадцатилетней Натальи Гончаровой. Она была в белом воздушном платье с золотым обручем на голове, но дело было совершенно не платье, и не в обруче – рискнём сказать, что платье могло быть любым, и обруч мог быть другим либо его вообще могло не быть – дело было в явлении её царственной классической красоты, которой все приглашённые на бал были просто поражены. Поражён этой красотой был и Пушкин. Он был представлен юной красавице, которой он сказал какие-то приличные случаю слова, она что-то ему ответила, и скорее всего – не запомнила ни его, ни того, что она сказала, поскольку в тот день королевой бала была она и все без исключения стремились сказать ей что-либо приятное, а вот Пушкин и после праздника был до глубины души потрясён красотой и очарован скромностью, непосредственностью и стыдливостью удивительной девушки.
К тому времени поэт начал хорошо понимать, что ему пора жениться – его положение в свете всё больше подталкивало к этому решению. И действительно: ну сколько можно было ещё веселиться в компании незрелых юнцов? А как было представляться в серьёзном обществе, не имея при этом никакого твёрдого положения? Поэт чувствовал необходимость подведения оснований под своё дальнейшее существование, и внимательно осматривался вокруг в поисках будущей спутницы жизни. Встреча с Гончаровой поразила его, он замечтался, и вдруг увидел себя возможным соискателем её восхитительной руки и сердца.
Трудно судить о том, что было в уме и на душе у Пушкина в те дни, но вот что мы находим в письме Вяземского А.И. Тургеневу, написанном 9 января 1829 года: «Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было, mais il n’etait pas en verve (но он не был в ударе – прим. авт.). Постояннейшие его посещения были у Корсаковых и у цыганок; и в том и в другом месте видел я его редко, но видал с теми и другими и все не узнавал прежнего Пушкина».
Пушкин по какой-то причине, может быть, не вполне понятной ему самому, расхотел быть в Москве и откликнулся на приглашение А.Н. Вульфа отправиться в гости к его родственникам в Старицу, что в Тверской губернии и седьмого января они исполнили своё намерение – покинули Москву, уже через сутки оказавшись в Старице. Там они нашли самый горячий провинциальный приём во многом сродни тому, который был оказан поэту два месяца назад в Малинниках.


