
Полная версия
Пушкин и мiр с царями. Книга вторая.
В Старице Пушкин отдыхал, веселился и наблюдал за амурными побуждениями своего сексуального ученика Алексея Вульфа. Понятно, Вульф не имел поэтических талантов Пушкина и его замечательной манеры вести беседу в небольшом обществе – он вообще почти не имел никаких талантов, кроме того,
который он развил под руководством Пушкина – таланта липнуть к женщине, если она вдруг дала ему минимальную надежду на сексуальный контакт. Вообще-то, для непредвзятого человека история такого прилипания представляет из себя довольно мерзкое зрелище, и надо отдать должное Пушкину, он с удовольствием пронаблюдал там за одним небольшим фиаско Вульфа, в которое его повергла одна из двух симпатичных старицких девушек.
Обоим этим девушкам поэт тоже оказывал знаки внимания, но это была всё-таки просто игра, а вот была в Старице ещё одна девушка, которая смотрела на Пушкина пристально. Её звали Евпраксия Николаевна Вульф, она тогда же гостила в Старице вместе с матерью, Прасковьей Осиповой. Евпраксии Николаевне в ту пору исполнилось девятнадцать и она была далеко не равнодушна к Пушкину, и была умна, и была достаточно красива, но Пушкин просто не захотел этого в тот раз заметить, или – сделал вид, что не захотел (как, впрочем, и два месяца тому назад в Малинниках). Прасковья Осипова и Евпраксия обиделись на это, но тоже не показали вида…
При всём замечательном гостеприимстве старицких помещиков, долгим пребывание у них для Пушкина не стало. 16 января он отправился из Старицы в Петербург – ему захотелось снова окунуться в столичную жизнь, и он окунулся в неё, активно оживляя многие прежние привычки. Вот отрывок из его тогдашнего письма Вяземскому: «Я в Петербурге с неделю, не больше. Нашел здесь все общество в волнении удивительном. Веселятся до упаду и в стойку, т.е. раутах, которые входят здесь в большую моду. Давно бы нам догадаться: мы сотворены для раутов, ибо в них не нужно ни ума, ни веселости, ни общего разговора, ни политики, ни литературы. Ходишь по йогам, как по ковру, извиняешься, – вот уж и замена разговору. С моей стороны, я от раутов в восхищении и отдыхаю от проклятых обедов Зинаиды (кн. 3. А. Волконской – прим. авт.)».
К величайшему сожалению, возобновил он и карточную игру – катастрофический проигрыш огромных денег Огонь-Догановскому не стал для поэта критическим уроком. Когда мы говорим о карточной игре и о жизни Пушкина, мы обычно разделяем эти понятия. Но можно ли разделить жизнь наркомана вообще и употребление им наркотиков? Можно ли разделить жизнь алкоголика вообще и употребление им алкоголя? Не влияет ли алкоголь на само мировосприятие и на поступки человека? Не влияет ли наркотик на само мировосприятие и на поступки человека? Поступки человека – не жизнь ли его? Нам говорят иногда, что страдания наркомана или страдания алкоголика могут быть интересно описаны, что у них свой взгляд на мир, и этот взгляд может быть нестандартным и очень интересным. Пусть так. Но наркоман, бросивший наркотики из внутренних побуждений не интереснее ли наркомана, не бросившего наркотики? Кто знает о страсти всё – тот, кто подвержен ей, или тот, кто был подвержен ей, но сумел подняться над этой страстью, и зная, какова она изнутри, сумел посмотреть на неё и снаружи? И если два таких человека напишут по книге с историей своей страсти, то какая из них будет интереснее для человека, желающего понять человечество, первая, или вторая?
Почти как раз в это время в Петербурге появился Николай Васильевич Гоголь – никому не известный молодой человек, желающий написать хорошие книги, и для которого Пушкин был образцом русского писателя. Гоголь мечтал увидеть Пушкина и хоть как-то приблизиться к нему. Молодой человек раздобыл адрес поэта и отправился в определённое место. Дальше, по словам П.В. Анненкова, записанных им со слов самого Гоголя, было вот что: «Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и, наконец, у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку
ликера… Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: «Дома ли хозяин?», услыхал ответ слуги: «Почивают!» Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: «Верно, всю ночь работал?» – «Как же, работал, – отвечал слуга. – В картишки играл». Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения».
Светская столичная жизнь всегда привлекала к себе Пушкина, и он с удовольствием появлялся на различных вечерах и балах. На одном из них он познакомился с Александрой Осиповной Россет. Знакомство это намного переросло рамки обычных отношений, а состоялось оно, по свидетельству самой Россет, так; «К концу года Петербург проснулся; начали давать маленькие вечера. Первый танцевальный бал был у Элизы Хитровой. (На балу у Ел. Mux. Хитрово.) Элиза (Хитрово) гнусила, была в белом платье, очень декольте; ее пухленькие плечи вылезали из платья. Пушкин был на этом вечере и стоял в уголке за другими кавалерами. Мы все были в черных платьях. Я сказала Стефани (фрейлина княжна Радзивил, подруга Россет по институту): «Мне ужасно хочется танцевать с Пушкиным». – «Хорошо, я его выберу в мазурке», и точно, подошла к нему. Он бросил шляпу и пошел за ней. Танцевать он не умел. Потом я его выбрала и спросила: «Quelle fleur?» – «Celle de votre couleur», – был ответ, от которого все были в восторге («Какой цветок?» – «Вашего цвета»). Элиза пошла в гостиную, грациозно легла на кушетку и позвала Пушкина».
На время знакомства Пушкина и Россет ей исполнилось двадцать лет, и она к той поре уже два года была фрейлиной императрицы. Вяземский писал о ней так: «В то время расцветала в Петербурге одна девица, и все мы, более или менее, были военнопленными красавицы. Кто-то из нас прозвал смуглую, южную, черноокую девицу Donna Sol, главною действующею личностью драмы В. Гюго «Эрнани». Жуковский прозвал ее небесным дьяволенком. Кто хвалил ее черные глаза, иногда улыбающиеся, иногда огнестрельные; кто стройное и маленькое ушко, кто любовался ее красивою и своеобразною миловидностью. Несмотря на светскость свою, она любила русскую поэзию и обладала тонким и верным поэтическим чутьем. Она угадывала (более того, она верно понимала) и все высокое, и все смешное. Обыкновенно женщины худо понимают плоскости и пошлости; она понимала их и радовалась им, разумеется, когда они были не плоско-плоски и не пошло-пошлы. Вообще увлекала она всех живостью своею, чуткостью впечатлений, остроумием, нередко поэтическим настроением. Прибавьте к этому, в противоположность не лишенную прелести, какую-то южную ленивость, усталость. < > Она была смесь противоречий, но эти противоречия были, как музыкальное разнозвучие, которые, под рукою художника, сливаются в странное, но увлекательное созвучие. – Сведения ее были разнообразные, чтения поучительные и серьезные, впрочем, не в ущерб романам и газетам. Даже богословские вопросы, богословские прения были для нее заманчивы… Прямо от беседы с Григорием Назианзином или Иоанном Златоустом влетала она в свой салон и говорила о делах парижских с старым дипломатом, о петербургских сплетнях, не без некоторого оттенка дозволенного и всегда остроумного злословия, с приятельницею, или обменивалась с одним из своих поклонников загадочными полусловами…»
Эта женщина умела очаровывать, её скромная фрейлинская комната на одном из верхних этажей Зимнего дворца стала местом встреч многих замечательных русских людей того времени, а к её острому слову
прислушивались с интересом не только императрица и брат императора Михаил, но и сам государь Николай Павлович, с которым Россет умела держать себя по этикету почтительно, и в то же время независимо.
Пушкина при знакомстве с Россет, кроме всего прочего, поразил её отличный русский язык – при тогдашнем императорском дворе мало кто умел легко и красиво говорить по-русски. Поэт стал часто общаться с красавицей-фрейлиной. Безусловно, он поначалу думал добиться от Россет того же, чего хотели от неё добиться её многочисленные поклонники, но в отличие от них, Пушкин почти сразу догадался, что ему, как говорится, «не светит», и тут же сразу он увидел, что в лице Россет он получает удивительную собеседницу, некоего Пушкина в юбке, только не пишущего стихи. Это очень дорогого стоило!
Невинность – это было сказано не о Россет. С.Т. Аксаков пишет о ней: «Недоступная атмосфера целомудрия, скромности, это благоухание, окружающее прекрасную женщину, никогда ее не окружало, даже в цветущей молодости». Ему вторит И.С. Аксаков: «Я не верю никаким клеветам на ее счет, но от нее иногда веет атмосферою разврата, посреди которого она жила. Она показывала мне свой портфель, где лежат письма, начиная от государя до всех почти известностей включительно. Есть такие письма, писанные к ней чуть ли не тогда, когда она была еще фрейлиной, которые она даже посовестилась читать вслух… Столько мерзостей и непристойностей. Много рассказывала про всех своих знакомых, про Петербург, об их образе жизни, и толковала про их гнусный разврат и подлую жизнь таким равнодушным тоном привычки, не возмущаясь этим».
А вот что пишет о ней Яков Полонский, известный русский поэт: «она < > cамым добродушным тоном говорила колкости, – она же умела говорить, – но так, что сердиться на нее никто не мог, даже и те немногие, которые очень хорошо понимали, в чей огород она бросает камешки < > Я не раз удивлялся ей, в особенности ее колоссальной памяти, – выучиться по-гречески ей ничего не стоило < > Из-под маски простоты и демократизма просвечивался аристократизм самого утонченного и вонючего свойства, под видом кротости скрывался нравственный деспотизм, не терпящий свободомыслия, разумеется, только в тех случаях, когда эта свобода не облечена в ту блистательную, поэтическую дерзость, которая приятно озадачивает светских женщин и о которой они сами любят всем рассказывать, как о чем-то оригинальном и приятном, великодушно прощать врагам своим».
Итак, перечисление достоинств Россет заняло у нас немало места, как и перечисление её недостатков, но были ли её недостатки недостатками в глазах Пушкина? Был ли Пушкин целомудрен? Не любил ли он говорить колкости? Не был ли ему свойствен тот самый утончённый аристократизм, облечённый в блистательную поэтическую дерзость, о которой с таким неприятием говорит полуразночинец Полонский? Россет легко могла говорить и выслушивать скабрезности, но и Пушкин очень любил говорить и выслушивать разного рода скабрезности, для многих в его окружении звучавшие муторно и пошловато… Россет, будучи по природе женщиной, прекрасно знала женскую натуру со всеми её слабостями, и, сама не погружаясь в грязную интимность, легко шутила на эту тему. Пушкин, как и огромное большинство мужчин, шутивший на эту же тему шутками определённого рода в мужском обществе вдруг получил возможность шутить о том же с женщиной! Это было интересно.
Сама Россет о начале знакомства с Пушкиным сказала так: ««Ни я не ценила Пушкина, ни он меня. Я смотрела на него слегка, он много говорил пустяков, мы жили в обществе ветреном. Я была глупа и не обращала на него особенного внимания». Но потом и она рассмотрела в Пушкине родственную во многих отношениях душу. Можно уверенно сказать, что они в определённой степени нашли друг друга.
Пушкин в то время наконец примирился со своим отцом Сергеем Львовичем, может быть, даже в большей степени по инициативе последнего. Сергей Львович был немало озадачен, и в конечном итоге удивлён славой и общественным признанием таланта своего старшего сына, хотя, по свидетельству многих, в общественных местах они нередко продолжали если не ссориться, то очень напряжённо разговаривать друг с другом.
У апостола Павла в посланиях есть место, где апостол увещевает детей быть послушными родителям, а родителей увещевает не раздражать детей без лишней к тому потребности. Отец и сын Пушкины были в этом смысле антитезой наставления Павла – Сергей Львович очень гордился сыном в его отсутствие, но не мог не попенять ему за что-нибудь в общей компании, а Пушкин-сын не мог сдержаться в ответ на эти пени, но – недаром говорят, что худой мир лучше доброй ссоры, и восстановление отношений, вне всякого сомнения, было очень позитивным знаком для всей пушкинской семьи.
Пушкин много читал, как всегда, никому этого не показывая, и очень серьёзно занимался английским языком – тоже никому этого не показывая. Он не хотел, чтобы кто-то вообще что-то знал о его занятиях английским, и поэтому занимался языком вообще без учителя. От этого страдало произношение – вернее говоря, в таких условиях оно не могло сформироваться вообще, но знание самого языка подвигалось у Пушкина достаточно быстро, и поставленная цель – в первую очередь – чтение Байрона и Шекспира в оригинале, а во вторую – чтение других английских авторов становилась вполне доступной.
Пушкин очень много времени проводил у Дельвига, и это касалось не только этого его приезда – во время всего своего предыдущего пребывания в столице он тоже любил гостить у дорогого лицейского друга, и дело не только в том, что Дельвиг был издателем альманаха «Северные цветы», активным участником которого был Пушкин, а в первую очередь – в атмосфере дельвиговской квартиры, в духе её хозяина. Дельвиг в те дни ещё не догадывался о неверности своей жены, которая изменяла ему с Вульфом, а потом – и не только с Вульфом, и был вполне счастлив, что накладывало светлый и тёплый тон на все его дела. Говоря современным языком, Дельвиг был толерантен к людям, и не поспешен в своих оценках. По словам Анны Керн «В этом молодом кружке преобладала любезность и раздольная, игривая веселость, блестело неистощимое остроумие, высшим образцом которого был Пушкин. Но душою всей этой счастливой семьи поэтов был Дельвиг, у которого в доме чаще всего они собирались… Дельвиг шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. В этом отношении Пушкин резко от него отличался: у Пушкина часто проглядывало беспокойное расположение духа. < > Пушкин был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность, он не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен. Дельвиг же, могу утвердительно сказать, был всегда умен!»
К словам Анны Керн в этом случае очень даже можно прислушаться – она была подругой жены Дельвига и провела немало времени в дельвиговском доме. Кстати, после того, как Пушкин достиг своей цели с Анной Керн (и, скорее всего, некой своей цели добилась и она) Пушкин и Керн часто и с удовольствием встречались и у Дельвига, и в других местах, и хорошо друг у другу относились – мы об этом уже говорили. Подтверждением сказанного являются и благожелательные воспоминания Керн о Пушкине, в которых можно найти немало занятных, чисто женских характеристик, данных ею и великому поэту вообще, и его поступкам в частности.
Круг Дельвига, по сути своей, был кругом Пушкина, но поскольку формальным хозяином места встреч был, всё-таки, не Пушкин, то и в общении гостей дельвиговской квартиры царило некое сибаритство, мягкость. Пушкинские колкости тонули в дельвиговской неагрессивности, в мягкости его подач. Дельвиг умел соединить в русле одной беседы таких разных людей, как бывшие лицеисты Яковлев, Илличевский, Комовский, известные литераторы Подолинский и Щастный, умел ободрить литературную молодёжь и заинтересовать гениального Мицкевича, который тоже регулярно появлялся на дельвиговских вечерах и охотно вёл диалоги с Пушкиным, нередко – с глазу на глаз.
Об этих беседах двух гениев можно найти немало свидетельств у разных авторов, в частности, тот же А.И.Подолинский пишет: «На этих же вечерах Дельвига мне неоднократно случалось слышать продолжительные и упорные прения Пушкина с Мицкевичем то на русском, то на французском языке. Первый говорил с жаром, часто остроумно, но с запинками, второй тихо, плавно и всегда очень логично».
Остаётся только лишь пожалеть о том, что содержание бесед двух гениев для нас осталось навсегда тайной, и только косвенно по нескольким фразам Мицкевича, написанным им уже после гибели Пушкина, мы можем что-то предположить о содержании их, вне всякого сомнения, высоких разговоров. Вот они, эти слова Мицкевича: «Пушкин увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума своего, был одарен необыкновенною памятью, суждением верным, вкусом утонченным и превосходным. Когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентарных прений. Я довольно близко и довольно долго знал русского поэта; находил я в нем характер слишком впечатлительный, а иногда легкомысленный, но всегда искренний, благородный и способный к сердечным излияниям. Погрешности его казались плодами обстоятельств, среди которых он жил: все, что было в нем хорошего, вытекало из сердца. В этой эпохе он прошел только часть того поприща, на которое был призван, ему было тридцать лет. Те, которые знали его в это время, замечали в нем значительную перемену. Вместо того, чтобы с жадностью пожирать романы и заграничные журналы, которые некогда занимали его исключительно, он ныне более любил вслушиваться в рассказы народных былин и песней и углубляться в изучение отечественной истории. Казалось, он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву. Одновременно разговор его, в котором часто прорывались задатки будущих творений его, становился обдуманнее и степеннее. Он любил обращать рассуждения на высокие вопросы религиозные и общественные, о существовании коих соотечественники его, казалось, и понятия не имели. Очевидно, поддавался он внутреннему преобразованию».
Читая эти слова невольно проникаешься радостью от того, что видимо не зря именно ты любишь нашего великого поэта, если и такой гениальный человек, как Мицкевич, в немалой степени чуждый русской культуре по причине глубокой укоренённости в культуру иную, рассмотрел в нём столь великие дарования!
Пушкин в столице искал для себя самые разные формы развлечений, и находил их – он старался не пропускать концерты классической музыки, бывал в театре на множестве представлений, посещал салоны у Карамзиной и конечно же – у влюблённой в него до беспамятства Елизаветы Хитрово. Хитрово изводила его душещипательными нежными посланиями, но он не мог у неё не бывать, не мог на эти послания как-либо не отвечать, и в то же время всячески стремился уклоняться от общения с нею. Это были с одной стороны очень странные, а с другой стороны – очень понятные отношения: Пушкин ничем не хотел оскорбить или оттолкнуть от себя безгранично преданную ему всей душой действительно добрую и искреннюю женщину, но эта женщина страстно мечтала принадлежать ему и своим горячим, но довольно пожилым телом, а тут в поэте уже противилась обычная возрастная физиология. В разговорах и в переписке с Хитрово Пушкин иногда просто отшучивался, а иногда начинал рассказывать ей о том, какой он циничный и простой человек в отношениях с женщинами, опять приводя ей уже известные нам с Вами аргументы.
Кроме поездок на концерты и в салоны у поэта была частая игра в карты, о которой мы уже говорили, а были ещё и поездки с другом Вяземским и некоторыми другими друзьями в публичные дома, где поэт умел и удовлетвориться, а иногда и просто повеселиться, заплатив деньги, и начиная после этого под смех приятелей вдруг объяснять девицам важность правильного образа жизни… Но эти, и другие развлечения, в конце концов прискучили Пушкину, и он стал задумываться о поездке куда-нибудь, лучше всего – за границу.
В то же самое время Пушкин понимал, что в Париж или Берлин его не выпустят, и решил попроситься у Бенкендорфа позволить ему поездку на Кавказ, в Тифлис. Немного неожиданно для поэта разрешение им было получено почти сразу – дело в том, что Тифлис к тому времени уже более двадцати пяти лет находился под флагом Российской империи, там была устоявшаяся система управления, и просьба Пушкина была фактически просьбой на поездку в пределах государства. Формальной причины для отказа в поездке у Бенкендорфа не было, и он эту поездку Пушкину легко разрешил.
4 марта Пушкин получил подорожную в Тифлис, и 10 марта выехал из Петербурга в Москву. Почему в Москву? А мог ли он по дороге в Тифлис не оказаться в Москве, куда теперь звало его сердце? В Москве была Екатерина Ушакова, красивая и умная девушка, которая его всем сердцем любила, и в Москве же была Наталья Гончарова – девушка с абсолютно выдающейся внешностью, и взглядом ангела, недостижимый и, может быть, именно потому такой желанный идеал!
Пушкин в Москве традиционно для себя поселился в двухкомнатном гостиничном номере и почти сразу после приезда нанёс визит Ушаковым. Его там не ожидали, но доброжелательно приняли. Пушкин изъявил желание поговорить с отцом Ушаковой с глазу на глаз. Разговор получился очень долгим, почти сразу после него поэт уехал, а вся ушаковская семья на несколько дней погрузилась в глубочайшее раздумье. В итоге старший Ушаков пригласил домой официального на тот момент жениха Екатерины, молодого князя Долгорукова, и имел с ним тайную продолжительную беседу. В результате беседы помолвка была расторгнута и Екатерина Ушакова снова обрела полную свободу выбора. Что в точности стало причиной расторжения помолвки, нам до сих пор не известно, но, судя по всему, Пушкин представил отцу Ушаковой неопровержимые доказательства, как бы теперь сказали, нетрадиционной ориентации соискателя руки Екатерины, что было для Ушаковых, да и для кого угодно в те времена критически неприемлемым. Сила доказательств была такова, что опровергать их Долгоруков или не решился, или не смог, но так или иначе, Пушкин в этом деле добился своего – отношения с Ушаковой для него были очень важны, это была драгоценная синица в его брачной руке, которую он ни за что не хотел упускать.
Но кроме синицы в руках теперь рядом была и юная Натали Гончарова, восхитительный журавль в небе, за право лететь рядом с которым Пушкин
серьёзно решил побороться! Он узнал о самой Натали и о её семье всё, что только можно было узнать. Гончаровы жили недалеко от Большой Никитской в небольшом деревянном одноэтажном доме, выходившем несколькими окнами на улицу. Отец Натальи Николаевны, Николай Афанасьевич, был сыном дворянина Афанасия Николаевича Гончарова, выходца из богатой купеческой семьи, получившей потомственное дворянство от Екатерины Второй. Отец Николая Ивановича был очень богат, владел несколькими большими поместьями в Московской и Калужской губерниях. Николай Иванович получил блестящее образование, и сначала служил в столице в Коллегии иностранных дел, а затем в Москве был секретарём московского губернатора.
В Петербурге он познакомился с Натальей Загряжской, девушкой редкостной красоты, влюбился в неё и женился на ней. Наталья Ивановна была старше Николая Ивановича на два года и приходилась праправнучкой украинскому гетману Петра Дорошенко от его последнего брака. Отец Натальи Ивановны, генерал Иван Александрович Загряжский, был женат и имел пятерых детей, и, как-то, находясь по делам службы в Дерпте, увлёк и увёл за собой дочь жену одного из остзейских баронов по имени Ульрика. Баронесса последовала за возлюбленным, жила с ним в России. Загряжский долгое время не разводился с законной женой и фактически имел две семьи. В этом втором сожительстве и родилась Наталья Ивановна. Баронесса прожила в России шесть лет и умерла, а Наталью Ивановну как родную дочь воспитала жена Загряжского Александра Степановна. Тётка Натальи Ивановны, Наталья Кирилловна Загряжская, была влиятельной фрейлиной Екатерины Второй, и потому три дочери генерала Загряжского, Наталья, Екатерина и Александра, тоже стали .фрейлинами императрицы.
Красота Натальи Ивановны была многими замечена при дворе, в том числе – и фаворитом императрицы Охотниковым, который влюбился в Загряжскую. Она ответила ему взаимностью, но брак между ними был невозможен, а вот брак между Загряжской и страстно влюблённым в неё Николаем Гончаровым оказался ещё как возможен и очень нужен для успешного сокрытия определённых обстоятельств. Свадьба, по словам свидетелей этого события, была очень пышной и на ней присутствовала вся императорская фамилия.
Вскоре после свадьбы молодые переехали в Москву, а ещё через некоторое время родители Николая Ивановича развелись, и молодые Гончаровы перебрались в семейное калужское имение Полотняный Завод, где Николай Иванович был вынужден взять на себя управление тамошними фабриками отца, постепенно приходившими в упадок. Его труды имели успех и за свою хозяйственную деятельность он в 1811 году даже был награждён орденом Святого Владимира четвёртой степени «за приведение к должному устройству и усовершенствованию состоящие в Калужской губернии фабрики полотняной и писчей бумаги». С началом войны 1812 года его отец Афанасий Николаевич вернулся домой и стал постепенно перебирать управление фабриками в свои руки, а в 1815 году совершенно отстранил сына от дел.


