
Полная версия
Алексей подошел ближе. Сладковато-кислый запах усилился. Теперь он был отчетливым. Пахло грибным погребом, мокрой глиной и чем-то еще, сладким и тошнотворным, как запах гниющего фрукта. Он исходил не от резины, не от воды. Он исходил от самой доски.
– А нарост? – спросил Алексей, заставляя себя смотреть прямо на Семёна. – Тот, что на обороте. Когда свет выключился. Исчез?
Семён отвел взгляд. Быстро, почти судорожно. – Не было никакого нароста, – отрезал он, и в его голосе прозвучала металлическая нота. – Оптическая иллюзия. Игра света, тени и преломления в воде на неровной поверхности. Я тщательно осмотрел.
Ложь. Грубая и прозрачная. Алексей видел, как дрожат пальцы Семёна, снимающего перчатки. Видел, как его горло сглотнуло судорогой. Ученый не врал из злого умысла. Он врал, потому что правда была слишком хрупкой и опасной вещью. Признать нарост значит признать, что объект не инертен. Что он может меняться, реагировать, возможно, даже жить своей странной жизнью. А это выбивало почву из-под ног, ломало все научные парадигмы, в которые они вцепились, как утопающие в соломинку.
– Ладно, – сказал Алексей, отступая. Спорить было бессмысленно. Ритуал отрицания был важнее истины. – Что с анализами воды из бака? Той, в которой она лежала?
– Прекрасный вопрос, – отозвалась Марина, наконец оживляясь. Она повернулась к монитору, ткнула пальцем. Экран вспыхнул, показав цветные графики, похожие на кардиограмму сумасшедшего. – Вода изменила состав кардинально. Повышенная концентрация ионов серебра, кремния, стронция. И падение уровня кислорода на сорок процентов. За какие-то часы. Будто объект что-то активно поглощал. Или выделял. И еще. – Она переключила изображение. На экране – увеличенная в сотни раз капля воды. Среди знакомых бактериальных форм плавало нечто иное. – Смотри.
Это были сферы. Полупрозрачные, с перламутровым отливом, размером с крупную бактерию. Они не плавали хаотично. Они были соединены тончайшими, почти невидимыми нитями, образуя сложную, постоянно меняющуюся сеть. Иногда две сферы сливались в одну. Иногда одна делилась. Они пульсировали в едином, медленном ритме.
– Это из пробы, взятой в непосредственной близости от объекта при подъеме, – тихо сказала Марина. – Они не реагируют на красители. Не проявляют метаболической активности в обычном смысле. Они просто… есть. Колония. Одноклеточный социум. Или многоклеточный организм, разобранный на части, но сохранивший связь.
– Споры? – автоматически спросил Алексей, чувствуя, как холодок от пустоты в спине расползается по всему телу.
– Не знаю, – Марина покачала головой. – Они не похожи ни на что из известной микробиологии. Они похожи на… капли росы на паутине. Только паутина – это они же. И они ведут себя как единое целое. Реакция на свет замедленная, но есть. Они отползают.
Внезапно Семён с силой швырнул сканер на стол. Прибор отскочил, звякнув о металлическую стойку. – Всё! Хватит! – его голос сорвался на крик. Он сдёрнул с головы лупу, провел рукой по лицу. – Мы нашли артефакт, который перевернет историю! А мы тут сидим, как испуганные кролики, и выискиваем микробов в луже! Это не научная строгость, это паранойя! Вечером – ужин. Настоящий. Консервы откладываем. Достаем стратегический запас. Все.
Это была отчаянная попытка вернуть контроль. Ритуал нормальности. «Праздник» как заговор против абсурда, против наступающего хаоса непонятного. Алексей кивнул. Ритуал был важен. Он создавал иллюзию, что они всё еще здесь, на судне, а не в трещине реальности.
Остаток дня прошел в странном, лихорадочном подъеме. Они работали с энергией, которой не должно было быть после бессонной ночи. Алексей делал замеры, переносил оборудование, его движения были резкими, точными, без обычной вдумчивой медлительности. Его тело – это чуждое, эффективное орудие – не уставало. Плечо не ныло. Рука, которую он всегда берег, поднимала тяжести без малейшего напряжения. Он ловил себя на том, что разглядывает свои руки, как будто видит их впервые: чистые, сильные, без следов прошлого. Даже старый шрам от пореза на указательном пальце куда-то исчез.
К вечеру в тесном камбузе собрались все пятеро. Кроме троих, был младший техник Витя, молчаливый, всегда сосредоточенный на механизмах парень с якорем на предплечье, и инженер с «Верещагина», дядя Коля, который приплыл «за деталями», а остался «выпить за открытие века».
На столе, покрытом клеенкой с выцветшими цветами, появилось нечто, напоминающее пир. Тушенка не из общего пайка, а та, что берегли «на самый-самый край». Банка шпрот, масло в фольге, черный хлеб, плавленый сыр треугольничками. И главное – бутылка односолодового виски, которую Семён хранил «на защиту докторской». Лампочки под потолком заклеили красной папиросной бумагой – «для атмосферы», и свет стал приглушенным, кроваво-теплым, размывая контуры и делая лица похожими на маски из воска.
Говорили громко, через силу. Смеялись резко, отрывисто, и смех обрывался неестественно быстро, повисая в воздухе. Выпивали быстро, почти не закусывая. Рассказывали байки из прошлых экспедиций. Вспомнили и про Юрия, утонувшего коллегу. Говорили о нем в прошедшем времени, но без привычной тяжести в голосе – отстраненно, будто вспоминали персонажа из старого фильма. Алексей видел, как по щеке Вити, сидевшего напротив, скатилась слеза. Но лицо техника оставалось абсолютно спокойным, будто слеза была просто физиологическим явлением, никак не связанным с тем, что происходило внутри. Он даже не смахнул ее.
Алексей пил мало. Виски обжигал язык, но не давал того глубокого, разливающегося тепла, которое должно было приходить. Он словно пил подкрашенный спирт. Его тело, это новое, стерильное тело, отказывалось принимать опьянение. Оно цеплялось за эту невыносимую, бритвенную ясность. Он наблюдал. За тем, как тень от бутылки на стене пульсировала и изгибалась не в такт движению руки. За тем, как капли на банке с тушенкой стекали не прямо вниз, а по спирали, оставляя на жести блестящие, закрученные следы. Мелкие нестыковки. Трещинки в картине вечера, склеенной из лоскутов нормальности.
– А всё-таки, – сказал вдруг дядя Коля, шаркая ложкой по дну уже пустой тарелки, – вы её подняли. А клад, он обычно стережётся. По всем легендам. Не иконой, так… чем другим.
– Мы учёные, Коля, – устало, без огня возразила Марина. – Легенды – это для туристов и суеверных старух.
– А боль у тебя прошла? – неожиданно, резко спросил Семён у Алексея. Все разговоры смолкли. В натянутой тишине был слышен только тихий гул генератора где-то вдали. – Вчера ещё ходил, скрючившись, будто тебе в спину гвоздь вбили. А сегодня – выпрямился. Как огурец.
Алексей почувствовал, как под пристальными взглядами кожа на спине и плечах холодеет, будто его обдувает ледяным сквозняком из щели, которой не существовало. – Прошла, – коротко сказал он. – Видимо, размялся за день. Непривычная активность.
– У меня, – тихо, почти невнятно проговорил Витя, не поднимая глаз от своего предплечья, – шрам. От паяльника. Три года. Глубокий был. Сегодня утром смотрю – его почти нет. Только… розовая полоска. Новая кожа. Но если тронуть… она не чувствует ничего. Как будто там не кожа, а… воск. Чужой.
Они переглянулись. В красноватом, неровном свете их лица казались незнакомыми, вырезанными из плоти и тени. Ритуал трещал по швам, и из трещин сочилась та самая неправильность, которую они пытались заткнуть праздником.
– Совпадение, – прошипел Семён, наливая себе ещё виски. Рука его дрожала так, что струя билась о край стакана, разбрызгивая янтарную жидкость по столу. – Смена обстановки, адреналин от находки… самовнушение, чёрт возьми!
Но это не было самовнушением. Это было вторжение. Что-то просочилось на борт вместе с иконой и теперь работало внутри них, как тихая, неизученная программа. Лечила. Меняла. Стирало шрамы, физические и возможно не только. Оставляло после себя чистое, безответное полотно, готовое для нового рисунка.
Праздник умер тихо, без агонии, просто растворился в тягостном молчании. Разошлись по каютам без слов. Алексей шёл по узкому коридору, и под ногами он чувствовал не просто вибрацию работающего дизеля. Это была другая вибрация – низкая, глубокая, ритмичная. Будто не винт вращался в воде а само озеро, эта огромная толща, медленно, лениво сжималось и разжималось, обнимая корпус «Пеленга» и втягивая его в свое мерное, древнее дыхание.
В каюте он сел на край койки, прислушиваясь. Ничего. Ни скрипа, ни гула. Даже вездесущий шум вентиляции затих. Он снял ботинки, лег, уставившись в потолок, где от света луны, пробивавшегося сквозь облака, лежало бледное пятно. Глаза слипались сами собой, вопреки ясности сознания, которая теперь казалась тяжелой, давящей на мозг гирей.
И тогда его накрыло.
Не сон. Это был не сон. Это было падение в чужую кожу. В чужую память. В чужую смерть.
Он – не он. Тело чуждое. Тяжелое, неповоротливое, закованное в грубый, промокший насквозь ватник, от которого несёт рыбой, дегтем и потом. Руки – корявые, ладони в мозолях и глубоких, незаживающих трещинах. Он стоит на палубе. Но это не стальной борт «Пеленга». Под ногами – потрескавшиеся, посеревшие от времени доски, пахнущие смолой, мочой и страхом. Туман. Белый, густой, как молоко. Он застилает всё, оставляя лишь крошечный островок видения: мокрые доски под сапогами, черную, маслянистую воду за бортом, такую темную, что кажется, будто в ней нет отражения, только пустота.
В груди – не просто страх. Это знание. Животное, безошибочное знание конца. Он чего-то ждет. Ждет с тупой, обреченной покорностью. В желудке – холодный ком. Кишки скручены в тугой, болезненный узел.
Из тумана возникает Она. Темная фигура в длинном, скрывающем очертания одеянии. Лица не видно – то ли капюшон, то ли сама пелена тумана скрывает черты. Фигура не говорит. Она просто поднимает руку и указывает пальцем. Не на него. На воду.
Он (не он, тот, в ком он сейчас заперт) понимает без слов. Нет выбора. Никогда не было. Он делает шаг к борту, другой. Дерево скрипит под его весом. Он переваливается через фальшборт. Падения нет. Есть плавное погружение в ледяную хватку.
Удар холода не шокирует. Он ожидаем. Это холод глубины, вечный холод. Вода мгновенно заливает сапоги, сковывает ноги свинцовой тяжестью, впивается в тело тысячью ледяных игл. Он не барахтается. Не пытается плыть. Он позволяет себе идти ко дну. Потому что так надо. Потому что таков приказ.
Вода смыкается над головой. Звуки мира гаснут, превращаясь в глухой, пульсирующий гул в ушах – биение собственной крови, усиленное в тысячу раз. Он смотрит вверх, на расплывчатый, молочный диск света – поверхность. Она удаляется, уменьшается, становится монеткой, потом булавочной головкой. В груди начинает давить, легкие горят, требуя воздуха, но он знает, что вдохнуть нельзя. Это знание – часть обряда.
И тогда он видит ЭТО.
Там, в бездне прямо под ним, в толще черной, как чернила, воды, лежит нечто. Оно не имеет формы. Или имеет все формы сразу. Очертания скал, сплетенных коряг, груд обломков, тел… Все это колышется, медленно, лениво, как медуза в глубоководной спячке. Это не твердое тело. Это скопление. Колония. И из этого нечто протягиваются щупальца. Нет, не щупальца. Это нити. Сети. Паутина из того же полупрозрачного, мерцающего тусклым светом вещества. Они тянутся к нему, неторопливо, неотвратимо.
Он (Алексей, запертый в чужой агонии) хочет закричать. Вода врывается в рот. Но это не пресная вода Байкала. Она густая, соленая, с привкусом меди, йода и глубокой, древней гнили. Она обжигает легкие не холодом, а едкой, разъедающей болью.
Щупальца-нити настигают. Они обвивают его ноги, бедра, таз, грудь. Прикосновение не холодное и не скользкое, как ожидалось. Оно… липкое и теплое. Неприятно, биологически теплое. Как плоть только что забитого животного. И оно не тянет вниз с силой. Оно принимает. Обволакивает, как плацента, плотно, утробно. Ужас отступает, растворяясь в этом плотном, все заполняющем контакте. Приходит покой. Страшный, бездонный, окончательный покой растворения. Он чувствует, как его собственное «я», его воспоминания (не его, а того другого – запах смолы, вкус воблы, лицо женщины в далекой деревне), его страх – всё это вытягивается из него, как тончайшая нить, и вплетается в общий, пульсирующий узор там, в глубине. Он становится не человеком, а воспоминанием в чужом сне. Данью. Узлом в сети.
Последнее, что он видит перед тем, как индивидуальность тонет окончательно, – это лицо. Не там, в глубине. А наверху, на поверхности, сквозь толщу воды, искаженную преломлением и слезами (чьими слезами?). Лицо человека, смотрящего вниз с борта судна. Лицо, искаженное ужасом, беспомощностью и… узнаванием. Это лицо молодого Семёна. Без седины, без бороды, с гладким, испуганным лицом юноши. Семён смотрит, как он тонет. И не может ничего сделать. Или не хочет.
Алексей рванулся вверх с койки, как на резинке. Он сидел, задыхаясь, но в легких не было воды. Был сухой, спазматический, беззвучный кашель. Он тер лицо, свою кожу, свое, настоящее лицо. Он был здесь. В своей каюте. На «Пеленге». Но тело помнило. Мышцы помнили сковывающий холод, кожа – липкое, теплое прикосновение щупалец, легкие – жгучую боль соленой воды. И память – память хранила чувства того другого. Безликую покорность. И этот последний взгляд сверху.
Он вскочил, сердце колотилось где-то в горле. Распахнул дверь, выскочил в коридор. Постучал в дверь каюты Семёна. Ни ответа, ни звука. Толкнул – она не была заперта. Каюта пуста. Койка заправлена с армейской аккуратностью, будто в ней никто не спал.
Паника, холодная и острая, впилась ему под ребра. Он метнулся на палубу. Ночь отступала, на востоке небо светлело до цвета синяка, выцветшего за неделю. У леера, спиной к нему, курил Семён. Его силуэт в предрассветных сумерках казался нереально тонким, вытянутым, почти двумерным.
– Семён, – хрипло выдохнул Алексей.
Тот медленно обернулся. Его лицо в сером свете было изможденным, старым, с глубокими тенями под глазами. Но сами глаза… глаза были странно пустыми. Без блеска, без мысли. Как у того утонувшего в его видении. Как у рыбы на льду.
– Ты не спал, – сказал Алексей. Это было не вопросом, а приговором.
– Нет, – голос Семёна был ровным, монотонным, как голосовая озвучка автоответчика. – Я не сплю уже двое суток. И не хочу. Чувствую себя… прекрасно. Яснее, чем когда-либо. Мысли идут четко, как по рельсам.
Алексей подошел ближе, преодолевая отвращение, смешанное с ледяным ужасом. – Мне… мне приснилось. Очень ярко. Я…
– Мне тоже, – перебил его Семён, и в его ровном голосе вдруг прорвалась тонкая, острая трещина, как на стекле от удара. – Мне снилось, что я на старом, деревянном боте. Рыбаком. И… я кого-то потерял. Смотрел, как он уходит за борт. По приказу. И я не мог остановить. Я просто смотрел. И знал его.
Он замолчал, затянулся, выпустил струйку дыма в сторону озера, которое начинало сереть, теряя ночную черноту, но не становясь светлее – просто меняя один оттенок серого на другой.
– Знаешь, самое странное? – продолжил он почти шепотом, и его глаза наконец встретились с глазами Алексея. В них не было ни лжи, ни страха. Была только усталая, бездонная пустота. – Во сне я был молодым. А тот, другой… того, кто тонул, я не видел его лица. Но я помню… я помню, что чувствовал он. Отчаяние. Покорность. И потом… облегчение. Как будто это был я. Два я. Один наверху, другой внизу. И тот, что внизу… ему было спокойнее.
Алексей замер. Ледяная волна, начавшаяся в спине, накрыла его с головой. Это не было совпадением. Это было пересечением. Пересечением снов, воспоминаний, душ. Сон Семёна и его сон – это были не просто кошмары. Это были обрывки одной и той же истории, одной и той же жертвы, увиденные с разных сторон. И эти обрывки начали сшиваться в их сознании, создавая общую, чужую память.
Он медленно повернулся к озеру. Вода была неестественно спокойной, зеркальной, без единой ряби. В ней отражалось бледнеющее, больное небо и темный, угрюмый силуэт «Верещагина». И еще что-то. Какое-то движение в самой глубине отражения. Не всплеск. Не рыба. Что-то большое. Что-то, что колыхалось медленно, лениво, будто только что проснулось после долгого сна и теперь потягивалось, расправляя свои невидимые, безразмерные щупальца.
– Что мы подняли, Семён? – тихо, но очень четко спросил Алексей, не отрывая взгляда от воды.
Ученый молчал так долго, что Алексей уже подумал, что тот не услышал. Потом Семён швырнул бычок за борт. Оранжевая точка, вспыхнув последний раз, описала дугу и исчезла в черной воде без единого всплеска, без звука.
– Не знаю, – наконец ответил он, и в его голосе не было ни научного интереса, ни страха. Была лишь усталая, окончательная капитуляция. – Но я начинаю думать, что это не мы её нашли. Это она позволила себя найти. Приманка. И теперь она здесь. И она… изучает. Через сны. Через наши тела. Через то, что мы прячем глубже всего. Через наши страхи. Или наши желания. Какая разница?
Он повернулся и пошел к люку, не оглядываясь. Его фигура растворилась в темном прямоугольнике двери.
Алексей остался один на палубе. Рассветная полоса на востоке стала чуть шире, но тепла не принесла. Холод был не снаружи. Он был внутри. Как та соленая вода из сна. Как память о липких, теплых щупальцах, обнимающих твое существо, чтобы растворить его, сделать частью чего-то безразмерного, древнего и безучастного.
Где-то внизу, в лаборатории, под черным полиэтиленом, лежала икона. Возможно, она тоже не спала. А наблюдала. И ждала. Ждала, когда следующий из них увидит свой самый сокровенный страх или свое самое тайное желание наяву – у кромки воды, в отражении окна, в темном углу каюты. И потянется к нему. Чтобы стать новым узлом в общей, пульсирующей в такт озеру сети. Чтобы пополнить собой колонию. Чтобы стать очередным сном для тех, кто останется наверху.
Глава 3:
Бессонница.
«Усталость – это когда тело уже спит, а разум ещё нет. А бессонница – когда и тело, и разум забыли, как это – спать.»
Рассвет не принес света. Он принес смену декораций. Серое небо сменилось свинцовым. Вода из черной стала цвета мокрого асфальта. «Пеленг» казался игрушкой, застрявшей в щели между двумя огромными, безликими плоскостями. Воздух был неподвижным, тяжелым, словно его откачали и заменили на что-то более плотное и инертное.
После того разговора с Семёном Алексей не пошел в каюту. Он спустился в лабораторию. Икона по-прежнему лежала под черным полиэтиленом, но теперь этот холмик ткани выглядел не как укрытие, а как надгробие. Он включил компьютер, не для работы, а чтобы уткнуться в монитор, в знакомую сетку интерфейса – островок мнимого порядка. Данные о вчерашних пробах воды были бессмысленными. Графики показывали химический состав, которого не могло быть в природе: неестественно высокие пики одних элементов и полное отсутствие других. Как если бы озеро в этом месте забыло свои законы.

Он слышал, как один за другим просыпаются другие. Вернее, не просыпаются – они просто появлялись. Витя вошел, бледный, с темными кругами под глазами, но движения его были резкими, точными. Он молча принялся проверять датчики на гидрологических буях, его пальцы летали по кнопкам с неестественной скоростью. Марина спустилась позже. Она выглядела… отдохнувшей. Кожа была гладкой, румянец на щеках выглядел чужим, как грим. Но глаза – глаза были все теми же, с той самой кровавой сеточкой, только теперь она казалась глубже, будто сосуды лопнули не на поверхности, а где-то внутри глазного яблока.
– Не спала, – заявила она, ни к кому конкретно не обращаясь, наливая себе кофе из термоса. – Ни минуты. Но чувствую себя… фантастически. Голова ясная. Будто мозг прочистили ершиком.
– Тоже, – коротко бросил Витя, не отрываясь от экрана. – Спать не хочется. Вообще. Это ненормально?
Это был риторический вопрос. Ответ висел в воздухе, густой и не произнесенный: да, чёрт возьми, ненормально. Человек не может не спать двое суток без последствий. Последствия должны были быть: тремор, заторможенность, галлюцинации, раздражительность. Но их не было. Была эта стерильная, нечеловеческая эффективность.
Семён появился последним. Он принес с собой ноутбук и кипу распечаток, его движения были размеренными, профессорскими. Но когда он снял очки, чтобы протереть их, Алексей увидел, что его руки дрожат. Мелкой, частой дрожью, которую он не мог скрыть.
– Коллеги, – начал Семён, и его голос звучал слишком громко для тесной лаборатории. – Необходимо систематизировать данные. Открытие требует ответственности. Я подготовил предварительный отчёт для института. Витя, как связь?
Витя мотнул головой в сторону рации. – Помехи. С «Верещагиным» ещё кое-как, а на берег… эфир забит. Что-то в ионосфере, наверное. Или тут рельеф.
– Поправьте антенну, – распорядился Семён. В его тоне прозвучала привычная командная нотка, но она была хрупкой, как стекло. – Марина, подготовьте образцы для отправки. Алексей, сводите данные по гидрологии за последнюю неделю. Должны быть аномалии, предшествующие находке.
Это была попытка. Отчаянная попытка вернуться в русло. Наука как ритуал экзорцизма. Работа должна была заполнить пустоту, которую оставляла бессонница, и заткнуть рот нарастающему ужасу.
Они работали. Часы сливались в одно непрерывное, монотонное действие. Алексей сводил цифры, и они складывались в пугающую картину. За три дня до обнаружения иконы, в бухте «Спокойная» полностью прекратилось течение. Температура воды на всех глубинах выровнялась, составив ровно 3.8 градуса. Исчезла микробиологическая активность – пробы показывали почти стерильную воду, если не считать тех самых странных сфер, которые Марина теперь называла «колониальными агрегатами». Озеро в этом месте замерло. Впало в ступор. Или затаило дыхание.
Обед прошёл в гробовом молчании. Консервированный суп имел вкус бумаги и соли. Хлеб был слегка липким, даже не успев заплесневеть – будто влага из воздуха впитывалась в него с особой жадностью. Алексей ел, глядя в тарелку, чувствуя, как каждый кусок ложится в желудок холодным, неудобным комком.
– У меня вопрос, – неожиданно сказала Марина, откладывая ложку. Звук её голоса заставил всех вздрогнуть. – А что, если это не артефакт? Что, если это… устройство?
– Какое ещё устройство? – устало спросил Семён, не поднимая глаз.
– Биологическое. Или геологическое. Что-то, что озеро… производит. Для какой-то цели. Приманка, как ты говорил. Но зачем?
– Марина, не надо, – Семён потер переносицу. – Не надо строить фантастические гипотезы. У нас есть факт: древняя икона. Всё.
– Древняя, которая выглядит как новая, – парировала Марина. Её голос стал выше, в нём зазвенела истеричная нота. – Которая меняет состав воды вокруг себя. После которой мы перестаём спать. И видим одинаковые сны! Да, Семён, я тоже видела! Я видела воду и… и что-то большое. И знаю, что это видел не только я!
Конфликт. Он висел в воздухе, созревший, как нарыв. Всем нужно было выпустить пар, но страх был сильнее раздражения.
– Достаточно, – холодно сказал Семён. – Мы собрали данные. Завтра, если связь наладится, отправим отчёт и запросим инструкции. До тех пор – работаем по программе. Без самодеятельности.
Он встал и вышел, оставив половину супа в тарелке. Марина смотрела ему в спину, её губы были плотно сжаты. Витя уткнулся в свои руки, сложенные на столе. Алексей чувствовал, как напряжение в комнате сгущается до физической субстанции. Оно давило на виски, заставляя сердце биться неровно.
После обеда Витя отправился на палубу «поправить антенну». Алексей вызвался помочь – не из желания помочь, а чтобы вырваться из железного ящика лаборатории. На палубе ветра не было. Воздух стоял мёртвый, насыщенный запахом воды и ржавчины. Антенна, небольшой штырь на крыше рубки, была в полном порядке.
– Всё исправно, – пробормотал Витя, постукивая по основанию. – Приёмник тоже. Помехи идут не сверху. – Он повернулся к Алексею, и в его обычно пустом взгляде появилось что-то вроде растерянности. – Они идут снизу. Из воды. Как фоновый шум. Только… он не случайный. В нём есть паттерн.
– Какой паттерн? – спросил Алексей, чувствуя, как холодок пробегает по спине.
– Не знаю. Повторяющиеся импульсы. Очень длинные. Интервалы по… по 12 часов ровно. Как приливы. Но на Байкале нет приливов. – Витя замолчал, прислушиваясь к чему-то внутри себя. – И ещё. У меня… у меня в голове иногда отдаётся эхо. После того как смотрю на воду слишком долго. Как будто этот шум… он не только в эфире.

