
Полная версия
Тьма Египетская
Дмитрий замолчал, выдохшись и окончательно изумлённый такой тотальной, физической реакцией. Его крик повис в воздухе, а затем растворился, оставив после себя лишь тяжёлое дыхание самого Дмитрия и абсолютную тишину от лежащих на полу людей.
– Чё за театр… – прохрипел он уже тише, почти себе под нос, чувствуя прилив слабости. – Чем-то меня накачали, блин… За это ответите… Я на вас… заявление…
Он выдохся и тяжело откинулся на подушки, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Сцена замерла. Дмитрий тяжело дышал, уставившись в потолок. Девушки так и лежали, превратившись в каменные изваяния покорности. Стражник, краснея от стыда и напряжения, потихоньку, стараясь не шуметь, перевернулся с бока и принял «правильную» позу коленопреклонённого воина, уставившись в пол перед собой.
Тишину нарушил только лёгкий звук. Врач и его ученик, не поднимая голов, переглянулись. Взгляд старшего был вопросительным и озадаченным. Взгляд младшего – полным растерянности, но и азарта, как у ученика, столкнувшегося с неразрешимой загадкой.
Потом врач, не меняя позы, заговорил снова. Его голос был тихим, мягким, успокаивающим, но в нём сквозила твёрдая, почти отеческая настойчивость. Он говорил на том же непонятном языке, медленно и чётко, словно обращаясь к глухому или безумцу:
– Хери-иб, иен меду нетеру пер несу. Ии-рех ведж-меду-ен-кемет. Джед меджет? (Господин, мы не понимаем твоей речи. Это язык чужеземных племён, песчаных демонов или далёких морей. Говори, прошу, на языке Кемет [Египта]. Скажи, что тебе нужно?)
Он замолчал, подняв голову и глядя на Дмитрия не с покорностью раба, а с внимательностью учёного, столкнувшегося с уникальным и тревожным феноменом. Весь его вид говорил: «Я здесь, чтобы служить и лечить. Но то, что происходит с тобой, выходит за рамки обычной болезни. Помоги мне понять».
Дмитрий сделал глубокий вдох, чувствуя, как последние волны адреналина и ярости отступают, оставляя после себя ледяную, трезвую усталость. Крик не работает. Истерика – тоже. Он в клетке, где законы физические, похоже, действуют, а законы социальные – иные. Надо действовать иначе. Как на той автостоянке с гаишником: не кричать, а договариваться. Спокойно. Чётко.
Он перевёл взгляд на старшего врача – того, кто слушал, а не просто падал ниц. Тот явно был здесь главным, умнейшим. Дмитрий собрался с силами и начал говорить медленно, раздельно, вкрадчиво, как будто объяснял что-то очень важное невнимательному начальнику:
– Уважаемый… – он начал, пытаясь вложить в это слово весь возможный пафос уважения. – Мне… нужно… связаться. С родными. Или с начальством. С кем-то, кто мне всё объяснит. Где я? Что происходит? Почему я так перемотан? И почему болит затылок, рука и грудь?
Он даже попытался жестами проиллюстрировать: коснулся пальцем здоровой руки к виску, изобразил мнимый телефон у уха, показал на свои бинты и скривился, изображая боль. Он делал это уже спокойнее, но с настойчивостью загнанного в угол, но не сломленного человека.
Врач наблюдал за этой пантомимой с тем же сосредоточенным, аналитическим недоумением. Он видел попытку коммуникации, но смысл ускользал. Фразы Дмитрия были для него не связной речью, а потоком чуждых, диковинных звуков – стрекотом саранчи или рёвом далёкого неведомого зверя.
Когда Дмитрий закончил и умоляюще посмотрел на него, врач медленно выпрямился на коленях. Его лицо стало серьёзным, почти суровым. Он явно решил перейти от выслушивания к констатации фактов. Чтобы достучаться до помрачённого разума господина, нужно напомнить ему о реальности. Он заговорил снова – медленно, чётко, вбивая каждое слово, как гвоздь, в сознание больного, сопровождая речь простыми, понятными жестами:
– Хери-иб, Небхепрура, Уаэнра, Тутанхамон, Хека-Иуну-Шема… (Господин, Владыка проявлений Ра, Единственный Ра, Живой образ Амона, Повелитель Гелиополя [полная титулатура фараона])…
Он сделал почтительный жест рукой в сторону, где, как Дмитрий мог предположить, находился дворец или храм.
– …Ии-рех ведж-меду-ен-кемет. Кем мит-ен-уха-уа-сепеш. Ка-ен шесеп-ем-урет. Ка-ен хеджед-ем-са. Ии-ааб-ек хер-тепит-ен-джерет. Ии-ха-ек хер-иб-ен-джерет уа рет-ен-джерет.
(…Мы не понимаем твоей [новой] речи. Ты упал с боевой колесницы во время царской охоты на газелей в западной пустыне. Твоя голова встретилась с камнем. Твоя грудь и рука – с землёй. Благодаря милости богов и искусству врачей ты жив. Твоё сердце [разум] и твоё тело ранены.)
Врач сделал паузу, глядя прямо в глаза Дмитрию, пытаясь прочесть в них хоть каплю понимания, хоть тень воспоминания о том злополучном дне. Он говорил не просто как лекарь, а как официальное лицо, напоминающее члену царской семьи (или высокопоставленному лицу, в которого, судя по всему, вселялся Дмитрий) об обстоятельствах его «несчастного случая».
И в этот момент в сознании Дмитрия, наконец, грохнулось, как обвал.
Небхепрура… Тутанхамон…
Отдельные слоги складывались в знакомое, школьное, музейное, телевизионное имя. Тутанхамон. Мальчик-фараон. Золотая маска. Проклятие гробниц. Учебник истории за 5-й класс.
Всё, абсолютно всё – орнаменты, колонны, благовония, одежды, речь, поклоны, палка стража – всё это не было розыгрышем, не было тайной клиникой для богатых. Это не было даже просто «Египтом».
Это был Древний Египет. Настоящий. И он, Дмитрий Бузыч, был в теле кого-то, кого эти люди называли Тутанхамоном.
Это осознание было таким оглушительным, таким чудовищным, что у него просто отнялась речь. Он не закричал, не застонал. Он просто уставился на врача широко раскрытыми, абсолютно пустыми глазами, в которых отражалось мерцание лотосовой лампы и вся бездонная глубина невозможного, что вдруг стало реальностью.
Он был не в больнице. Он был в гробнице, которая ещё не стала гробницей. Он был в живом теле самого знаменитого мертвеца в истории.
Так. Стоп. Это невозможно.
Мысль ударила в виски, как молот. Дмитрий ткнул указательным пальцем себе в грудь, туда, где под бинтами ныли сломанные рёбра, и выдохнул одно-единственное слово, вложив в него весь свой скепсис, весь ужас и последнюю надежду на ошибку:
– Тутанхамон?
Он сделал предельно ясное, вопросительное лицо, которое он корчил, когда на рынке пытался понять, не обвешивает ли его продавец.
Врач, всё ещё стоя на коленях, увидев этот жест и услышав наконец-то не дикий рёв, а членораздельное (пусть и странно произнесённое) имя своего повелителя, с облегчением и почтением утвердительно закивал. Это был простой, однозначный ответ: «Да, господин. Это ты».
Для Дмитрия этот кивок стал последним гвоздем в крышку гроба его старой реальности. Он не моргая смотрел на врача десять секунд – целую вечность. В его глазах отражались не колонны и не тени, а калейдоскоп абсурда: бутылки «Янтарного» на лавочке, сопло Лаваля в конспекте, золотая маска из телепередачи, строгий взгляд профессора Семёнова. Всё это наложилось друг на друга, спрессовалось в одну нелепую, чудовищную картинку.
И тогда из его горла вырвался звук. Сначала это был хрип, потом сдавленный всхлип, а затем – громкий, надрывный, истерический хохот. Он хохотал так, как не смеялся никогда, сотрясаясь всем телом, пока приступ смеха не вызвал резкую, режущую боль в груди и тупой удар в затылке. Он закашлялся, слезы выступили на глазах, но смех не унимался, превратившись в болезненное удушье.
– Ре-ребята… – прохрипел он сквозь смех и кашель, глядя в потолок, – это уже не смешно…
Он говорил это в пустоту, будто обращаясь к Андрею, Степану и Олегу, будто они всё ещё могли быть где-то рядом, за кулисами этого кошмара. Потом его взгляд снова нашел врача. Ярость и бессилие нашли новый выход.
– Вис ис щит! – выпалил он на ломаном, отчаянном английском, последнем языке «цивилизации», который пришёл ему в голову. – Ай эм нот ступпед! Ю а бастерс! Я… Ай эм инжинир! Рокет ингайн! Вот ю толк ми… зис из крази! (Это дерьмо! Я не идиот! Вы ублюдки! Я инженер! Ракетный инженер! Что вы мне говорите… это бред!)
Он почти кричал, тыча пальцем в свою голову, потом разводя руки, изображая полёт ракеты, снова хватая себя за перевязанную грудь. Это было жалкое, беспомощное представление безумца.
– Дайт ми йор боос! Ай вонт ту спик виз хим! – продолжил он свою тираду, уже не в силах остановиться. (Дайте мне вашего босса! Я хочу говорить с ним!)
Его силы иссякли так же внезапно, как и появились. Дыхание сбилось, в глазах потемнело от боли и эмоционального истощения. Он посмотрел на застывших в почтительном ужасе людей – на врача, который смотрел на него теперь с оттенком профессиональной тревоги (явный признак повреждения разума), на припавших к полу служанок, на остолбеневшего стражника.
«Всё. Концерт окончен», – промелькнула последняя ясная мысль.
С демонстративным, детским презрением Дмитрий тяжело перевернулся на бок, спиной к стоящим на коленях. Он натянул на себя тонкое льняное покрывало, укрывшись с головой, как ребёнок, прячущийся от монстров в шкафу. Из-под ткани донёсся его глухой, сдавленный голос, обращённый уже явно к самому себе или к невидимому зрителю этого абсурда:
– Я не буду. Участвовать. В этом спектакле.
В комнате воцарилась гробовая тишина, нарушаемая только его прерывистым, тяжёлым дыханием из-под простыни. Люди на полу не решались пошевелиться. Врач медленно поднялся с колен, его лицо было озадачено и серьёзно. Перед ним лежал не просто раненый человек. Перед ним лежала загадка, покрытая тайной, болью и явным безумием. И разрешать её предстояло ему. Он сделал едва заметный знак рукой служанкам: «Оставайтесь. Следите». А сам, в сопровождении ученика и стража, тихо вышел, чтобы доложить – не о физическом состоянии фараона, а о состоянии его разума. Дело принимало совсем иной, гораздо более опасный оборот.
Все, кроме молодой служанки, вышли. Тяжёлый полог упал за ними, отсекая мир. Дмитрий лежал, укрывшись с головой тонким льняным покрывалом. Под ним пахло солнцем, глиной и чуть сладковатой пылью – запахом белья, сушёного на жарком ветру, а не стирального порошка.
«Прекратить этот фарс. Просто не участвовать», – эта мысль была твёрдой, как гвоздь.
Он мог отказаться от общения. Молчать. Объявить голодовку. Бунт пассивного сопротивления, как он читал у того же Жюля Верна про узников. Когда силы вернутся – попытаться сбежать. Сначала – разведка. Проверить границы своей клетки. Выбраться на этот «двор», осмотреться. Передать сигнал бедствия. Если есть хоть клочок неба – можно выложить SOS камнями, поджечь что-нибудь заметное… Мысли лихорадочно проносились, натыкаясь на стены страха.
«Не перестараться. Неизвестно, кто стоит за всем этим. Не доктора и актёры…» Под льняной тенью его лицо исказила гримаса. «Культисты? Сектанты? Фанатики какой-нибудь мистической хрени? Возьмут и прибьют нафиг, как назойливую муху. Или бросят в яму. Или начнут пытать, выпытывая, какой я «демон» и куда делся их настоящий… кто бы он ни был».
Страх был кислым и густым, как та рвота от непонятной водяры. Он заставлял мозг метаться, искать хоть какую-то опору.
«Может, подыграть? Притвориться… кем они меня считают? Начать говорить на их языке, выучить пару фраз? Но это путь в их систему. Попадёшь – не выберешься. Игру на обострение, на побег, можно начать в любой момент. Но если сорваться – пути назад не будет. Тогда – яма. Или костёр. Значит, пожар – отмена. Слишком заметно. Побег… Побег возможен, но нужна информация».
Его инженерный ум, привыкший к разнообразным задачам, начал выстраивать план разведки.
Определить уровень наблюдения. Есть ли камеры? Вряд ли. Но посты охраны? Наверняка. Та мускулистая туша с палкой была не для красоты.
Нужно выйти наружу. Увидеть, где он. Город? Селение? Изолятор в пустыне?
Ресурсы. Что можно использовать как оружие? Инструмент? Что съедобно, кроме их травяных отваров?
Он почти до рассвета размышлял в этой льняной темноте, прислушиваясь к звукам. Где-то далеко, за стенами, слышалось однообразное, ритмичное поскрёбывание – точили ли что-то, или это был звук какого-то примитивного станка. Изредка – приглушённые шаги и голоса за пологом. Служанка не шевелилась, но он чувствовал её присутствие, как чувствуют чужой взгляд в затылок. Она была стражем его молчания.
И иногда, прорываясь сквозь паутину страха и планов, в его голову приходила абсурдная, «весёлая» (в самых чёрных кавычках) мысль:
«А вдруг… я и правда умер? В той хате, в своей блевотине. И всё это… не розыгрыш. А что-то вроде… реинкарнации? Переноса сознания?»
Он тут же отгонял её, как навязчивую мошкару. Это было слишком. Это было из области того, чем он никогда не увлекался – фэнтези, эзотерики, дешёвой мистики. Его мир был миром строгих линий. Его любимыми авторами были англоязычные писатели «Золотого века» научной фантастики 40-70-х годов: Азимов с его чёткими Тремя Законами, Кларк с величественной, но познаваемой космической инженерией, Хайнлайн с его социальным инжинирингом. Там были роботы, звездолёты, парадоксы времени, но не было этого. Не было внезапных воплощений в тела фараонов. Это была не научная фантастика. Это было что-то другое. Что-то, к чему его разум, воспитанный на интегралах и сопротивлении материалов, оказался катастрофически не готов.
Дмитрий не был готов принять главное: что он мог умереть. В двадцать с небольшим. Не героем, не на испытаниях нового двигателя, а тупо, по-свински, от палёной водяры в дешёвой съёмной однушке. Что все его планы – диплом, который всё равно купили бы или списали, работа в КБ (мифическая), мечта когда-нибудь своими руками собрать хоть маленький, но настоящий ракетный двигатель – все эти схемы с множеством неизвестных полетели к чёртовой матери. Исчезли. Как пузырьки в том самом «Янтарном».
Вместо них… Египетский царь. Тутанхамон.
Глава 3
Он заставил себя вспомнить. Школьная программа. Музейные открытки. Фильмы по телеку. Тутанхамон – мальчик-фараон. Умер молодым. Причина смерти – загадка (перелом, малярия, убийство). Его гробницу нашли в начале прошлого века, почти нетронутой, с сокровищами. Это было в… в Долине Царей. Значит, если это он, и если это реальность, то он сейчас в Фивах? Или в Мемфисе? Дмитрий сжал веки под тканью, пытаясь выудить из памяти цифры. Эпоха. Бронзовый век. Железа ещё нет? Или только начинают использовать метеоритное? Греки в это время… да, дикари. Микенская культура ещё в зачаточном состоянии. Основные цивилизации – Египет, Месопотамия (шумеры, аккадцы, потом вавилоняне), Хеттское царство где-то в Малой Азии. В Китае – династия Шан, вроде бы. Индская цивилизация, возможно, уже в упадке. Это был мир богов, жрецов, рабов и меди, закалённой в примитивных горнах. Мир, где колесница была вершиной военной технологии, а письменность – магическим искусством, доступным единицам.
Он, Дмитрий Бузыч, студент-недоучка из Казани 2005 года, со своими обрывочными знаниями физики, химии и истории из учебников, оказался в теле правителя этого мира. Правителя, который, согласно истории, должен вскоре умереть.
Это осознание было не паническим, а леденящим. Оно вползло в него медленно, как холодная вода, заполняя все пустоты, оставленные страхом и гневом. Он лежал неподвижно, и ему казалось, что он чувствует тяжесть этого знания в каждой клетке. Он не хотел этого. Но факты, как детали неопровержимого уравнения, начинали сходиться: неизвестный язык, архитектура, одежды, имя, наконец. Отрицать это дальше значило сойти с ума по-настоящему.
Под покрывалом стало душно. Дмитрий медленно, чтобы не привлечь внимания служанки, приоткрыл край ткани и вдохнул прохладный ночной воздух комнаты. В щель он увидел слабый серый свет, пробивающийся через высокие окна. Рассвет. Ночь бессмысленного планирования и паники заканчивалась. Наступал новый день. День, в который ему предстояло сделать первый шаг. Не к побегу. А к пониманию. Кто он здесь? Какие у него возможности? Какие – угрозы? И главный вопрос, от которого зависело всё: знают ли они? Знают ли эти люди, что в теле их фараона проснулся чужой, потерянный дух из будущего? Или для них он просто Тутанхамон, очнувшийся после удара с повреждённым рассудком?
От ответа зависело, будет ли его следующее утро началом скрытой войны или мучительной попытки вжиться в роль, которой он не знал и не хотел.
Когда почти наступило утро, сознание Дмитрия, измождённое шоком, болью и нескончаемым внутренним диалогом, не выдержало и погрузилось в сон. Не в спасительное забвение, а в тревожный, обрывочный кошмар наяву, где прошлое перемешалось с отчаянием.
Сны приходили волнами, липкими и неотвязными.
Вот он бежит по длинному, знакомому до боли институтскому коридору, паркет скрипит под кроссовками. В руке – зачётка, в голове – каша от вчерашнего «Янтарного». Он опаздывает на лекцию по термодинамике, но дверь в аудиторию 312 перед самым его носом захлопывается. Из-за стекла на него смотрит суровое лицо пожилой преподши Хрущёвой. Она не говорит ничего, просто качает головой и указывает пальцем на его собственную, небритую, помятую физиономию, отражённую в стекле. «Пьяный, Бузыч, – будто бы говорит её взгляд. – Место пьяных – не здесь». Он стучит в стекло, но звук глухой, будто он под водой. Лекция идёт без него.
Картинка дергается, перематывается. Вот он уже стоит, ссутулившись, перед столом того же преподавателя. Сессия. В зачётке – зияющие пустоты. Он не заискивает, нет. Он клянчит. Его голос, противный даже ему самому, бормочет что-то о «семейных обстоятельствах», о «ночных сменах», о том, что «обязательно всё выучу». Преподаватель молча смотрит на него поверх очков, и в этом взгляде нет ни гнева, ни презрения. Только усталое, профессиональное разочарование, словно он видит перед собой не человека, а типовой брак на конвейере.
Снова скачок, звуки техно. Дискотека в каком-то клубе. Он пытается заговорить с девчонкой из другого универа, с которой до этого целый час обсуждал «Гарри Поттера» и покупал ей не дешёвое пиво. Теперь она смотрит на него пустыми, стеклянными глазами, а потом поворачивается спиной, её плечо резким, чётким движением отстраняется от его протянутой руки. Жест без слов: «Отстань. Ты – никто». Унижение обжигает горче перцовки.
И тут – провал в глубину. Глубокое, пыльное детство. Он, маленький, в ватных штанах, бежит по незнакомой улице, задыхаясь от страха и странного восторга свободы. Он сбежал из детского сада. Зачем? Уже не помнит. Помнит только всепоглощающий ужас, когда понял, что потерялся, и как потом, среди чужих ног и автомобильных фар, его нашла заплаканная воспитательница. Тогда он впервые ощутил ледяной укол последствий своего необдуманного поступка.
Пьянка. Гулянка. Лица. Андрей, ссутулившийся над гитарой, которую никогда толком не учился играть, но всегда брал с собой «для антуража». Олег, красный от одной рюмки, горячо что-то доказывающий о преимуществах жидкостных ракетных двигателей перед твердотопливными. Степан, наблюдающий за всем этим с балкона, с сигаретой и своим вечным, нечитаемым спокойствием. Егор, уже размашисто жестикулирующий, повествующий о новой «схеме». Они были хорошими парнями. Не глупыми. Где-то внутри, под слоем цинизма и усталости, в каждом тлела своя, особенная искра инженерной мысли, любопытства к устройству мира. Но ко второму, от силы к третьему курсу эта искра почти у всех начала затягиваться пеплом глубокого, горького разочарования.
Им на первых же лекциях показывали слайды с «Союзами», с Гагариным, с могучими цехами заводов. Рассказывали про былые победы. А потом выходили на практику – в те же цеха заводов, которые ещё дышали, или на кафедры, где оборудование не менялось со времён Королёва. Они видели разрыв между легендой и реальностью. Видели, как их будущие начальники, талантливые инженеры, коптят небо над чертежами модернизации тридцатилетних агрегатов, потому что денег на новое нет, а заказы – копеечные. Там, в прошлом, были вызовы, достойные титанов, и ресурсы, чтобы эти вызовы победить. Здесь и сейчас был медленный, бесславный закат.
Почему-то особенно ярко, в самых мельчайших деталях, снился момент поступления. Дмитрий снова стоял перед огромным стендом в фойе института, залитом липким летним зноем. Его палец, слегка дрожащий, скользил по спискам. Фамилии, баллы… Его фамилия. Бузыч Д.А. Рядом – балл. Полупроходной.
Это слово било по нему тогда, как обухом, и било сейчас, во сне. Полупроходной. Это значило, что места для него нет. Что первый семестр он будет учиться на птичьих правах. Вольнослушатель. Призрак. Он будет сидеть на лекциях, но официально студентом станет только после первой сессии, если сдаст её на «хорошо» и «отлично». И только тогда его зачислят приказом задним числом. Это был унизительный статус, постоянное напоминание: «Ты здесь на шатких основаниях. Ты – почти чужой».
И снова откат во времени. За несколько месяцев до того рокового экзамена. Он, ещё школьник, пришёл в тот же вуз на пробное тестирование для абитуриентов. Результат был плачевным. Горьким. Откровением. Школа, с её вечными «проходными» темами и учителями, давно махнувшими на всех рукой, не дала ему нужных знаний. Он вышел из аудитории с ощущением, что его обманули. Что его 17 лет жизни потратили впустую.
И тогда в нём что-то щёлкнуло. Не ярость, а решимость. Если школа его подвела, он всё сделает сам. Он взял учебники. Начал не с десятого класса. Он откатился на несколько лет назад, туда, где у него образовалась первая пробоина в фундаменте. И пошёл, сутки напролёт, страница за страницей, задача за задачей, навёрстывая. Он превратил свою комнату в бункер, завесил стены формулами, заставил родителей нанять репетиторов – не для «натаскивания на выпускные и вступительные экзамены», а для того, чтобы с нуля выстроить здание понимания. Математика перестала быть набором заклинаний, физика – сборником фокусов. Они стали языком, на котором можно описать мир. Труд был каторжным, почти безумным. Результат ошеломил всех: троечник и прогульщик за несколько месяцев закончил школу с аттестатом, где сияли одни четвёрки и пятёрки. Учителя, которые ещё вчера ставили ему «автоматом» тройки, лишь бы не видеть, смотрели на него, как на пришельца.
Но этого почти не хватило. Почти. «Полупроходной». И весь первый семестр он снова стал «заучкой», тем самым серым, невыносимо упорным вольнослушателем, который не пропускал ни одной пары, сидел на первых рядах и дотошно переспрашивал. Он это сделал. Он прорвался. Его зачислили.
А потом… потом началась «весёлая» студенческая жизнь. Та самая, которая в итоге привела его на лавочку с «Янтарным» и секретным полтинником. Но нельзя было сказать, что он и его одногруппники не учились. Полные тупицы, те, кому было абсолютно неинтересно, как устроена вселенная, отсеивались сами собой уже после первой или второй же сессии, многократно завалив экзамены по начертательной геометрии или сопромату. Чтобы учиться на инженера-ракетчика, нужно было обладать специфическим сознанием. Любопытством к «как оно работает» на молекулярном, на физическом уровне. Без этого смысла не было. Зачем мучиться, если сейчас в этом образовании не было и тени былого престижа, не было обещания великих свершений? Была серая, неуверенная перспектива. Проще, логичнее, престижнее было стать юристом, экономистом, «менеджером». Их путь был иррациональным. Путь последних романтиков, заблудившихся не в том времени.
И они, даже своей разудалой компанией, выработали свой ритуал выживания. За две-три недели до сессии они запирались у кого-нибудь на квартире. У Дмитрия, у Степана. И начиналась другая работа. Не весёлая. Аскетичная, напряжённая, почти монашеская. Они тупо, сутками, на голом кофеине и дешёвых пельменях, навёрстывали всё упущенное за семестр веселья. Конспекты, учебники, типовые расчёты летали по комнате. Кто-то объяснял тому, кто проспал тему. Совместными усилиями они собирали пазл знаний, который в одиночку уже было не осилить. Преподы от этого вешались – к ним за несколько дней до окончания зачётной недели являлась эта ватага, с покрасневшими от недосыпа глазами, но с полным комплектом решённых типовых, наскоро сляпанных курсовых, докладов… Они брали не качеством, не глубиной, а напором и объёмом. Они ставили систему в тупик своим наглым, отчаянным трудоголизмом в сжатые сроки. Это была их тактика. Их способ выжить в мире, который больше не нуждался в их мечтах, но всё ещё выдавал дипломы.
Во сне эти сцены мелькали, как обрывки старой, потёртой киноплёнки. Лица, формулы, пустые бутылки, залитые светом настольной лампы чертежи, смех, переходящий в кашель от усталости… Всё это было его жизнью. Его школой выживания. Школой, которая научила его главному: когда сталкиваешься с невозможной задачей, нужно откатиться к основам, построить план и биться головой об стену, пока она не даст трещину. Или пока не треснешь сам.
И теперь, в полусне, на границе двух реальностей, эти уроки прошлого начали тихо, исподволь, проникать в настоящее. Беспорядочный ужас начал кристаллизоваться во что-то иное. Ещё не в план. Но в привычку мысли. Привычку инженера, оказавшегося в неисправном, страшном, но, возможно, поддающемся изучению механизме под названием «Древний Египет».


