
Полная версия
Монахини. Исторический роман
Матушка лежала в постели, подняться с кровати не хватало сил, пекло в спине, и немного кружилась голова. После недавнего сердечного приступа никак не удавалось перебороть слабость. Думала она о том, что за полтора года, пока они с сестрой Екатериной жили в хибаре в деревне Сальково, ей так и не удалось ни разу побывать в Акатово, чтобы взглянуть на дорогую обитель, пусть даже издалека. Вещи красноармейцы монахиням так и не вернули, не выполнили обещание. Навещавшие матушку сестры, многие из которых поселились в соседних с Акатово деревнях, рассказывали со слов акатовских крестьян, что комсомольцы с милицией все иконы, кресты, облачения, утварь из храмов вынесли. Чему-то нашли применение в хозяйстве, что-то растащили по домам, остальное сожгли. В пылающих кострах сгорели почти все образа. Колокола со звонницы сняли и увезли.
А старух из монастырской богадельни, которые вскоре после закрытия обители поумирали все до одной, закопали во дворе за храмом. Местные крестьяне не знали: умерли старухи с голоду и без ухода или их убили.
* * *Сестры Екатерины на ее топчане не было, наверное, она встала раньше и занялась хозяйством. Оказалось, нет и ведра, значит, пошла за водой. Посветлело маленькое окно, на две трети закрытое серой самотканой занавеской на веревке. Матушка наконец смогла подняться и подойти к стене, на которой в ряд на гвоздях висели небольшие иконы. Перед ними горела лампада. Это были образа, которые ей удалось спрятать у одного благодетеля перед закрытием монастыря. Она с болью подумала, что их «Скоропослушница» могла сгореть в одном из страшных костров, которые уничтожили святые лики, с таким трудом собранные за долгие годы. Некоторые из них привозили из святых мест, встречались и особо старинные, ценные, пережившие столетия, но не спасшиеся теперь, в дни гонений на Церковь.
«Нет, – отогнала игуменья страшную мысль, – не может быть, чтобы наша главная, чудотворная икона погибла!» Кощунством казалось одно предположение о возможности гибели такой святой, чудотворной иконы. Матушка принялась горячо молиться «Скоропослушнице», вспоминая Ее лик в Никольском храме Акатовского монастыря и лампаду перед ним, и свечи на большом подсвечнике, отражавшиеся огнями в окладе иконы…
Неожиданно в дверь громко постучали, наверное, кулаком. Зазвенела болтавшаяся на досках задвижка.
– Входите! Открыто! – громко отозвалась матушка, даже не успев подумать, кому она понадобилась в такую рань.
В комнату ввалились два милиционера с винтовками. Старший, быстро осмотрев бедное жилье, скривился, остановив взгляд сначала на иконах, потом на старой монахине в черном апостольнике, строго спросил:
– Ты Вера Марковна Иванова, игуменья бывшего Акатовского монастыря?
– Я игуменья Олимпиада.
– Ты арестована!
– Почему? За что? – растерялась матушка.
– За антисоветскую агитацию! – отрезал милиционер. – Следователь тебе на допросе объяснит!
– Какую агитацию?..
– Сядь там, – приказал старший милиционер, махнув рукой на лавку у двери. – Сейчас мы обыск произведем! Может, сама отдашь переписку и драгоценности?
Матушка подошла к столу, собрала бумаги, лежавшие на нем, отдала:
– Вот письма. Других нет. А драгоценностей у меня никогда не было.
И, пожав плечами, села на лавку.
– Сейчас поищем! – с угрозой бросил через плечо младший.
Вдвоем милиционеры тщательно обыскали домик: перещупали белье на кровати, долго мяли подушки, два раза перебрали одежду, заглянули даже в чугунки у печки, придирчиво осмотрели стены и пол.
Старший, разочарованный результатами обыска, засунул в карман письма, которые матушка отдала сама, и приказал:
– Собирайся!
– У меня сердечный приступ случился неделю назад, доктор постельный режим назначил, – игуменья показала рукой на табурет у кровати, на котором лежали порошки и стояли пузырьки, – позвольте остаться мне, куда я, больная, денусь…
– Да ты что, смеешься?! – разозлился милиционер. – У меня приказ аж из Москвы насчет тебя! Быстро! Собирайся! А то без вещей уведем!
Собравшись с силами, матушка достала из ящика старый, но крепкий мешок, засунула в него полотенце, темные кофту и юбку, совсем не понимая, что нужно бы взять в первую очередь. Потом вспомнила, что сестры привезли ей немного сухарей, нашла их на полке и тоже взяла с собой.
В это время дверь распахнулась и вбежала сестра Екатерина, дрожащая, в слезах:
– Матушка! Там на телеге отца Владимира солдаты привезли! Наверное, арестовали его!
И тут заметила в руках матушки мешок, потом куривших в углу милиционеров, беспорядок в комнате после обыска – и все поняла.
– Да как же это…
– Помоги мне собраться, – спокойно попросила игуменья, передавая сестре мешок с вещами, а сама подошла к полке рядом с иконами, взяла деревянные четки, и, не обращая ни на кого внимания, начала молиться, то поднимая глаза к образам, то низко кланяясь.
Сестра Екатерина металась по комнате, какие-то вещи хватала, какие-то, неловко зацепив, роняла на пол. Полетели с полки железные чашки и кружки, рассыпались ложки, взяла одно, а разбросала все, довершив разгром в их общем жилище. Наконец игуменья молча положила в мешок поверх вещей лекарства, натянула камилавку, надела черное теплое пальто, засунула в его карман четки.
– Я готова, – повернулась она к милиционерам, взяв свой игуменский посох.
– Это еще что?! – старший показал пальцем на посох.
– Ходить мне трудно, ноги болят, опираюсь на него.
– Да… конечно, – недобро ухмыльнулся мужчина. – Бывали в монастырях. Игуменские это дела – посох. Надо же… выдумала! Говорю один раз: брось его, по-хорошему! Вон, любую палку возьми, – кивнул он на стоящие в глубине комнаты доски и рейки.
Матушка подошла к печке, с трудом опустилась на низкий табурет рядом с ней, положила посох на лист железа, на котором лежали дрова, кочерга и топор. Отмерила на посохе ребром ладони снизу треть:
– Катя, – ласково обратилась к келейнице, – возьми топор и вот так отруби!
– Матушка игуменья, да как же это… – сестра сделала два шага назад, – не могу я. Нельзя! Грех какой. Посох же!
– Не твой грех! – игуменья Олимпиада посмотрела на застывших от удивления милиционеров. – Руби!
Сестра подчинилась, несколько раз решительно ударила топором по деревянному черному тонкому посоху с полукруглой изогнутой ручкой, нижняя часть его отлетела к печи.
Игуменья оперлась на укороченный посох, как на трость, с усилием поднялась на ноги:
– Что скажете, служивые, теперь это посчитаете палкой? Могу на нее опереться?
– Вперед, – скомандовал старший, ничего не ответив монахине.
– Разрешите мне хоть вещи до телеги донести, тяжелые ведь, – взяла мешок Екатерина.
На улице у дома матушка увидела две телеги. На первой, обнимая мешок с вещами, расположился бледный и растерянный протоиерей Владимир Иванович Багрецов, священник закрытого Акатовского монастыря. Милиционер-возница нервно сжимал в руках вожжи, часто их натягивая, хотя дремавшая лошадь и не думала двигаться с места. На второй телеге, понурив головы, сидели трое крестьян. Игуменья сразу узнала одного из них – Алексея Ивановича Герасимова, церковного старосту и председателя церковного совета храма в селе Теликтино. Двое других, как оказалось позже, были активными прихожанами той же церкви.
Пока матушка, опираясь на посох, с трудом переставляя ноги, медленно шла от домика к дороге, откуда ни возьмись из изб дальше по улице и через огороды с других улиц вдруг побежали крестьяне, на ходу накидывая теплую одежду. Женщины кутались в платки. Люди быстро окружили телеги с арестованными. Мужики стояли потерянные, бабы всхлипывали: «Батюшка, да как же это?.. Матушка, за что… За что вас? Горе! Горе какое…»
Осеннее сырое утро стелилось туманом, растворявшим даже тучи. Вместе с листьями свою свежесть и красоту потерял ряд голых берез вдоль грязной дороги с мелкими лужами. Избы из потрескавшихся старых бревен, уже не украшенные летними цветниками и пышными кустами, смотрелись серыми сиротами.
Игуменья Олимпиада мысленно прощалась с селом, приютившим ее, с людьми, которые помогали, заботились о ней. Многих она знала еще в монастыре, куда крестьяне приходили на молитву в праздники, или потрудиться в монастырском хозяйстве.
– Матушка, благословите! – раздалось сразу несколько голосов.
Она размашисто перекрестила избушку, которая на время стала ее домом, сестру Екатерину, склонившуюся в низком поклоне, людей, вплотную приблизившихся к телегам с арестованными. Отец Владимир поднялся и помог ей сесть в телегу на сено.
– Батюшка, благословите! – закричали люди в отчаянии, сопереживая старому священнику. – За что же вас, отец родной?! Благословите нас, батюшка!
Старый священник с трудом сдерживал слезы и ничего от волнения не мог сказать, губы у него тряслись. Он осенил крестным знамением сначала всех окруживших телеги крестьян, а потом каждого в отдельности. Мужики опустили головы, словно из-за какой-то непознанной, непонятной им вины, и отступили подальше. Бабы наоборот – хватались за телеги, уже не таясь. рыдали. Жаль им было доброго старика священника, отправлявшегося на муки, и матушку, которую многие знали с детства, и трех братьев православных.
Старшему милиционеру надоело это затянувшееся прощание, прикрикнул на крестьян:
– Хватит! Расходитесь! Отойти от телег! – он сделал знак подчиненным, и те, растолкав людей, освободили дорогу.
Телеги двинулись не сразу, раскисшая глина будто удерживала их, чтобы не отдавать земляков неведомым вражеским силам. Возницы злились на лошадей, кричали, им хотелось побыстрее покинуть горестную деревню. Наконец – одно движение вперед, другое – вперед-назад, и колеса медленно, но покатились, колея за ними сразу исчезала в жидкой грязи немощеной дороги.
Матушку покидали силы. Она прилегла на свой мешок с вещами, и с жалостью слушала отца Владимира, который, как только двинулась телега, пришел в страшное волнение и никак не мог успокоиться.
– Что ж это такое… за что, Господи? Всю жизнь Тебе служил, как мог, старался. Старый я же, старый, – бормотал священник, словно заговариваясь. – Какая «контрреволюция»? Какая «пропаганда»? Никому плохого ничего не сделал, никому зла не пожелал. Мне же шестьдесят пять лет, здоровья нет совсем. Не по силам мне тюрьма. Матушка у меня тоже немолодая и болящая, а дочка младшая совсем дитя еще… Они же с голоду умрут, – склонился он к игуменье и продолжил шепотом, чтобы их не услышал возница. – Эти все имущество описали. Как же мои будут жить?..
– Люди помогут, – попыталась успокоить старика игуменья, – не дадут пропасть.
– Эти сказали, что мы с вами виноваты, подговорили, чтобы в Теликтино сарай с сеном у председателя сельсовета мужики сожгли, во как… так и сказали: дескать, вы с игуменьей вдохновители! Прихожан, – он кивнул на вторую телегу, – якобы за поджог арестовали. А староста Алексей Иванович – человек положительный, хозяин крепкий. А им кажется, что это он сам тот сарай и зажег. Господи! Он не делал этого… Побожился, что не жег, а они не верят, мстят ему, что церкви помогал и монахиням бездомным.
– Не разговаривать! – приказал милиционер строго.
Священник немного помолчал, но не смог себя сдержать и снова зашептал, покачиваясь из стороны в сторону:
– Говорят, виноват, что просил крестный ход на Пасху разрешить. Так люди ж умоляли… Как же в Светлое Христово Воскресенье без радости? Мне нельзя в тюрьму, не выдержу, не вернусь, силенок уже нет… – священник закрыл рукой глаза, опустил голову, седые слипшиеся волосы упали на лицо, – устал, как же я устал… Господи, помилуй! – пальцами вытер побежавшие слезы, словно предчувствуя, словно предвидя свою судьбу… что не дано ему будет вернуться из сибирских лагерей.
Глядя в небо, священник три раза размашисто перекрестился, продолжая вздыхать и откашливаться.
Игуменья Олимпиада начала читать молитвы, склонившись к отцу Владимиру, который никак не мог успокоиться: причитая, жалел себя, свою семью, осиротевших прихожан; не мог подавить в себе острый страх перед будущим. Милиционеры покосились на монахиню, повторявшую молитвы, но ничего не сказали. Постепенно отец Владимир взял себя в руки и стал вторить матушке. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, прости нас, грешных, и помилуй», – отсчитывал спокойный, умиротворенный голос игуменьи метр за метром дорогу вдоль лесов и полей.
Телеги двигались медленно, то и дело застревая в глубокой раскисшей глине. Матушка Олимпиада минутами забывалась в недолгом сне, но когда нужно было выталкивать увязшую повозку, их с отцом Владимиром поднимали, а трое арестованных крестьян вместе с милиционерами вытаскивали телеги из грязи.
Игуменья, глядя на верхушки высоких елей и сосен, которые медленно проплывали, покачиваясь у нее в глазах от дрожания телеги, размышляла, что, наверное, и у нее не хватит сил выдержать жизнь в северных краях: сердце больное, воспаление почек, ревматизм, на ногах язвы… Снова начало ныть в груди, и от пронизывающего холода сводило острой болью суставы. С прошлого дня матушка ничего не ела и не пила, но привычка к строгим постам позволяла терпеть и это, а молитва согрела душу. Батюшка, успокоившись, зарылся в сено и спал, и она молилась о нем, чтоб дал ему Господь терпения, помиловал, бедного…
* * *Уже ближе к вечеру арестованных привезли в районный городок. В большом здании с красным флагом на крыше их развели по разным комнатам.
Матушка сидела в небольшом кабинете на табурете перед пустым столом, позади, у двери, стоял милиционер. В первый момент она машинально поискала взглядом иконы по углам и стенам, но, осознав, что таковых здесь быть не может, просто перекрестилась. От слабости у нее начала кружиться голова.
Ожидание затягивалось.
Наконец в комнату вбежал небольшого роста комиссар в кожанке, державший в руках какие-то бумаги, в том числе и письма, изъятые у матушки при аресте. Листы он быстро разложил на столе, какое-то время рассматривал игуменью – ее худенькую фигуру в потрепанном подряснике, тонкие длинные пальцы, перебиравшие деревянные четки, красивое, с утонченными, правильными чертами лицо. Наверное, что-то в облике монахини его разозлило – говорить он начал, презрительно ухмыльнувшись тонкими губами, выпучив и без того круглые глаза:
– Вера Марковна Иванова! Вы как игуменья Олимпиада закрытого Акатовского монастыря арестованы за контрреволюционную пропаганду! Вместе с попом Багрецовым вы на почве классовой борьбы подбили крестьян-кулаков поджечь сарай с сеном у председателя сельсовета Петрова. Убытка от пожара на тысячу рублей! А ценностей своих при обыске не выдали?! Так?
– Нет у меня ценностей, и никогда не было, я монахиня, – опустила глаза матушка.
– А я – народный следователь! – взвился комиссар. – Партия меня поставила, чтоб давить вас, гадов! Ты сколько лет в монастыре жила, на народной шее пристроилась?! – подбежал он вплотную к игуменье, резко перейдя на «ты». – Игуменьей была?! Дурила людям головы?! Рассказывай! Говори!
– В 1892 году я поступила в число сестер Акатовского монастыря. С тысяча девятьсот восемнадцатого года возведена в сан игуменьи. Все ценности в обители изъяли еще в двадцать втором году, – она говорила спокойно, слова лились, а параллельно не прекращалась внутренняя молитва. Крики следователя будто отлетали от наполненной покоем души, но тела своего матушка уже не чувствовала, в глазах темнело, орущего человека она уже не видела.
– Кровопийцы! Обманщики! Дурите головы темному элементу! Народ требует, чтоб немедленно выселили вас, бывших монашек Акатовского монастыря, даже из окрестных деревень! Расселились вокруг Акатово, как черная стая, крестьян баламутите! В церкви всех зовете, о Боге сказочки придумываете, попов-мироедов поддерживаете! Вот, – потряс он бумагой, – список монашек, почти сорок человек, что в округе живут! Да если бы не вы, мы с религиозным дурманом давно бы покончили! Народ бы и забыл о вашем Боге… Уничтожим вас всех! Следа не оставим!
Матушка уже плохо слышала, что кричал разъяренный следователь, его голос уплывал куда-то. Теряя сознание, она медленно сползла с табурета на пол, но в последний момент изо всех оставшихся сил сжала в кулаке четки: «Господи, помилуй»…
* * *Очнулась игуменья Олимпиада через несколько дней в больничной палате.
Сначала почувствовала смесь запахов лекарств, потом поняла, что кто-то поправляет укрывавшее ее одеяло и приговаривает тихо:
– Матушка, голубушка, приходите в себя…
Она приоткрыла глаза и увидела старушку в белом платочке, которая, улыбаясь, зашептала ей на ухо:
– Слава Богу, а то боялась я, что не осилите болезнь, полуживую ведь привезли с допроса! Двое суток не знал наш доктор – даст ли вам Господь продления жизни…
– Пить, – попросила игуменья.
Старушка осторожно, из ложечки, напоила ее, продолжая говорить:
– Санитарка я, Надя. Пойду сейчас к другим больным, но скоро вернусь. Кашки принесу, покушать вам надо.
Санитарка ушла.
Матушка закрыла глаза. Голова кружилась, на солнечный свет было больно смотреть, хотя и под опущенными веками настоящая темнота не появлялась – быстро кружились какие-то светящиеся цветные полоски и точки.
В палате остальные больные еще спали, и в тишине постепенно из памяти монахини четкими, выпуклыми словами одна за другой начали всплывать молитвы. Ничто, никакие посторонние размышления не отвлекали больше ее внимания от молитвы. Осталась немощь болезни и над ней будто сразу – Небо. Больше не мучили тревоги, строгость боли подарила покой. Тяжесть ответственности за множество других людей, необходимость выдержать, вытерпеть давление и нападки на обитель, ожидание решения собственной судьбы остались позади. Теперь Господь определил ее будущее. Больше ничего не осталось такого, из чего могли бы родиться сомнения или соблазны. Чистая боль, болезнь и страдание открыли совершенную необходимость в постоянной молитве. Возможно, монастырь сжался до одной души монахини, уместился в ней, исстрадавшейся, окровавленной.
Только Господь – Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой – остался последней надеждой. Все остальное – материальное, стало прахом. Крест был так близок, почти осязаем, бесконечно повторяемые много лет слова о следовании за Христом воплощались, как в Евангелии. Каждое слово молитвы звучало в голове, как в первый раз, рождаясь из потребности соединиться с Господом.
И только сердце игуменьи-матери взяло верх над страданием, будто ее рассеянные по языческой стране дети-насельницы погибшего монастыря издалека слезно призывали ее спасти их, защитить.
Матушка взмолилась, вплетая их имена в свои прошения к Богу. Чтобы хватило у сестер сил на испытания – на притеснения, поругания, оскорбления. Чтобы не усомнились, не дрогнули, не смалодушничали! Чтобы хватило у них мужества подняться на крестные муки… Матушка не остановила молитвы, даже когда в палате проснулись больные. В комнату входили медсестры и врачи, появилась на тумбочке каша. А ей нужно было вспомнить всех, каждую сестру, потому что не было больше монастыря, в тюрьме оказался отец Владимир, и ее материнская молитва могла оказаться последней духовной опорой для детей Акатовской обители.
Время шло. Старались врачи, бились за здоровье доброй матушки сестры и нянечки, ласковые с ней. Особенно помогала милая санитарка Надя, которая и в церкви молилась о болящей игуменье, просфоры ей тайно приносила, и подкармливала, чем могла. Но ничего не помогало: сердце игуменьи Олимпиады работало с перебоями, организм отказывался принимать лекарства, почки не справлялись с нагрузкой. Наконец, консилиум врачей принял решение перевезти тяжелую больную на лечение в Москву.
Мытарства с лечением продолжились и в столичной клинике, но врачи здесь оказались искуснее, лекарства лучше, питание сытнее. Постепенно матушка стала вставать с постели. С радостью чувствовала прилив сил. Думала, что все волнения остались позади, потому как девять месяцев в больницах власти ее не беспокоили. Она надеялась, что следователь понял, что нет их с отцом Владимиром вины в этом непонятном поджоге сарая, а, значит, ее скоро выпустят на свободу.
Но никто и не думал о ней забывать. Июньской ночью в больницу нагрянули два милиционера, которые перевезли игуменью Олимпиаду в Бутырскую тюрьму.
* * *Соседки по тюремной палате в Бутырке утешали матушку, говорили со знанием дела, что раз не было допросов, кроме одного, и никаких бумаг она не подписывала, то обвинительное заключение ей не вынесли. Поэтому, скорее всего, дело закрыто, ее точно выпустят! Когда пришел за игуменьей через несколько дней охранник и велел взять с собой вещи, соседки провожали ее с улыбками, не сомневаясь, что старую больную игуменью отпускают. Матушка перекрестила женщин: ох, как нелегко им бедным жилось в тюрьме! Перекрестилась сама – и пошла, куда указал конвоир.
А привел он ее во двор, где стояли и сидели множество людей с вещами.
Во дворе было шумно, перекрикивая людской гул, несколько человек из охраны выкрикивали имена и фамилии заключенных. Названные подходили. Постепенно единая толпа разделилась на части. Наконец, игуменья услышала свое имя и присоединилась к группе женщин и мужчин, которую конвоиры быстро погнали в соседний двор. Там их ждал автозак.
Охранники затолкали в машину заключенных так тесно, что люди оказались сдавленными в полутьме. Задыхаясь в духоте, они пытались хоть как-то устоять. Фургон дернулся и быстро выехал из Бутырки.
– Куда же нас везут, – плакала молоденькая нежная девушка в красивом шелковом платье, которое явно давно не стирали.
Крепкая пожилая крестьянка в платке вздохнула:
– Не робей. Высылают нас на Севера.
– Надолго? – по-детски плаксиво прошептала девчонка.
– Куда привезут, там скажут. Я уж не в первый раз…
Крестьянка внимательно посмотрела на монахиню, и сказала уже тихо – только ей:
– Марией меня зовут. За веру три года отбыла ссылку в Казахстане. Вот, снова арестовали.
Матушке трудно было дышать, воздуха не хватало. По спине потекли ручейки пота, голова кружилась. Наверное, она бы упала, но ее почти на весу держали стоявшие рядом люди. Масса плотно сдавленных тел все сильнее нагревала и без того горячую утробу машины.
Наконец машина остановилась. Двери распахнули, внутрь ворвался чистый воздух, сразу стало легче дышать. Охранники закричали, подгоняя измученных жарой людей, погнали их к платформе.
– Ярославский вокзал, – спрыгивая на асфальт, уточнила опытная Мария. – Теперь дорога нам в Архангельск, так и охранник знакомый сказал.
Она подхватила под руку матушку, у которой подкашивались ноги, и потащила ее за собой, оглядываясь на конвой:
– Пойдемте, нельзя останавливаться!
В поезд игуменье помогли забраться несколько заключенных, сама бы она так высоко не вскарабкалась. Людей в вагон набилось так много, что даже сесть им толком было некуда. За трое суток дороги в Архангельск в переполненной душной коробке вагона, среди вони, без еды и воды, матушка совсем перестала чувствовать свое тело, ослабевшее до того, что малейшее движение вызывало дрожь. Временами теряя сознание, она старалась повторять те молитвы, которые могла вспомнить. Ей всегда казалось, что тексты молитв отпечатались в ее памяти навсегда, до последнего слова, но сейчас из подсознания выплывали только отдельные плохо связанные слова: «Помилуй, Господи!» – раскачивалось в мозгу в такт стуку колес.
Два конвоира долго смотрели на ее дрожащую руку, которой матушка пыталась перекреститься, стоя на коленях, опираясь второй рукой о пол, и, наконец, сжалились. Может, побоялись, что она может умереть.
– Мать, ладно уж, полежи, что ли…
Игуменья Олимпиада потом часто думала, что это послабление спасло ей жизнь.
Она упала на грязный, вонючий пол и сразу отключилась. Это был не сон, а полное выключение всего организма, почти телесная смерть.
Чудо, но через некоторое время матушка очнулась, чем очень удивила конвойных, уверенных, что старая монахиня умерла.
* * *В Архангельске окриками, ударами прикладов заключенных выгнали из вагонов. Люди сыпались на платформу, от усталости падали, вставали и боялись оглядываться, потому что в каждом вагоне на полу оставались лежать несколько умерших, не выдержавших тяжелой дороги.
В этом городе, привыкшем к толпам этапированных, где каждый день под конвоем пересылали дальше, в лагеря или в ссылку, тысячи людей, уже никто стыдливо не скрывал заключенных в крытых грузовиках, не спешил спрятать за воротами тюрьмы. Перекличку охранники провели прямо на площади у вокзала. Матушка заметила, что проходившие мимо горожане совсем не обращали внимания на унылый строй измученных людей, которых пересчитывали такие же усталые конвоиры.
Долгая дорога по пыльным улицам к зданию тюрьмы далась ей трудно. Отекшие ноги не слушались, мешок казался неимоверно тяжелым, она уронила его несколько раз. Мария, с которой они познакомились в «воронке» и поддерживали друг друга в дороге, взяла ее поклажу в довесок к своей. Но легче матушке от этого уже не стало: ноги сводили судорогой, казалось, еще немного – и никакая сила не заставит ее идти. «Господи, Иисусе Христе, помилуй!» – то ли звучало где-то внутри нее, то ли было разлито вокруг в печали страшного, наполненного болью движения, или это уже ангелы пели громче криков охраны. Конвоиры орали, требуя, чтобы ссыльные ускорили шаг, подгоняли падающих от усталости людей матом и тумаками. Но это не ускоряло движение колонны.




