Всадник над лесом. Роман
Всадник над лесом. Роман

Полная версия

Всадник над лесом. Роман

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Ладно вам, Сысой Абелович. Погорячился. Отдадите, как деньжата будут.

– Чего уж. Выговорили за дело. Поднимаю руки в гору.

– Полно, полно. Опустите.

«Ну, погоди, червяк поганый, устрою я тебе „точность слова“, тля плюгавая», – думал философ, двигаясь в прихожую. И ушёл, забыв приложиться, по обыкновению, к пухлой ручке Софьи Львовны…

Сонливые белки уходят в пещеры

Живя в домах, мы защищены дверями не только от воров, но главным образом от друзей и знакомых. В лесу у костра дверей нет, и нарушить покой, явиться в гости может всякий.

Таким оказался бывший попик местного прихода, уволенный, как говорили, за взятки и пьянку, человек неопрятный, тщедушный, с настороженным взглядом, как у репинского «Мужичка из робких», с лицом, совершенно заросшим густой флорой, в которой, должно быть, водилась и фауна.

Ничего плохого этот бывший не делает: придёт, сидит молча, шарит глазами – нет ли сетей или других браконьерских орудий. И не знаешь, как освободиться от его инспекции. Катарсин в таких случаях прибегал к маленькой хитрости: сразу собирался в лес, и когда попик вынужденно уходил, возвращался работать. Неприятный человек. Если говорит о ком-то – все у него воры, жульё, греховодники несусветные, а это уже верный признак дрянной души.

Отдельные люди всегда полпреды нации, профессии, даже своей внешности. Не так уж смешно, если по рыжему судят о рыжих, по моряку – обо всех моряках, влюбившись в итальянку – влюбляются в Италию. Наблюдая попика и понимая, что везде и во всём есть исключения, Катарсин невольно начинал дурно думать о всех церковнослужителях. И о том, почему в школе, невзлюбив учителя химии, питал отвращение к химической науке.

В это утро попик явился рано, когда Катарсин занимался повестью. При появлении гостя он некоторое время продолжал писать, прикрывая страничку ладонью, как это делают работники сберкассы, заполняя книжку.

– Письмо пишете? Или о природе? – Сморщил нос, глаза как семечки.

– Так, разное…

Попик просидел ещё минут десять. Сидит и сидит.

Неприятное ощущение. Катарсин, слава богу, встал рано и успел кое-что: кончил главку, устал. Человек рывка, его всегда удивляло или вызывало недоверие, когда слушал, как иные писатели работают по восемь-десять часов в сутки. Нет, столько ему просто не высидеть. Вот с кисточкой – тут другое дело.

Перетянув папку с рукописью резинкой, Катарсин спрятал её в палатку, сделал вид, что собирается в лес – время и на самом деле передохнуть, развеяться. Он взял полиэтиленовый мешочек, подвесил к ремню кинжал в чехле, проверил в карманах курево и спички. Над входом в палатку повесил заготовленную из картона табличку с надписью:

БУДЬ КАК ДОМА, ПУТНИК.

Я ТЕБЕ ВЕРЮ.

Он и в городе, уходя с собакой или в магазин, не запирал дверь, а вешал на ручку нечто похожее, что изумляло соседей по лестнице, которых, несмотря на крепкие запоры, то и дело обкрадывали.

«А что здесь брать? Бумажник в кармане. Палатку? Рюкзак? Рукопись – единственная ценность, но что она для вора? Ничто».

Попик поплёлся по тропинке к деревне, а Катарсин – вдоль озера.

Он прошёл метров сто и услышал голоса. На середине Глыбочка двое в лодке. Присмотревшись, он не поверил глазам: узнал своих странных попутчиков. Каким образом они здесь очутились? Что за чертовское преследование?

Дуся стояла в лодке с удочкой, накручивая катушку. Бенедикт, шлёпая вёслами, кричал: «Не качай лодку, крыса!», но сестра качалась, дёргала удочкой, лодка сильно накренилась, рыбачка бултыхнулась в воду. Она мгновенно всплыла, фыркая, забила руками, цепляясь за борт. Бенедикт, ругаясь, выволок её, сам чуть не упав за борт.

– Вам помочь? – крикнул Катарсин.

– Гоша, родной, я в воду упала, – жалобно заголосила Дуся. Брат, оглянувшись, стал быстро грести к берегу, и вот уже врезал нос лодки в камыши.

– Пгиветствую вас, Георгий! – с присущим ему пафосом воскликнул Бенедикт. – Позвольте обсушиться матросам?

– Доброе утро.

С Дуси текло в десять ручьёв. Она тотчас принялась стягивать мокрые одежды. Катарсин отвернулся. Опять поразила его фигура молодой девушки. Сколько ей лет?

– Иди в кусты, гризетка бесстыдная! – крикнул на неё Бенедикт.

– Потеряй стыд – будешь пьян и сыт.

– Граф, пгошу вас, дайте этой сексуалке несвежую простынь.

Дуся, поймав из рук Катарсина простынь, скрылась в кустах ольшаника.

– Катериныч, как вы здесь оказались?

– Вопгосы, вопгосы! Кто первым придумал раздувать сапогом самовар? Не знаете? Я тоже.

Катарсин ещё в поезде заметил: Бенедикт имел привычку нарушать связь разговора внезапным вопросом или замечанием на другую тему.

– Ой, я золотую серёжку потеряла, – подала голос из кустов Дуся.

– Заткнись, швабра! У тебя её никогда не было, – Бенедикт сердито снял канотье, ударом кулака выровнял горбатое днище. – Щука у неё, видите ли, села на крюк. Заметалась, как баба на тамбовском майдане. Перепады сыпучего и наливного груза, друг мой, опрокидывали и мощные суда. А что наша фелюга? Удивляюсь, как мы оба не пошли на дно. Убей меня гром!

– Я бы щуку и вытащила, ёс-стос. Сам вёслами зашлёпал, – Дуся вышла из кустов. Она была великолепна в белой тоге. Развесив отжатые одежды вокруг костра, села напротив Катарсина, положив босую ногу на ногу.

– Укрой чресла, сабля!

– Шкалик бы лакнула для обогрева. И есть хочется, точно из гостей пришла, – Дуся прикрылась. – Гоша, дай сигаретку.

– Шкалик ей, видите ли, – Бенедикт завёл руку за спину, словно собираясь что-то достать, и достал кулак, сложенный в фигу. Но, глянув на дрожащие губы сестры и мокрые патлы волос, зашёлся от смеха. Смеялся он тонким свистом, какой издаёт низко пролетающая утка.

– Вы здесь где-нибудь живёте? – тоже не сдержав улыбки, спросил Катарсин.

– Молвлено весьма точно. Мы живём где-нибудь. О, клянусь связью, вы собрались за грибами.

– Да, собрался. И всё-таки кто вы такие? Нет, правда, скажите, Катериныч?

– Экселенц хочет правды. Зачем? Правда не Венера Милосская и даже не Венера Медицейская, но учебник акушерства. Впрочем, в вечной игре понятий, кто сильнее – человек или обстоятельства – я скоро дам вам фору. Эдакую форку. Эдакий маленький гандикапчик…

– Простите, я ничего не понимаю.

– И не надо. К тому же нереализованная любовь к «А» непгеменно переносится на «Б».

– Это верно, – встряла Дуся. – Бабы они такие: тополь любят, а замуж выходят за столб телеграфный. Да и мужики, ёс-стос, рябину обнимают, а о берёзке думают.

– Бгаво, сестра! – теперь Бенедикт, заведя руку за спину, выудил оттуда бутылку «Токайского» и полосатую, с зубчатой спинкой, севрюгу. – Пгошу, медам. Для сугрева.

– Как это вы делаете? – Катарсин аж привстал и заглянул за спину Бенедикта, ничего не увидев там, кроме хлястика на пуговках.

– Бойтесь, мой друг, людей маленького роста! Не от слонов, но от микробов зло мира. И погубить его могут блохи с циркулем под мышкой, – ни к селу ни к городу изрёк Бенедикт. – Дуся, опусти занавес. Ты не в кабаре Занзибара. Открой бутыль. А вы, почтенный, расчлените эту селёдку.

– Бесовская сила в вас, Катериныч! – воскликнул Катарсин, доставая из чехла кинжал.

– Кстати о бесах, – Бенедикт ударил по руке Дусю, хотевшую открыть вино зубами. – Художники так и не поняли их образ. Рога, копыта, страшная рожа. О нет, бесы – нормальные люди. А бывают прекрасны, как ангелы.

Дуся всё же зубами открыла пробку, разлила вино по кружкам.

– Какой у вас пгевосходный кинжал. Дайте-ка, пожалуйста. О, китайская работа! А знак! Сие – Эмблема Великого Предела. Дуся, переверни свои шмотки, а то сгорят. Сия эмблема, вот эти два головастика – есть неразрывная взаимосвязь света и тьмы, добра и зла, любви и ненависти. И всего, что противоположно. В этих чёрном и белом головастиках, двух вечных стихиях, все философии мира, все религии мира.

– Где же движение?

– Внутри головастиков, внутри стихий. Впгочем, вино налито.

– За что выпьем? – спросила Дуся.

– За долгожительство, секрет которого – покой, чистота и канон! – произнёс Бенедикт.

Трое привстали, при этом у Дуси отвалилась пола тоги. Сдвинули кружки. Вино оказалось необычайно вкусным, холодным, севрюга холодного копчения таяла во рту.

– Катериныч, а вы что же не пьёте?

– Добровольно терять разум? Ф-е-е-е!

Бенедикт прочёл маленькую лекцию о том, что алкоголь наглядно демонстрирует, какой длинный путь эволюции прошёл человек. И чем больше он выпивает, тем глубже возвращается в прошлое, показывая, кем он был когда-то: обезьяной, ящером, рыбой, амёбой…

– Ладно-ладно, пригублю малость, вернусь в эпоху бронзы… Так вы спрашиваете: где движение? Повторяю – внутри стихий. Хотя вообще я подозрительно отношусь к движению. Покой, чистота и канон – вот суть всего живого и неживого.

– Но «покоя нет», – говорили мудрецы и поэты.

– Глупые мудрецы. А поэты? Вы заметили, милейший, как спокойна истинная поэзия. И как ходульна, нервна, криклива утверждающая ложные истины. Я бы сказал, что по аффективности или спокойствию стихов сужу о здоровье их содержания. А вообще-то я метафизик, друг мой! Сестра, опусти простынь, ты не Театр на Таганке… Я метафизик, милейший Георгий. Энтропия Вселенной – досужий вымысел учёных-бездельников. Материи некуда исчезнуть. Её количество в мироздании постоянно и неизменно. Бог – не кто-то, а что-то. Бог – равновесие материи и духа. Безнравственный поступок человека или срыв планеты с орбиты – потеря равновесия. Я понятно излагаю?

– Дураку ясно, – вмешалась Дуся, перетряхивая высохшую юбку. – Бог не фраер. Бог накажет.

– Корректно молвлено. Всё стремится уравновеситься. Едва на одном конце доски перевесило нечто, как на другом появляется антинечто. Весы. Слух обострён у слепых. Прытки бездари.

– Да кто ж всё выравнивает? Кто у весов-то стоит? – спросила Дуся. Бенедикт не ожидал такого подвоха и тотчас замял тему:

– Друг мой, вы, кажется, собирались за грибами?

– Собирался. Но давайте допьём.

Опять стукнулись три кружки. Дуся, взяв просохшие одежды, попросила:

– Отвернитесь. Я оденусь.

Бенедикт сначала послушно закрыл лицо канотье так, что за полями лишь торчал завиток рыжего уса. Но тут же опомнился:

– Иди в кусты, акробатка. Марш! О, какая у вас превосходная вывеска! – обратил он внимание на табличку. – Так действительно не украдут. Доверять – нет иного способа сделать человека честным. Чтоб он стал выше – возвысь его. Пгевосходная табличка. Верный способ избежать преступлений – упразднить законодательство.

– Не наказывать за изнасилование? Или за убийство? – спросил Катарсин.

– Ненормальные люди не в счёт. Почти все преступления совершаются в некотором затмении рассудка. Но те, что совершаются в рассудке здравом и неистребимы – намёк на упразднение закона. Не раб породил кнут, а кнут – раба. Вы полагаете, что если сегодня отменить наказание за убийство, то завтра увеличится число убийств? Абсурд, друг мой! Всех убийц надо не в тюрьму сажать, но лечить.

– Ну, я готова, – Дуся вышла из кустов. От кирзы голенищ шёл парок.

– Куда ты готова?

– За грибами.

– Правда, пойдёмте втроём. Я знаю хорошие места, – предложил Катарсин.

– Ф-е-е-е! Запомните, друг мой: в Эрмитаж, к любимой и в лес нужно ходить в одиночку. Подтверди, сестра.

– Дураку ясно, ёс-стос! Баба – не бутылка на троих.

– Какая пошлятина. Вся в матушку… Мы пойдём врозь, профессор. Спрячьте остатки севрюги. До встречи. Сонливые белки уходят в пещеры…

– Друзья, вы забыли про лодку и удочку.

– Они твои, Гошенька, – Дуся кокетливо состроила безбровые глазки и послала воздушный поцелуй. – Как ты на моего покойного походишь.

– Люди несравнимы, сестра. «Бог леса не ровнял», – говаривал мой знакомый алгебраист.

– Где ж он такой умный?

– Сгорел на переборке овощей.

– Я, Гошенька, знаешь, как людей узнаю? У хороших с самого утра хорошее настроение. Вот ты хороший. Нервный только.

– Нервный от слова «неровно». Пошли, пошли, сестра. Сонливые белки уходят в пещеры…

Смальта вторая

Тихо. На воде ни морщинки, ни оспинки. Поплавок не уезжает под воду. Когда не клюёт, хорошо думается, и я задумываюсь.

Эйнштейн сказал как-то, что Вселенная безгранична, но конечна. Попробуй представить эту игру слов. Если отрезок окружности – прямая, значит, это не окружность.

Тогда вспыхивает представимый, по-человечески тёплый образ:

Вселенная – это такая матрёшка, у которой нет ни самой маленькой, ни самой большой.

Ночь Асмодея

Текла ночь, мерцало небо. Если бы Великий Регул раздвинул тяжёлые портьеры окна, он бы увидел звёзды, величие которых усмиряет гордыню. Ведь они, все те же самые, мерцали и при фараонах Египта, императорах древнего Рима; они были всегда и всегда будут, даже когда наша планета распадётся на кванты.

А где вы, всесильные, богоподобные карлики?

Однако полно утопий. Вид звёздного неба усмиряет смиренных, полотно мастера потрясает способных потрясаться, и от хорошей книги делаются чуть-чуть получше хорошие люди…

Нилат никогда не видел звёзд, а если бы и увидел, они не заняли бы его угрюмый ум.

В кабинете диктатора было душно, давили полумрак и тишина склепа. Он устал. Мозг его, годами не знавший перемен в приложении сил, переключений от дьявольских занятий к житейской игре, разрушился. Походив по мрачному кабинету, он заглянул в узкую светлую щель двери, ведущей на кухню и в покои верного слуги. Жизнерадостный Автандил играл сам с собой в кеш-беш, что-то тарахтя в вислые усы. Нечто вроде зависти калеки к здоровому шевельнулось в тесной душе диктатора.

Он снова сел к рабочему столу и погрузился в работу всевышнего судьи, непререкаемого цензора – работу нелепую, комическую, если бы её результаты не имели трагических последствий.

Из кипы бумаг на столе он выудил фотокопию своего портрета во весь рост, написанного придворным адмирал-живописцем Абалдуевым. Сразу возмутили скверно начищенные сапоги, непонятной и подозрительно тёмной показалась тень за спиной. Пыхнув трубкой, вывел в верхнем правом углу: «Начистить сапоги. Убрать тень…».

Распечатал письмо арестованного гофмаршала. Нилат давно на него имел зуб: умён, любимец гвардии, теоретик. После фразы «глубоко уверен, нувориш, вы не знаете, какие беззакония творятся в империи», бросил чтение, вывел сбоку: «Знаю». И поставил жирный красный крест – гофмаршал был обречён.

За письмом достал брошюру «Размножение и уход за служебными собаками». Нарисованная на обложке морда ризеншнауцера напоминала физиономию Сусельгнуса. Это позабавило. «Переиздать», не раскрывая брошюры, начертал над собачьей мордой.

Развернув газету «За ратный труд», ознакомился с помеченным «птичкой» выступлением генерала-баллиста. Подсчитал, сколько раз повторялось имя Нилат. Всего четыре. Размашисто указал: «Разжаловать в ефрейторы».

Затем просмотрел сводку приговорённых к повешению. Почему-то вычеркнул фамилию под номером 879. Над донесением о строительстве памятника самому себе нервно набросил: «Ускорить».

Памятник строился недалеко от столицы, на месте снесённого древнего города. Монумент представлял собой гигантский колосс высотой 317 метров из напряжённого железобетона, обшитого листовой нержавеющей сталью.

Колосс возводили третий год. Работа кипела день и ночь в три смены, но, несмотря на спешку, фигура идола вознеслась лишь до пояса. По проекту внутри колосса планировались лифты, обширные помещения. Так, в сапогах предполагалось разместить залы музея подарков диктатору, в животе – ресторан на 412 мест, в голове – библиотеку из произведений Нилата, в руках – совещательные и бильярдные комнаты, бары, лектории. Но Великому Регулу все эти выдумки не понравились. Он приказал формовать идола цельным, без полостей, дав лишь тайное распоряжение: в фуражке оставить камеру, в которой по окончании строительства замуровать автора монумента…

В пятом часу утра Нилат вспомнил, что послезавтра должен состояться суд над группой медиков-заговорщиков. Позвонил Главному прокурору империи, приказав немедленно прибыть с обвинительной речью.

В ожидании прокурора просмотрел проект строительства алюминиевого завода. Ничего не поняв, перечеркнул лист и, уронив усталую голову на руки, задремал…

Главный прокурор Аристарх Кишканский, разбуженный телефонным звонком, сильно перетрухнул. При помощи жены и домработницы оделся. Сунул в портфель толстую папку с обвинительной речью, пару чистого белья, клизму и две таблетки крысиного яда… Выскочил во двор, где его ждала машина, и в дороге мучительно думал, как озаглавить обвинительную речь.

Кишканский любил своим сочинениям давать броские, острые названия, считая себя к тому же незаурядным литератором. Впрочем, так полагают все прокуроры в мире. «Смерть презренным негодяям» – пришло на ум. Но это походило на финальный призыв. «Злодеи в белых масках» – пожалуй, находка! Точно и образно. Попросил шофёра остановиться, вывел на титульном листе.

Если не считать ежедневных требований смертных казней за недоказанные деяния и изощрённую ложь в своих речах, Аристарх Кишканский был вовсе неплохим человеком. Он нежно любил вторую жену и молодую домработницу, мыл детей в ванне, разводил кактусы, делал дорогие подарки своей секретарше.

Всякий раз, едучи на приём к Великому Регулу, Аристарх испытывал жуткий, всерасслабляющий страх. Он заранее обдумывал, что говорить, куда смотреть, подполировывал сапоги рукавом мундира, смотрелся в карманное зеркальце, вырывая волосы на носу и подкручивая мохнатые брови.

По глухим коридорам замка его вели с завязанными глазами, как, впрочем, всех, кроме Лабера, который сам завяжет кому угодно. У входа в кабинет Кишканского заставили раздеться догола, обыскали, вынув свечу от геморроя, заставили разинуть рот, опрыскали каким-то составом, пахнущим скипидаром и ладаном, напудрили, выдали халат, тапочки и папку с речью.

Когда Аристарх, розовый и напудренный, вошёл в кабинет, Великий Регул дремал. Приоткрылся один глаз, осмотрел первым делом кожаные тапочки вошедшего. Шевельнулись усы.

Главный обвинитель, не мигая, уставился в одну точку на стене, держа под мышкой речь, вытянулся грудью вперёд.

– Дождь будет, – тихо, как во сне, произнёс Нилат.

Аристарх не расслышал, что будет, но согласился:

– Так точно, нувориш. Он положил папку на самый край стола. Она упала. Хотел нагнуться и поднять, но Нилат остановил:

– Пусть там валяется. Своими словами доложи, в чём гвоздь обвинения.

– Гвоздь в том, нувориш, что подлые заговорщики хотели злодейски отравить вас парами ртути и испарениями оловянных соединений.

– Каким образом?

– Предварительно пропитав ядохимикатами портьеры и постельные принадлежности.

– Кто это должен был сделать?

– Адмирал-уборщик Фауст. Он подкуплен злодеями.

– Сознались?

– Как один.

– Это очень хорошо, – Нилат встал из-за стола, заходил по кабинету, крякая сапогами. Прокурор поворачивал за ним голову. «Какой он всё же маленький, плюгавый», – подумалось. Но он тут же прогнал недостойное наблюдение, стараясь ровнее дышать. – Если наступить ящерице на хвост, она может убежать без хвоста, – изрёк Нилат, почёсывая зад об угол стола.

– Так точно, нувориш.

– Не хвост ли ви поймали?

– Арестовано 797 человек, нувориш.

– Чем больше, тем ми спокойней будем спать, – Нилат приоткрыл штору окна. Уже рассветало. В сквере сидел старик в байковом берете, попивая винцо. – Так будет дождь? Или не будет?

– Вполне возможно, нувориш.

– Коленом чувствую, должен быть дождик. Давно не било дождя… Когда ви станете виступать – побольше эмоций. Мы дадим возможность снять весь процесс на киноплёнку. Для истории. Чем это от вас воняет?

– …

– Ай, мерзавцы! И халат короткий… Ви свободны. Заберите папку. «Какой идиот», – подумал Нилат, оставшись один. Он ещё поскрипывал сапогами. Прежде чем продолжать работу, ещё раз глянул в окно на старца в байковом берете. Понюхал портьеру.

Спать не хотелось. Он достал книгу Маленбрука «Коровий помёт как энергетическое топливо». Глупость названия и, надо полагать, содержания была слишком очевидной. Набрал номер телефона Маленбрука.

– О коровьем дерьме сам сочинил?

– Сам.

– Кретин.

– Блаженны нищие духом, – бабьим голосом оправдался Маленбрук.

«Блаженны», – Нилат опустил трубку, швырнул книгу в мусорную корзину.

Нищие духом, конечно, были удобны. Их легко держать в кулаке, устрашать придуманными врагами. А если не придуманными? Нилат не мог забыть день, когда белые альбигойцы внезапно напали на империю.

Будущий генералиссимус на известие о войне отреагировал так же, как реагировал на телесные побои в иезуитском ешиботе. Собравшиеся на совет соратники зажали носы платками. А Великий Регул выскочил из кабинета, держась за живот. Через час, сменив исподнее, вернулся. Руки его тряслись так, что он не мог набить табаком трубку. Пришлось закурить папиросу. Соратники с ужасом смотрели на неузнаваемого, жалкого диктатора.

А он панически думал: что делать? Лучшие полководцы были сожжены, в армии на десять лучников три арбалета, империя задавлена страхом. Впервые за долгие годы безраздельного правления ему в тот страшный час захотелось самому подчиниться кому-то сильному, умному, знающему, что предпринять. Но все сильные и умные уничтожены, и теперь он сидел, перепуганный насмерть, среди перепуганных ничтожеств.

– Какие будут предложения? – спросил, закрыв глаза ладонью.

Боже, какие глупости посыпались! Маленбрук предложил не объявлять народу о войне, так как альбигойцы сами по себе вскоре повернут назад.

Начались прения: повернут ли?

Каганец высказал мысль немедленно начать возводить с севера на юг империи оборонительный вал из гранита и базальта. Сусельгнус вместо вала предложил вырыть глубокий ров, заполнив его отравленной водой.

Начались толки: вал или ров?

Ещё абсурдней высказывались идеи остальных стратегов. В былое время за такие идеи Нилат выпорол бы всех розгами, но в тот грозный час было не до экзекуций.

– А не применить ли нам удушливый газ! – с жаром идиота воскликнул Лабер. При слове «газ» Нилат опять убежал и прятался до вечера. Его охватил недуг, который впоследствии лучники метко называли «медвежьей болезнью».

Совет без него заседал с утра до вечера, без него миновал самый трудный, первый период войны, без него, благодаря энергичным действиям фельдмаршала Скарабея, были одержаны первые победы, и только сообразив, что без его участия вообще может быть выиграна кампания, Нилат взял себя в руки и начал давать указания, которые, слава богу, полководцы слушали, но не исполняли.

Смальта третья

Счастье… Может быть, оно – борьба, выигрыш, удача, любовь, избежание беды, понимание тебя другим? Может быть…

Но вот я сижу у костра, солнце опускается за гребень леса, озеро остекленело, тихо, и мне, частичке окружающего, беспричинно светло на душе, радостно, хорошо. Хотя ничего радостного не произошло, не сыскалось, не привалило, не приблизилось.

Нет, счастье – не событие, а самосостояние. То самосостояние, когда тебе хорошо и никому на свете от твоего «хорошо» хотя бы не худо…

Пальто бегемотовой кожи

Сысой Тубеншляк по утрам бегал. В те далекие времена уже знали, что малоподвижный образ жизни укорачивает её. И Сысой бегал: три круга по аллее Стародевичьего парка каждое утро. В дождь, в метель, в дни скорби и торжеств, что бы ни случилось.

Даже в то утро, когда почила в бозе его жена и, ещё не отвезённая в морг, лежала на диване, Сысой протрусил свои неизменные три круга, принял душ, выпил банку простокваши и потом всплакнул.

Бегал он голышом, в розовых, будто бы женских, трусиках, в парусиновых тапочках; волосатый, мускулистый, демонстрируя прохожим крепость тела в свои пятьдесят два.

Завершив пробежку, Сысой в течение минуты стоял на голове возле центрального фонтана, считал пульс, поглядывая на часы под фонарем, и затем легкой рысцой катил к дому, где мылся, одевался, пил простоквашу и шёл на службу в Академию всемирной философии и объективной истории.

В то утро, спускаясь по лестнице, его так и подмывало из чувства мести сорвать звонок с дверей Луки Марковича, или швырнуть за окно циновку соседа, или просто плюнуть на почтовый ящик. Но академик сдержался: месть должна быть солидной и достойной его высокого звания.

Двигаясь по дорожке Собачьей аллеи, он вдруг увидел на лавке касторовую шляпу. Чуть постоял, озираясь. Инстинктивно хотелось присвоить головной убор, спрятать его в портфель. Но философ подавил инстинкт: своя не хуже, куда их две. И потом, сидя на извозчике, с удовольствием отмечал, какой он честный человек: мог взять шляпу, и никто бы не увидел, не осудил его, а не взял.

На страницу:
3 из 4