
Полная версия
Верхние и нижние

Галина Калинкина
Верхние и нижние
© Калинкина Г.Е.
© Корсакова Е.М., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
* * *Часть первая. Дни августа 1916-го
Грибница – тонкие нити, могущие как распадаться на отдельные клетки, так и оставаться едиными.
1. Домопорядок
Всё всегда вовремя, если за этим кроется что-то большое. И всё не вовремя, если за событиями ничего не стоит. Что ни делай, что ни думай – всё окажется про Время. Вечно получаем хорошее, вечно думая о плохом.
В доме суконщика Грибова к воскресному обеду готовились радостно и суматошно, словно забыв, что гости съедутся на поминки. В воскресенье ожидались «кукольники», «законники», «барабанщики» и «наследники».
Зеркал, как в похороны, в мамины дни не закрывали, но шторы в часы поминовения приспущены, в комнатах полумрак, лампады горят с утра, вечерами свечей у образов больше обычного. Накануне конным выездом Грибовы отправились на Преображенское кладбище, где привычно узким кругом, без священника, согласно своему беспоповскому толку, отслужили панихиду. Вернувшись домой, с облегчением избавились от чёрных одежд. Зеленщик, пекарь, мясник хорошо заработают нынче, посылая подводы на Лаврентьевскую, 12. Прислуга Малого двора не справлялась, в помощь прислали работников с Большого двора на Введенской площади.
Спервоначалу грибовских домашних делили на верхних, нижних и гостей. Но были двое, которых не относили ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим: сам хозяин дома – Максим Андреич Грибов, и его верный телохранитель – длинношерстный сенбернар Пенелопа, крупная, как меделянская сука.
Верхними прозываются трое: Агния-младшая, дочь Грибова, по-домашнему ласково Огонёк, её тётка по матери Макрина Фелицатовна и горничная Манечка семнадцати лет. Тётка занимает две комнаты с собственной ванной и выходом на площадку малой лестницы. Манечка имеет просторную светёлку на самой верхотуре, в антресолях под чердаком. Вход туда через крошечный, свисающий над лестничным прогалом в два этажа балкончик, искусно устроенный архитектором Львом Николаичем, другом дома. В распоряжении Агнии Максимовны, отцовой любимицы, весь второй этаж со спальней, гардеробной, кабинетом, с двумя гостевыми комнатами и гостиной-будуаром, откуда имеется выход на верхнюю террасу над палисадом.
Макрина Фелицатовна каждый вечер восходит на «слоновьих ногах» по парадной лестнице вверх, а утром, кряхтя, спускается, весь день проводит внизу, из приёмной приглядывая за хозяйством на правах экономки-домоправительницы. Приёмную оставляет, лишь когда к свояку, хозяину дома, заявляются просители; важных гостей препровождают обычно в хозяйский кабинет, попроще – в приёмную. Ног Макрины Фелицатовны за длинными подолами никто никогда не видал. А она в своих комнатах задерёт юбки до колен, ступни развернёт в стороны и с содроганием ошаривает бугры: насколько за день разбухли. Грибов предлагал свояченице выписать доктора по венам или хотя бы показаться домашнему врачу Георгию Фёдорычу: та ни в какую. Мучается, а порядки держит: всё, что должно делаться в доме, знает по часам.
В 5.30 утра истопник Влас Асинкин согревает котлы: разжигает подвальную печь, нагревающую десять котлов водяного отопления;
в 6.00 приходящий дворник забирает просунутую в калитку газету, заносит её на парадное крыльцо и принимается мести двор;
в 6.30 Глебка-лакей впускает через привратницкую подёнщицу и повариху: подёнщица заводит уборку, повариха ставит в кухне двухведёрный самовар, разогревает плиту;
к 7 утра у лакея готовы верхнее платье и обувка хозяина, вычищены клетки с канарейками;
ровно в 8.00 хозяин Максим Андреич оканчивает собственный туалет и выходит на прогулку с Пенелопой;
от 9.00 до 11.00 горничная Манечка дважды накрывает на стол: первыми завтракают Грибов и Макрина Фелицатовна, под конец их завтрака спускается и Огонёк;
до полудня на дворе и первом этаже Малого дома то и дело снуёт по делам своя и приходящая прислуга: доезжачий, садовник, кучер, прачка, столяр; забегает с поручениями старая прислуга с Большого двора;
в 10.00 после чтения газет и текущих бумаг хозяин идёт на псарню и в оранжерею либо едет на фабрику, в собственные лавки на Маросейке и в Лубянском пассаже, а после – в Общество суконных фабрикантов, в клуб охотников или в тир на Знаменке;
с 12.00 Манечка занимается одеждою молодой хозяйки, постирушками и глажкой; постельное бельё отдают раз в неделю прачке;
между 16.00 и 17.00 подают обед в столовый зал;
к 17.00 разносчик приносит вечернюю газету, лакей доставляет её к кабинету вернувшегося из города хозяина;
в 17.30 Огонёк кормит канареек; оставляя комнатные занятия, выбирается в сад и оранжереи или уезжает до вечера в город;
в 18.00 Грибов выходит на прогулку с Пенелопой;
к 20.00 хозяева собираются на вечерний чай на верхней или нижней террасе;
в 23.00 истопник Влас проверяет котлы, камины и печи; лакей Глеб – двери и форточки, Макрина Фелицатовна – свечи и лампады.
За час до полуночи по привычке заводится уличная колотушка ночного сторожа – старожила их Яузского околотка, запираются ворота и дом отходит ко сну, но так кажется только Макрине Фелицатовне. Вечернее время – самое подходящее для длинных разговоров, к примеру, о случившемся за день по соседству на Введенской, что там королева Большого двора учудила на этот раз.
Ежевечерне экономка Макрина Фелицатовна утверждает меню на следующий день: в доме соблюдаются посты и мясопустные дни между ними. Порядки кухарка знает, сама будучи из староверок.
Младшенькая, Агния Максимовна, Огонёк, – утешение вдовца Грибова. Три старшие дочери одна за другой выданы замуж, пристроены, отделены и одарены по справедливости. Сын женился позапрошлым годом и проживает рядом в прежнем грибовском доме на Большом дворе возле Введенской площади, отгороженном от нового дома и Малого двора роскошным садом с оранжереей, псарней и оградой с узким проходом. По праздникам грибовский дом оживает – у Максима Андреича собирается вся семья: Бушины-«кукольники», Хлебовы-«законники», Лещовы-«барабанщики» и «наследники» – сын с невесткой. От трёх старших пар Грибов имеет четверых внуков, всем четверым он восприемник. Каждого сам называл: первое имя – первое счастье. От сына прибавления пока не ждёт, там в невестке дело. Ну а от Огонька и подавно – рано ждать, семнадцатый год девице. Да и, кажется, быстро та поскакуха-огнёвка замуж не выскочит – больно разборчива.
Нижними в доме прозываются истопник Влас Асинкин – кряжистый парень, бывший работник грибовской мануфактуры, взятый в дом лет пять-семь назад после пожара на фабрике; лакей Глебка – сирота, симпатичность его мордашки чуть портят высоко посаженные уши – такая вот аномалия, да кучер Гермоген, на земле несклёпистый и потешный, в сёдлах экипажа – что твой эквит, гордо правящий лошадьми и катающий хозяина по городу в коляске с откидным верхом. Автомобили Максим Андреич не признаёт.
Гостями между собою принято кликать Бушиных, Лещовых и Хлебовых – семьи дочерей Грибова, наезжающих с мужьями и детьми в гости и попеременно заселяющихся в гостевые комнаты второго этажа. Младших Грибовых – сына Илью и супругу его Евлампию Рябинову, Лампу, из-за которой, честно говоря, Максим Андреич и оставил собственный дом на Введенской, – гостями не зовут и домашними тоже: ни те они, ни другие – ни соседи, ни визитёры, потому как – наследники, сын-то единственный.
Двоих в грибовском доме всегда легко отыскать: экономку и хозяина. Макрину Фелицатовну – по стенаниям печатной машинки и зычному голосу, каким отдаёт распоряжения горничной или кухарке. Вызовет кухарку в приёмную и, пролистав блокнот, диктует: «К вечернему чаю подашь шоколадный холодец. Управься с ним с утра. Шесть белков разотрёшь с полфунтом сахару, разбавишь флаконом сливок. Наколешь шоколаду, после распустишь шоколадную крошку в алюминиевой миске с подогретым молоком. Желтки со сливками добавишь к шоколаду. Массу доведёшь до кипения, перельёшь в формы. Те, помнишь, в виде индийских слонов? Порций не меньше десяти, на случай какого гостя. Остудить снеси в ледник. Да не забудь, пока остужается, наломать печенья всякого. Подавать с печеньем будем. Уразумела?» Кухарке нестерпимо хочется перебить экономку, бормочет: «Лихо моё тошно, лихо моё тошно…» Те рецепты знает назубок и без записков Фелицатны. Но золотое пенсне в прищуренном глазу домоправительницы Макрины и металлическая громадина на столе перед нею, своим перестуком выплёвывающая буквы на листы, вызывают в кухарке робость.
Максима Андреича легко сыскать по сенбернару: стареющая Пенелопа по пятам следует за хозяином, выдавая его местонахождение. За Грибовым даже на второй этаж поднимается. Если же зовёт её Огонёк, с места не сойдёт, хотя и ту любит, но хозяин у собаки один. Пенелопа – животина доброго нрава, мирного характера. Ни за птицей, ни за бельчонком, ни за котом не побежит. На других собак не бросается, голоса не подаёт, на брешущую псарню не тявкнет. Услышать её можно лишь в особой ситуации, когда её саму что-то беспокоит.
Вдовец Грибов, всюду пребывая на виду – дома, в оранжереях и псарне, на фабрике, в собрании, в совете суконных фабрикантов, в клубе охотников, – оставался погружён в одиночество и вёл двойную жизнь, отлучаясь, уходя от происходящего вокруг на долгие мгновения. Отлучавшийся, выбирая вторую, невидимую жизнь не в пользу первой, видимой, имел на то причины и дальнюю цель.
Дневник отлучившегосяСегодня медленное солнце. Поздний август. И вялость в мышцах. Утром отчётливо видел твоё отражение в зеркале. Ты шла по комнате в голубом кисейном платье как ни в чём не бывало, перебирая ленты в руках. Будто важнее тех лент ничего и нет. Я обернулся. Но в комнате никого. Лишь алая лента на ковре. Горькими духами пахнет. Горькое разочарование, горше запаха духов. Время летит быстрее взгляда, быстрее поворота головы. Прежде чем мы успеем обернуться, оно отсчитает мгновение. Время оттачивает свой ход на нашем бытии.
Время молодости вмещает столько грехов, сколько после за всю жизнь не сделаешь. В святых книгах все пороки не описываются подробно до мелочей, чтобы не показывать людям безбрежность возможной их греховности.
Был я молод, глуп, беспечен. И была у меня девочка-невеличка, Агния моя… И был я счастлив. Я пишу из потеснённой темнотой комнаты тебе в безграничное пространство. И больше не задаюсь вопросом, когда увидимся. Как получилось, что в нашей спальне я один? Отлучился. Отлучён. Как позволил себе отпустить тебя? Был целым, стал частью. Ты всюду. Теперь хожу, ношу в себе свои думы. Ни с кем не делюсь. А оказывается, всем домашним всё понятно про мои настроения. Они ловят мой взгляд, не дают впасть в уныние, и приходится бодриться.
Так ждать поминного дня и так его бояться, приближать и отдалять одновременно – ненормально. Каждый раз заново переживать твою смерть, Агница моя, смерть, которая в вину мне. Приближаться, догонять, сокращать расстояние и каждый раз снова отдаляться от тебя.
Всё всегда происходит вовремя. Видно, однажды отлучившись, вовек не догнать.
Что мне в том дне, будто в других днях тебя нет? Но чёрная дата, повторяясь из года в год, свидетельствует – опять не догнал. После панихиды на Преображенском наши возвращаются с чувством выполненного долга: навестили – и ободряются. За что мне их упрекать – токи молодости, перезвон тарелок и бокалов вытесняет шёпот молитв. Я же снова ухожу от тебя на новый виток, пытаюсь от августа до августа сойти с него и встать в несущемся космосе на ту орбиту, какая окончательно приблизит меня к тебе. Ты подарила мне горе.
У нас всё по-прежнему. В будни за стол садимся втроём: Огонёк, Макрина и я. Разве по-свойски зайдёт Спасов. Доктор Георгий Фёдорович ходит с затурканным саквояжем и всегда без жены, московской купчихи старше его на десяток лет; столько я о её невыносимо едком нраве слыхивал, но никогда не видал. Иногда заглянет отец Северин, настоятель Введенской церкви, – всё хочет меня обратить в свою веру, единственно правильную, по его поповскому мнению. Вот его попадью видел не раз, но в гости не зван и сам не напрашивался. Изредка по-приятельски заезжает архитектор Лев Николаевич, приглядывает за своим творением – Малым домом – да жалуется на здоровье. Не стар, а смертно устал. Строить по городу больше не хочет, одарил, говорит, Москву-прорву щедро, а она из меня жилы вытянула. Илюша если и появится, то всё наскоком, всё бегом и за стол не сядет. К Евлампии, к Лампочке своей торопится, она вручила ему агреман на право любить себя. Огонёк обижается на его вечные убегания; она с братом ближе, чем со старшими сёстрами.
И снова остаётся нас трое. И радости ни в чём больше нет.
К горю по тебе добавилось горе двух лет войны. К войне привыкли, к твоему отсутствию – нет. Наблюдаю привыкание и пресыщенность войной по знакомым в Русском охотничьем клубе. Уже не говорят об «атаке мертвецов» под Осовцом или наступлении Нивеля – всё больше спорят, достаточно ли нынче дупеля, разрешат ли на него охоту. В клубе на Воздвиженке видал сватов, братьев Рябиновых, и светлейшего князя. Посетил клубную библиотеку, набрал архивных номеров «Охотничьей газеты» и журнала «Природа и охота» – зарыться, забыться, зачитать до дыр. А за стеною пусть хоть вьюга летом, хоть пекло зимой.
Всё остальное меркнет перед тем, что происходит с человеком внутри. Катастрофа отдалённо висит над всеми нами. И понимание, что может не быть ничего вообще ни для кого, стирает досаду от угроз капиталу, стирает радости дома. Даже посреди привыкания и пресыщенности наше настроение – напряжение ожидания: чем кончится.
В нынешнее воскресенье на поминный обед за столом соберётся более двадцати человек. Будет марочное вино и наше грибовское блюдо: особой проморозки маринованные осетровые хрящи, к тому же лагман из стерляди с домашней лапшою, суп из фазана, паюсная икра с зелёным лучком поверху, белый амур в мочёной рябине, студень из севрюги, брюшки судака в сливках, сазаньи котлеты под устричным соусом, телятина с белыми грибами и запечённая баранина с острым перцем, демьянки под сыром, семь сортов пирогов с разной начинкой, бисквит с абрикосом и черешневым вареньем – всё как полагается при аппетитной подаче. Подчеркнуть требуется торжественный день, семейную титульную дату. Наконец-то комнаты огласятся детскими голосами. Люблю живую суету. Четверо птенцов могут разнести дом несмотря на то, что двое из них лишь ползают, а двое едва научились ходить и болтать. И пускай. Это грибовский род, корешки грибницы нашей. Как заведёшься с ними в кошки-мышки играть или в ладушки, так не остановить – больно весело.
Двадцать человек снова соберутся, но как прежде не будет. Без тебя ничего прежнего не будет, душа моя Агница. Ты теперь живёшь отсюда так далеко, что всюду. И я намедни захлёбывался от нежности, когда с полки шкафа вдруг выпорхнул твой газовый шарфик и медленно планировал к моим домашним туфлям. Ах, как быстро я его поднял и страстно прижал к губам… Готов был расплакаться, хотел слёз умиления, чтоб хоть чуть-чуть помягчел камень в груди, да за дверями послышался задушенный голосок Манечки. Когда я работаю в кабинете, дома ходят на цыпочках. Это дурно. Надо прекратить. Они нарочно не оставляют меня одного всегда, как приближается чёрная дата августа.
Какую же боль причиняют мне твои вещи: ажурные перчатки, черепаховый гребень, брошь из розовых топазов. Даже от взгляда на них больно. А расстаться с памятью вещей никак не решусь. Молчание, голод, одиночество и бессонница есть самые необходимые состояния сейчас для меня. Монашеское состояние. В скит бы. В аскезу. Но дочка пока при мне.
Post scriptum. Чуть разбавляют мою тишину вести с Большого двора. Сегодня все обсуждают мочку правого уха.
2. Тася-Козочка
Огонёк в ванной комнате под струёй нестерпимо горячей воды отмыла руки от глины. Вернувшись к себе в кабинет, точнёхонько над кабинетом отца, опустила засученные рукава, принялась осматривать сегодняшнюю работу. Манечка прибралась возле гончарного станка на верхней террасе и помогла хозяйке снять заляпанную глиной белую тунику с тесёмками на спине. На низком подоконнике в тени подсыхали два кувшина. Канареечные трели и августовская неуёмная солнечность лишь прибавляли удовольствия дню.
– Молочник Тасе подарю, а крупник кому бы? – Агния оглядывала горловины изделий, довольно закусив нижнюю губу.
– Так Евлампии отдайте, – подсказала Манечка, держа в руках складной табурет, ветошь и грязную тунику.
– Вот совет! Ей ни за что! Засмеёт. Её нынче известная скульпторша лепит – что уж мои кувшины.
– А-а-а… Кикимору лепит…
Обе прыснули со смеху, вспомнив недавний слух, просочившийся на Малый двор со двора Большого. Посмеяться девушки горазды, но не зло и обидно, как Лампа, Илюшина обожаемая жена. Говорили, «голова» Евлампии выходит мёртвой и с черепом старухи. Будто бы скульпторша Голубкина мучает модель больше двух месяцев, терпит её капризы, приноравливаясь и всё никак не в силах окончить работу.
– А нынче ночью один чудак у их там… ну, из свиты Лампы Палны, с парапету сигал… в чём мать родила…
– Да полно судачить, Манечка. Не может быть, чтобы голым.
– Ихний лакей принёс… как есть нагишом. – Манечка, наблюдая за реакцией хозяйки, делала ненужные движения, аккуратно, уголок к уголку, складывая заляпанную глиной тряпку, растягивая удовольствие от изумления.
– Тс-с… Кто там? Будто Макрина или Пенелопа? – зашептала Огонёк, прислушиваясь к странному шагу – кто-то крался по парадной лестнице. Через открытые двери кабинета слышались глухие, осторожные стуки по ковру, притороченному к ступеням.
– Макрина Фелицатна до вечера не поднимутся, Пенелопа и ухом не поведёт, пока хозяин с фабрики не вернётси, – шептала в ответ Манечка, робко выглядывая в коридор.
В тот же момент за её спиною с треском захлопнулась дверь на террасу. Манечка взвизгнула, и снова обе расхохотались над своим неподдельным испугом. В конце коридора на лестничной площадке показалась Тася Голофтеева в сбившейся беретке. За прихрамывающую походку, причиною которой стал перенесённый в детстве полиомиелит, её звали Козочкой, и Тася не обижалась.
Огонёк пошла навстречу.
– Миленькая Тася, что же не сказалась? Позвонила бы в телефон, тётка в приёмной слышит все звонки из папкиного кабинета, у неё вместо ушей граммофонные трубы! – Огонёк радостно раскинула руки для объятия, здороваясь и не боясь так говорить о тётке, та всё равно весь день внизу.
Манечка, улыбнувшись на целования подруг, на ходу поставила складной табурет в гардеробную, комнату без окон, и по малой лестнице для прислуги, повторяющей парадную, но в два раза у́же той, побежала вниз скинуть грязные хозяйские вещи в прачечную. Вслед ей неслось звонкое: «Гренадину Тасечке, гренадину!»
– Гренадин не стану. Август сырой, будто в осень вступили. Чаю бы. Собралась и, не докладываясь, к вам, чтоб внимания отчима не привлекать. Меня Глеб у ворот встретил и проводил до привратницкой.
Огонёк усадила Тасю в будуаре за маленький столик на мягкие подушки оттоманки.
– Отчего же таинственно через привратницкую, не главным ходом?
– А миновать Макрины Фелицатовны. Попадись ей, стала бы расспрашивать… Она ведь с отчимом на короткой ноге. Шла мимо приёмной, слыхала стук клавиш.
– Машинка Шоулза и Глиддена… Тётя, кажется, пишет пьесу, но держит в секрете. Её всё невротизирует. Узнает, что ты не заглянула к ней, – осердится на полдня.
– Я нынче не настроена. Какой милый Глеб у вас: зонтик принял и мантилью, предлагал на ступенях опереться на его руку. Да я всюду привыкла сама.
– У Глебки и Манечки характеры схожи: оба – лёгкие вишенки, брат и сестра, хотя мастью разные, как говорит наш кучер. А ты, Тасечка, снова ищешь времени, когда твой Жёлудь из дому, тогда и ты на волю?
– Ах, не упрекай. Мне проще ничем не беспокоить его. Заденешь, сядет на любимого конька, что он после кончины матушки не отдал меня в Сызрань к Голофтеевым, а вырастил падчерицу-уродку в Москве, не женился во второй раз, не привёл мне мачеху. Забавно бы я жила с мачехой и отчимом… А сам к Иде ходит.
– К Иде?! – Огонёк в изумлении закрыла рот ладошкой.
Сквозь канареечные трели из коридора донеслось позвякивание посуды. Манечка внесла поднос с гранатовым сиропом и сельтерской для гренадина, там же красовался компактный керамический самовар в красных петухах и две чашки. Рядышком расписная жестяная коробка печенья.
– Вот она, разумница. Садись, Манечка, с нами за чай, шипучку мы не станем, зябко. – Огонёк откинула за спину выпавшую из короны волос рыжеватую косу и показала девушке на диванные подушки. – На террасе ветрено, продрогнем.
– Нет уж. И дел полно, и Макрина Фелицатна авось-либо узнают, опять цукать станут. И вам тут одним, поди, лучше. Чаю налить?
Агния остановила рукою. Маня послушно скрылась в темноте гардеробной и зашуршала там материями, как мышь в знакомой до щёлочки норе. Канарейки любопытствовали во всех шести клетках, напротив гардеробной пошёл переполох. Будуар наполнился запахом запаренного малинового листа, янтарная чайная струя лилась в фарфор белых с золотым ободом чашек.
– Ох, милый мой Огонёчек, как я темна сердцем нынче! А знаешь ли, отчего? Он ведь замуж меня отдаёт.
– Замуж? А я-то с глупостями… хотела новый молочник показать… Да за кого же?!
Огонёк откинулась на подушки, в сердцах неловко поставив чашку на блюдце. Фарфор обидчиво звякнул.
– Имени не назвал, но это кто-то из его напарников-кожевников. А не выйдешь, говорит, я тебя за эквита сосватаю. За кучера грибовского.
Огонёк прыснула со смеху, её чашка весело поддала блюдцу.
– За Гермогена? Этот Жёлудь провинциально острит… Да кто же такому даст статься?
– Что делать мне, подруга? С одной стороны, с самой смерти маменьки я хочу жить одна и самостоятельно. С другой стороны, вот так, втёмную, на кого мне укажут… А с третьей, кто меня, хромоногую, по любви возьмёт? Разве из-за состояния: голофтеевское наследство на мне.
Тася без удовольствия залпом выпила чаю, машинально потянулась к самовару, но хозяйка опередила и сама наполнила чашку гостьи до краёв. Тасины стрекозиные глаза, хрупкая, будто подсушенная роза, фигурка и погасший голосок не располагали сегодня к обсуждению гончарного увлечения, перемены погоды, ароматного чая и даже не вели к перебору новостей Большого дома, где каждый день происходило что-то из ряда вон, в отличие от тихой гавани дома Малого. На Большом дворе верховодила Евлампия Рябинова, в замужестве Грибова. Огонёк гордилась, что брат взял за себя первую на Москве красавицу, но удивлялась, что та громкую фамилию рода Рябиновых сменила на их обычную – Грибовы. «Главное, чтоб в грибницу вросла», – как-то обронил Максим Андреич.
– Не тушуйся, Тасенька, что-нибудь с папкой моим надумаем против Жёлудя. Меня от несправедливости аж переворачивает всякий раз.
– Нет, Огонёчек, ни слова. Ни Макрине Фелицатовне, ни Максим Андреичу. Укажут отчиму, тот взбесится, мне же хуже будет.
– Да разве он таков?!
– Это у вас тут он пыхтит еле-еле, сидит на краешке, а чуть за порог, навалится со своими наставлениями, словно с ногами на шею взгромоздился. У меня мигрени от него.
– Надо бы имя твоей партии разузнать. Может, хороший человек, так избавишься от Жёлудя.
– Мне бы самой выбирать…
– Да ты не влюблена ли? Ага, глаза отводишь… А как тебе румянец идёт! Вечно ты бледная.
Агнии даже неудобно стало за бодрую красоту собственного отражения в зеркале, за кожу, подсвеченную розовым на скулах, как анисовое яблочко, за весёлые веснушки.
– А ведь замужество даст самостоятельность. Венец избавит тебя от многого…
– Да, фата, подвенечное платье… колокола, экипаж в розочках. Ко всей приятности я получу взрослого незнакомого мужчину с холостяцкими привычками. Представь, ещё вчера он делил свою постель с дурными женщинами или, того хуже, развлекался сам с собою перед зеркалом… А сегодня… А сегодня он сгребёт меня в охапку и…
– Что это перед зеркалом? Ах, я не сразу и поняла! Но откуда…
– Ой, не спрашивай меня, Огонёчек, ни о чём. И мне бы помолчать. Выплёскиваю потому, что в одиночку с ума схожу. С виду нормальная, а ведь я с ума схожу! Не веришь? Это камора моего личного ада, и я там одна-одинёшенька. А помогать возьмётесь, мне же хуже.
Обе замолчали. В комнате стало стыло пуще прежнего.
– А всё-таки, Козочка, что-то тут не то. Жёлудю лишиться твоей части голофтеевского наследства? Тут или партия выигрышная, или…
– Что или?
– Или я не знаю что…
– Ладно, как бы не хватились меня, пойду. Люблю бывать у вас: тут вольно, весело, легко. У нас на Генеральной затхло, и экономка становится сварливее, и отчим несноснее. Давай-ка мне твой молочник.






