
Полная версия
Крест Избранных

Владимир Невский
Крест Избранных
КРЕСТ ИЗБРАННЫХ
Глава 1. Исповедь доминиканца
В тот памятный декабрь дожди обрушились на Арагон, как небесная кара1. Благонравные горожане надеялись, что хотя бы к Рождеству стихия оставит в покое промокший город; и солнце вроде бы чаще стало выходить из-за туч, но поднялась река, и поднялась настолько, что около сотни домов оказались в воде.
Намеченное на двадцать третье декабря аутодафе пришлось отложить. И причиной тому были не отсыревшие дрова. Как собрать народ на площади? – Именно эта непростая задача заставила председателя трибунала перенести «мероприятие». Впрочем, стоит ли проклинать непогоду? Несколько дней жизни, ни за что дарованных еретику, – разве не милость со стороны святой инквизиции?
И вот, в самом конце декабря, взойдя на чистом и каком-то неестественно сине-фиолетовом, будто не арагонском небе, солнце на всём своём дневном пути не встретило ни одного облачка. Вдоль Эбро дул холодный ветер, но в каменных лабиринтах города можно было найти немало укрытий от его ледяного дыхания. Жители спешно развешивали своё промокшее бельё, опасаясь новой волны непогоды.
В небольшом скверике, зажатом между двумя домами и состоящем из трёх равноудалённых друг от друга чахлых пальм, сидел неприятно пахнущий толстый человек с одутловатым лицом и совершенно седыми поредевшими волосами. Какой-нибудь иногородний гость мог бы с состраданием вздохнуть и отвернуться от этого, всеми покинутого и, вероятно, безразличного к собственной судьбе старика. Но горожане знали его. Как сказал однажды в приватной беседе епископ П. д’А., этому отшельнику не повезло в одном: он не успел вовремя умереть.
***
Наступила ночь. Проклятый Сьерсо2 выдул всех людей с улиц. Придерживая одной рукой живот, другой – ноющий на ветреную погоду правый бок, старик зашёл в дом. Здесь было тепло. Мальчик, назначенный епископом П. д’А. на должность помощника по хозяйству, добросовестно исполнял свои обязанности. Вот и сейчас, прощаясь, он сказал, что рано утром зайдёт снова и растопит печь. Зачем он повторял эти слова изо дня в день? – Наверное, как подумал однажды хозяин, он хотел таким образом наполнить звуками этот замолкший дом, где никогда не было гостей и где единственный его обитатель, будто давший обет молчания, говорил с ним лишь скупыми, отточенными до совершенства жестами.
Старик сел в плетёное кресло. Его не интересовало назначенное на завтра аутодафе; он не испытывал жалости к тому, от которого уже завтра не останется даже пепла, как, впрочем, и к любому, кто так или иначе должен был покинуть земной мир. Смерть давно стала для него обыденностью.
Единственное, что изменилось в его картине мира, написанной в красных и синих тонах, – это недавно возникшее слезливое умиление перед детьми, которые ещё только начинали ходить.
***
Он вздохнул и тяжело поднялся с кресла. Но, не успев распрямиться во весь рост, упал назад. В проёме двери, которая, впрочем, редко запиралась изнутри, он увидел невысокого человека – точнее, фигуру в тёмном одеянии с капюшоном, закрывающим половину лица.
– Кто ты? – пролепетал хозяин.
Незнакомец вступил на шаг в комнату и остановился.
– Кто я? – переспросил он «молодым», то ли мужским, то ли низким женским голосом. – Твоя смерть. Или я неубедительно выгляжу?
Старик сделал вторую попытку встать, но «чёрный человек» с грациозной проворностью подлетел к нему и ткнул кулаком в грудь. В правой руке незнакомца блеснуло лезвие короткого кинжала.
– Я хотел всего лишь зажечь вторую свечу, – сказал, будто извиняясь, хозяин. – Я плохо вижу в потёмках.
Не опуская руки с выставленным вперёд кинжалом, поздний визитёр взял лежащую на столе лучину и запалил её.
– Так ты… – изумлённо икнул несчастный старик.
– Да, – невозмутимо ответил незнакомец и медленно, глядя не свои руки, а на жертву, зажёг оставшиеся две свечи. – Надеюсь, этот восторг от моего визита как-то скрасит твои последние мгновенья?
Человек отбросил капюшон, и взгляду хозяина предстала молодая девушка, почти девочка, явно не старше семнадцати лет. Она даже казалась обворожительной. Так часто бывает, когда горящая где-то «за сценой» лампа рельефно высвечивает самые волнующие черты лица, затеняя грубые и несоразмерные.
Они долго смотрели друг на друга.
– Не думал, что смерть может быть такой прелестной, – со спокойствием античного философа произнёс хозяин. – Но, послушай, дитя: ты убедительна в своей земной красоте, однако смерть в твоём облике так же немыслима, как благородство в моём. Ты, вероятно, способна убить предавшего тебя мужчину. Или врага, который хочет разорить твой дом. В тебе много страсти. Но в тебе много и великодушия.
– Как я могу быть великодушной, если я – Смерть? От меня нет спасения.
– Нет, я не ошибаюсь. Ты великодушна. Разве твои родители думали иначе?
Рука с кинжалом медленно опустилась.
– Как же ты собираешься меня убить? Твой нож не достанет до моего сердца. Или ты хочешь перерезать мне горло? – с прежним спокойствием спросил хозяин.
Внезапно он улыбнулся. «Смерть» чуть не попятилась назад. Потом она действительно отступила на полшага, но только затем, чтобы передвинуть подсвечник ближе к обречённому. Так были лучше видны его глаза.
– Может быть, ты назовёшь своё имя, чтобы я успел помолиться за тебя? – не спуская с неё пристального взгляда, произнёс старик.
Девушка вздрогнула и сжала клинок обеими руками.
– Молись за себя. Я ещё не успела согрешить.
– Вижу. И поэтому впервые за много лет улыбнулся. Вот уж не думал, что Смерть способна творить такие чудеса.
– Какие чудеса? Назови своё имя, чтобы ни у тебя, ни у меня не осталось сомнений в том, что возмездие будет законным, – хриплым шёпотом произнесла она.
– Дитя, ты пришла по верному адресу. Я – доминиканец А., председатель провинциального трибунала, тот самый, который шестнадцать лет назад отправил на костёр твоего отца. «Тогда» у него детей ещё не было.
«Смерть» неуклюже опустилась на пол и воткнула перед собой клинок.
***
Внезапно ветер стих. Свечное пламя уже не колыхалось, а неподвижно стояло, как вылепленное из воска, на фоне пустой стены. Город угомонился. С обезлюдивших улиц, где всегда что-то шумело – дождь, ветер, чем-то недовольные или, наоборот, воодушевлённые жители, – теперь не доносилось ни одного звука, даже шелеста пальм.
– Моё имя – Мария, – решилась, наконец, девушка. – И я пришла с одной целью – исполнить приговор, который вынесла моя мать. Она умерла минувшей ночью. В последние годы она часто и истово молилась – просила покарать того, кто отнял у неё мужа и взлелеянного в мечтах сына, а у дочери – отца. Незадолго до смерти мать призвала меня к себе. «Поклянись, что исполнишь мой приговор, и исполнишь до того, как меня опустят в землю, – сказала она, – а если ты этого не сделаешь, значит, в нашем мире нет места справедливому Богу». Я дала клятву, и поэтому я здесь.
– Скажи, дитя, ведь вы обе понимали, что это опасно? Почему твоя мать отправила родную дочь туда, откуда не так просто вернуться?
– Да, понимали. Но закон мести выше страха смерти.
Доминиканец перевёл взгляд на неподвижное пламя свечи, прищурился – и… когда он снова открыл глаза и посмотрел в лицо Марии, она невольно отшатнулась. В глазах старика появилось какое-то необыкновенное выражение, которое, вероятно, можно было назвать детским, или женским.
– Вы ошиблись в одном, – медленно произнёс он. – Нет закона мести. Есть закон воздаяния по заслугам. Но все его приводные нити в руках Всевышнего. Не думай, что я пытаюсь выклянчить свою жизнь. Если ты убьёшь меня, я не стану оспаривать справедливости твоего поступка. Скажу больше: убить меня – не великая, конечно, доблесть, но и не великий риск. Я научу тебя, куда идти после того, как всё будет кончено, – и ты никому не попадёшься на глаза. Но, исполнив приговор, ты нарушишь закон воздаяния по заслугам.
– Почему?
– Смерть, принятая от убийцы, избавит меня от бремени некоторых моих грехов. К тому же такая смерть гораздо менее болезненна, чем та, которую я заслужил. Твоя мать, помышляющая о мести в свой последний час, усугубила свою греховность и, то же время, сделала всё возможное, чтобы облегчить мои оковы на предстоящем мне крестном пути.
– Что же мне делать? – одними губами прошептала Мария.
– Не знаю. В этом вопросе я не советчик. Но…
– Что? – встрепенулась девушка.
– Я с благодарностью приму любое твоё решение.
Она поднялась на ноги.
– Почему ты так говоришь? Я ожидала от тебя чего угодно, но только не этого. Кто ты? – с оттенком страха и, как показалось старому инквизитору, с надеждой услышать что-то важное, сокровенное, от чего могли зависеть не только его или её жизнь, но и нечто несравнимо большее, спросила Мария.
Доминиканец вздохнул и показал рукой на единственный в комнате грубо сколоченный табурет.
***
Некоторое время он молчал. Девушка пристально смотрела на него, слегка подавшись вперёд и как бы выглядывая из-за свечей, горевших между ними.
– Я приму с благодарностью любое твоё решение, – повторил инквизитор. – Я понимаю: ты удивлена моей покорностью. Но покорность – это не сосем верно. Я прожил без малого шестьдесят лет. Много чего видел и многое понял. Мир, окружающий меня, неподвижен. Он не меняется ни в ту, ни в другую сторону. И я уверен, что, если б мне было отмерено ещё лет тридцать, всё осталось бы на своих местах. Это первый, но не единственный абсурд из тех, что сопровождают мою жизнь. О других умолчу. А сейчас… Я уже знаю, что ты не замараешь клинка моей кровью. Ты и вправду великодушна и потому не мстительна.
– Я пока ничего не решила, – тоном оправдывающегося школяра ответила Мария.
– Решила. Просто до твоего сознания медленно доходит то, что уже сказала твоя совесть – а она в разуме не нуждается. Я должен выразить тебе… великую благодарность. Ты появилась здесь в тот самый момент, когда я был как никогда близок к отречению от Бога. И я будто чувствовал, что эта ночь станет главной в моей жизни, после которой у меня не останется ничего, кроме вечности.
– Мне? Благодарность?
В глазах Марии промелькнуло выражение испуга. Теперь она выглядела как беззащитная девочка-подросток перед лицом сурового судьи.
– Подойди, пожалуйста, к полке и передай мне крайний слева фолиант, – попросил А.
Книга оказалась очень тяжёлой. Марии пришлось засунуть клинок за пояс и взять её обеими руками.
Фолиант занял четверть стола. Наверное, он был особо ценным. Мария, в отличие от других девчонок, испытывала трепетный интерес к историческим сюжетам и к той мудрости, ради которой, как ей верилось, и были написаны книги. Увлекающаяся холодным оружием, лазанием по скалам и чтением книг, безбоязненно лупившая пацанов-сверстников, она действительно в чём-то была мальчишкой.
Доминиканец вдруг отодвинул от себя фолиант:
– Где-то в середине спрятаны бумаги.
Мария наугад открыла книгу и сразу нашла их. Два листка размером в три мужские ладони, исписанные корявыми и, к тому же, местами выцветшими буквами, выглядели явно чужеродными на фоне строгого, почти монументального шрифта укрывающих их книжных страниц. «Мироздание начиналось…», – успела прочесть она, и её сердце отозвалось учащённым ритмом. Чёткость написания первой фразы и неразборчивость последующего текста указывали на небрежность безвестного автора, старания которого ограничились прилежным начертанием трёх первых слов, или на спешку в создании документа.
– Не пугайся, – словно предвидя её замешательство, сказал доминиканец. – При дневном свете тебе всё станет понятно. Но второй опус ты не прочтёшь. Текст зашифрован. И зашифрован самим автором.
– Зачем? – робко удивилась Мария и разложила листки веером на обложке фолианта.
– Не спеши, дитя. Выбери тихий солнечный день, успокой свой разум и свой дух – и прочти это удивительное повествование о том, как возник наш мир. Я не готов сказать, что согласен с автором. Слишком уж много необычного в его фантазии. Но…
– Что? – обеспокоенно воскликнула Мария, увидев, как старый инквизитор откинулся в кресле и закрыл глаза.
– Я не нашёл явных противоречий с божественными законами, – тяжело выдохнул доминиканец. – Автор этого опуса и авторы Библии могли бы спорить друг с другом о том, что не вошло в Ветхий Завет. А о чём-то другом спора нет, потому что автор никого не опровергает. И слова этого документа можно вписать между строк в Библии…
Старик грустно улыбнулся и прикрыл лицо тремя разведёнными в разные стороны пальцами.
– Дитя, задуй ненужный огонь. Яркий свет заставляет болеть мои глаза, а от воспалённых глаз у меня начинается головная боль, – посетовал инквизитор. – Я летом почти не выхожу из дома. Не люблю жару, но ещё больше боюсь яркого солнца.
Мария загасила два фитиля. Доминиканец опустил руку и, обведя взглядом пустую стену, задержался на её лице. Наверное, в облике этой юной женщины было что-то магическое, потому что в свете ровно горящей свечи она казалась похожей на египетского сфинкса.
– Я не дам тебе ключа для расшифровки второго опуса. Пусть это будет моей причудой. Сможешь догадаться, как его расшифровать, – хорошо; не сможешь – значит, он тебе не предназначен. Этот текст не для всех, а только для избранных. Возможно, ты – из них. Вы, юные, сможете зайти дальше нас, и вам откроются такие дали мироздания, которые лишь иногда, урывками, приходят ко мне в моих старческих снах. Но сны не дают ответов; они лишь случайно извлекают из тьмы нашего подсознания то одну, то другую фразу, написанную корявым почерком… Те два опуса, что ты держишь в руках, охватывают несравненно большее, чем то, что подвластно нашему уму. Я расшифровал вторую страницу. Бесполезно спорить о том, можно ли тут найти ересь, поскольку искусный толкователь, если пожелает, найдёт её в любом неканоническом тексте. Здесь несколько слов о будущем, о нерадостном будущем. Но, тем не менее, я пришёл к удивительному озарению: теперь мне будет немного спокойнее на Страшном суде. Тебе до суда далеко, и поэтому твоя мысль пойдёт в другую, более жизнеутверждающую сторону. Спрячь эти бумаги. Мой дом уже с завтрашнего дня станет самым опасным местом для хранения такого бесценного и, одновременно, возмущающего умы творения. Ты можешь показать их одному, проверенному и преданному тебе человеку. И однажды, в солнечный день, вы, возможно, догадаетесь, как прочесть второй опус. А нет – значит, так тому и быть.
Мария бережно, даже с опаской, как извивающуюся саламандру, засунула бумаги за пазуху и начала медленно пятиться к выходу. Перед дверью она чуть скосила взгляд на окно – и услышала, как выстрел, тихий крик: «Стой!».
***
Ей показалось, что старик внезапно испугался своему неожиданному спасению или пожалел об опрометчивом поступке, лишившем его ценного документа. Доминиканец тяжело поднялся, опёрся левой рукой о стол, а правую вытянул вперёд, словно боясь, что незнакомка навсегда уйдёт в ночь и не услышит какой-то особенно важной, сакральной истины.
И вдруг он опустился, почти упал, на колени.
Мария импульсивно бросилась к нему, но тут же отпрянула назад.
Инквизитор тяжело дышал. Его левая рука продолжала цепляться за край стола.
– Зачем ты это сделал? Поднимись, – стараясь придать своему голосу жёсткость, но даже не преодолев робости детской интонации, попросила Мария. – Я не заслужила того, чтобы кто-то – тем более, старик – стоял передо мной на коленях.
– Я лишил тебя твоего…
– Нет! Не заставляй меня метаться между состраданием к старческой немощи и местью за кровь моего отца! Что ты хочешь сказать?
Инквизитор уронил левую руку и прошептал:
– Прими мою исповедь.
Мария на нетвёрдых ногах подошла к нему. Старик медленно поднял голову. Его лицо находилось в тени, но взгляды бывшего председателя трибунала и дочери сожжённого еретика встретились.
Она поняла, что не сможет отказать старому инквизитору.
Впервые в своей взрослой жизни Мария почувствовала страх.
***
На улице погас последний тусклый огонёк, пробивавшийся, вероятно, из окна стоящего за пальмой дома.
– Не бойся, дитя, – тихо произнёс старик. – В таком коленопреклонённом состоянии я долго не выдержу, поэтому свеча не успеет догореть, когда я кончу. Всю оставшуюся жизнь буду благодарить тебя за эту милость, понимая, что ты сейчас возьмёшь на себя ответственность, достойную самых сильных, самых избранных людей, поскольку всё полученное от меня тебе надо будет передать Богу. Ты ещё можешь отказаться, но умоляю: выслушай. Выслушай, потому что у меня нет другой надежды на прощение кроме твоего заступничества.
Инквизитор медленно выпрямил спину, хотя это, по-видимому, доставляло ему физические страдания, и немного опустил голову, касаясь взглядом исподлобья глаз Марии.
– Я боюсь обращаться к Богу. Но не потому, что недостоин Его внимания. Я не смог достичь, как ни старался, безоглядной веры в Него. Я начинал с искреннего служения Ему, или, может быть тому, кого принимал, по слепой наивности, за Бога. Ради этого служения я отрёкся от земных радостей. У меня не было ни одной земной любви. А сейчас не могу понять, кому я служил. Иногда кажется, что я будто бы совсем недавно родился, и всё моё прошлое – одна больная фантазия впечатлительного ребёнка. Я ушёл от того бога, в которого верил с раннего детства, но к другому так и не пристал, и потому моя просьба к тебе, не запятнанному грехами посреднику. Дитя моё, передай Всевышнему, что я хочу прийти к Нему, истинному. Это единственная моя мольба. Пусть Он знает, как знаю я, что те девять еретиков и иудеев, отправленных на костёр, осуждены мною. И шестеро иудеев, обязанных мне своей жизнью и благодарных мне за это, – тоже на моей совести, потому что своими огромными убытками они обеспечили мне безбедное существование до самой старости. Я не могу ответить на вопрос, почему я был «таким». Пусть Он не сравнивает меня с Прокуратором Иудейским. Мой грех неизмеримо страшнее. Прокуратор Иудеи рисковал спокойствием огромной провинции, и, выйди она из повиновения Риму, могла бы утонуть в крови. Но я не рисковал ничем, даже своим маленьким троном. И лишь пятнадцать лет назад, вдоволь надышавшись дымом костров, я вдруг понял, что церковь отошла от Бога, а Бог лишил её разума. Я ужаснулся своей мысли. Моим единственным утешением стала надежда на чудо, на то, что Христос вернётся в церковь, страдающую внезапным помутнением рассудка. И эта надежда, вроде бы, стала сбываться. Меня утешали и вдохновляли вести с «севера». Однако, когда я услышал речи их главного реформатора, я лишился не только здравомыслия, но и, в конце концов, веры. Я понял, что гугеноты страшнее безбожников и что мы уже скоро узнаем о таких злодеяниях от имени их церкви, которые будут куда ярче и чудовищнее костров папской инквизиции. Нет выхода из западни, которую создали мы сами. Нет ничего ужаснее нашего времени. Нет ничего ужаснее нашего будущего. Завтра состоится очередное убийство, и ни один человек, кроме близких родственников этого нового обречённого, не обратится к Всевышнему с криком о благоразумии, навсегда отвергнутом нами… Дитя моё, я прожил почти шестьдесят лет…
Старик всхлипнул и всем своим грузным телом завалился на ножку стола.
Мария стояла безмолвно, будто в оцепенении. Минувшей ночью она проводила в иной мир свою мать. Она честно стремилась восстановить высшую справедливость и стать свидетелем мучительной смерти проклинаемого ею человека. Но сейчас…
Мария вдруг поняла, что бывший председатель трибунала стоит на пороге небытия. Это было пронзительной силы предчувствие. Однако видеть его конец сейчас, пусть даже не насильственный, после отказа от мести, – значит обречь себя на страшные воспоминания и сновидения на многие-многие годы. Нет! Ради жизни и здоровья её будущих детей…
И старый инквизитор услышал её страх!
– Дитя моё, – прошептал он, «полулёжа» на ножке стола. – Когда «всё» кончится, помолись за меня. «Он» тебя услышит… А сейчас…
А. вздохнул и с немалым усилием, оттолкнувшись обеими руками от деревянной опоры, хрипло произнёс:
– Сейчас поверни от моего крыльца налево, затем, за вторым домом, ещё раз налево, затем спустись к Эбро, потом… А потом ополосни свои руки в воде и отправляйся домой. С чистой совестью. Ты выполнила наказ своей матери, не нарушив известного тебе закона. Иди и ни о чём не переживай. Знаю, тебя не будет в завтрашней толпе зевак… Иди… С Богом…
Наугад, держа правую руку за спиной, Мария нащупала дверь и тихо растворилась в темноте.
А старик с неимоверным трудом поднялся на ноги и задом наперёд вернулся к тому месту, откуда начинался его путь к последней исповеди. От долгого стояния на коленях заболели ноги. А. плюхнулся в кресло. Оно громко вскрикнуло и подломилось, сбросив владельца на пол.
Старый инквизитор рассмеялся.
***
Мальчик, призванный епископом П. д’А. в помощь своему старому и слегка тронутому умом приятелю-доминиканцу, в тот день проспал. Причина была прозаическая. Он боялся идти на площадь. Он не хотел видеть, как живой человек, испепеляемый огнём, превращается в чёрное «ничто». Но отец проявил твёрдость («Надо ж, наконец, стать мужчиной!»), и мальчик, ещё накануне вечером, втайне от сурового родителя, впервые в жизни напился. Вероятно, даже не для смелости, а просто из любопытства. Так посоветовал старший брат.
Бедный мальчишка! Он ослушался отца и побрёл утром не на площадь (там уже начиналось «представление»), а туда, где его присутствие воспринималось им самим как исполнение долга. С тяжёлой головой, подгоняемый ветром и заранее сгорающий от стыда перед взглядом пусть и бывшего, но всё же председателя трибунала, он подошёл к двери возле трёх пальм.
История умалчивает о том, связал ли он как-то своё первое и, возможно, единственное в жизни горькое похмелье с тем, что предстало его взгляду. А причастно ли к этому начинающееся аутодафе – такой мысли у десятилетнего сына портного просто не могло возникнуть.
Старый инквизитор лежал на полу с раскинутыми руками. На лице – довольная и, как показалось оторопевшему ребёнку, немного ехидная улыбка. Пол вокруг доминиканца был усеян обломками рассыпавшегося кресла.
«Как на кресте!», – подумал мальчик. Он уже научился не бояться покойников, но в тот момент никак не мог сообразить, что делать и к кому бежать со скорбным известием.
Он присел на единственный табурет, скромно стоящий в углу комнаты, и бездумно переводил взгляд с улыбающегося мертвеца на свои руки.
Внезапно в комнате запахло дымом. Мальчик вздрогнул и плотно закрыл дверь. Его чуть не стошнило. Впрочем, в этом было виновато, скорее, тяжёлое похмелье, потому что ни один, даже самый чуткий нос не смог бы уловить в терпком запахе дыма привкус сгорающей человеческой плоти.
Глава 2. Две дороги
И дома, и заводские трубы, засыпающие всё окрест копотью и пеплом, поскольку заводы располагались в городском центре, и сам уклад неспешной, почти пасторальной жизни с первого же дня окунули его, ленинградского студента четвёртого курса, в беспросветную скуку. Единственный кинотеатр премьерами не баловал. А поскольку кино крутили в бывшем храме (купола и кресты снесли ещё в двадцатых годах), то иногда, обычно к концу сеанса, в зал проникал еле слышимый запах ладана. Других развлечений в городе не было. Впрочем, нет. Было. Ещё одно. Зато какое!
О нём надо рассказать поподробнее.
Городок, носивший простое, но длинное, наполовину русское, наполовину татарское название, имел «дважды» тупиковую станцию. Здесь заканчивалась сорокакилометровая ветка. Но чтобы попасть на станцию, поезд, идущий по-над правым берегом реки, должен был перейти на левый берег по диагонально поставленному мосту, упереться в тупик, и затем, после перевода стрелки, сдавать задним ходом и упереться в ещё один тупик, но уже окончательный. Это необычное положение станции и стало главной причиной уникального местного ритуала.
Пассажирский поезд ходил днём и вечером. Дневной отбывал мирно, хотя и громогласно. Покидая станцию, паровоз «Лебедянка»3 накрывал округу своим рёвом. Тучи ошалелых ворон поднимались в воздух и отчаянно ругались ему вслед. Но в это время население трудилось на заводах и в леспромхозе. Старухи и немногочисленные старики летом копались в огородах, а зимой раскладывали пасьянсы, гладили своих котов или спали. Зато вечером, в начале десятого, то есть почти за час до отхода поезда, на вокзале собирался разновозрастной люд. И начиналось представление.
Сначала с ближайшей станции приходил маневровый «Эшак»4. Дело в том, что при такой конфигурации тупиковых путей один локомотив не справлялся с составом. «Эшак» затаскивал четырёхвагонный поезд в тупик возле моста, затем, с другой стороны, цеплялась «Лебедянка» и возвращала состав к вокзалу. После первого удара станционного колокола пассажиры и их многочисленные провожающие забирались в вагоны и, будто не насмотревшись друг на друга и не наговорившись за многие дни, давали последние советы и напутствия. Второй сигнал – два удара – заставлял провожающих спешно обниматься и покидать вагоны. Дежурный по станции, одетый в форменный китель, трижды ударял в колокол, и поезд начинал медленно, но с достоинством, пятиться в тупик.

