Вторжение в СССР
Вторжение в СССР

Полная версия

Вторжение в СССР

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Она складывала их в шкатулку. К осени шкатулка наполнилась до краёв.

В ноябре пришёл официальный ответ на её запрос: «Ваш сын, сержант Рябов Василий Петрович, при обороне Брестской крепости пропал без вести. Дальнейшими розысками установить его судьбу не представляется возможным».

Она прочитала и положила бумагу в ту же шкатулку. А вечером снова села писать:

«Сынок, сегодня выпал первый снег. Я вспомнила, как ты в детстве любил лепить снеговиков. Помнишь, мы всегда ставили его у калитки, а ты говорил, что он охраняет дом. Я поставила маленького снеговичка на подоконник. Пусть охраняет тебя, где бы ты ни был».

Письмо ушло и вернулось через месяц.

Анна Тимофеевна прожила ещё двадцать лет. Каждое воскресенье она ходила на вокзал и встречала поезда. Вглядывалась в лица выходящих солдат. Ждала.

Она так и не узнала, что её Вася погиб в последние дни обороны крепости, засыпанный обломками стены при прямом попадании снаряда. Что его имя, выцарапанное на камне вместе с другими, нашли только в 1950-х, когда разбирали руины.

Она умерла, так и не дождавшись.

4. Немецкий наблюдатель

Лейтенант вермахта Ганс Вайс сидел на бруствере окопа и записывал в дневник. Рядом курили его солдаты, лениво переговариваясь. Над Бугом поднималось солнце, обещая жаркий день.

«22 июня 1941 года, 16:00, – писал он. – Мы должны были взять крепость за три часа. Прошло уже двенадцать. Мы не взяли даже внешние укрепления».

Он отложил ручку, посмотрел на дымящиеся руины. Крепость горела, но из подвалов и развалин то и дело раздавались выстрелы. Русские не сдавались.

Утром, когда началась артподготовка, Ганс думал, что всё кончится быстро. Тысячи снарядов, внезапность, превосходство – по всем расчётам гарнизон должен был быть уничтожен в первые минуты. Но русские выжили. И стреляли.

Он вспомнил, как его рота пошла в первую атаку. Как они ворвались во двор крепости и вдруг попали под такой плотный огонь, что пришлось залечь. Как кричал раненый фельдфебель, которому осколком разорвало живот. Как молодой солдат из его отделения, всего девятнадцать лет, упал с пулей в голову.

– Ганс, – окликнул его обер-ефрейтор Шульц. – Иди есть. Суп остынет.

Ганс подошёл к костру. Солдаты ели горячее, шутили, но шутки были натянутыми. Все чувствовали, что что-то пошло не так.

– Русские – звери, – сказал Шульц, жуя. – Нормальные люди должны были сдаться ещё утром. А эти…

– Это их земля, – тихо сказал Ганс. – Они защищают свой дом.

Шульц посмотрел на него удивлённо:

– Ты что, сочувствуешь им?

– Я констатирую факт, – Ганс отвёл глаза. – Представь, что к нам в Германию пришли чужие. Что бы ты делал?

Шульц задумался. Потом махнул рукой:

– Не моё дело. Моё дело – воевать. Прикажут – буду стрелять.

Вечером Ганс снова писал дневник. Света от костра едва хватало, буквы расплывались.

«Я не понимаю этих людей, – писал он. – У них нет шансов. Мы перекрыли все выходы, у них кончаются боеприпасы, вода, еда. Но они продолжают сражаться. Сегодня мы взяли в плен нескольких. Среди них были женщины и дети. Дети! Что они делают в крепости? Почему их не эвакуировали? И почему, даже будучи ранеными, эти люди смотрели на нас с такой ненавистью?»

Он закрыл дневник и долго сидел, глядя на огонь. Где-то в развалинах закричала птица. Или не птица.

– Ганс, – позвал Шульц. – Иди спать. Завтра снова в атаку.

Ганс лёг на плащ-палатку, укрылся шинелью. Спать не хотелось. Он думал о том, сколько ещё таких крепостей впереди. Сколько таких дней.

И о том, что Германия начала войну, которую, кажется, не сможет закончить.

5. Последний рубеж

К двадцать седьмому июня в живых осталось меньше трети защитников. Они держались в подвалах у Восточного форта, отстреливаясь из последних винтовок. Патроны кончились ещё вчера. Сегодня били из трофейных – собирали у убитых немцев.

Рябов лежал у амбразуры и смотрел на немецкие позиции. Бинокль давно разбило, но и так было видно: немцы готовятся к последнему штурму. Подтягивают тяжёлые орудия, строят лестницы, тащат ящики с гранатами.

– Вася, – окликнул его Киселёв. Лейтенант был бледен, левая рука висела плетью, перевязанная грязной тряпкой. – Подойди.

Рябов подполз. В углу подвала собрались командиры – те, кто ещё мог держаться на ногах.

– Решение принято, – сказал Киселёв. – Прорываемся сегодня ночью. Всем, кто может идти. Раненые остаются здесь, прикрывают.

– Куда прорываться? – спросил кто-то.

– К своим. К востоку. Может, кто-то дойдёт.

Все молчали. Понимали: шансов нет. Но сидеть и ждать смерти было невыносимо.

– Где Вера? – спросил Рябов.

– В соседнем отсеке. С ранеными.

Рябов пошёл к ней. Вера сидела на полу, баюкая умирающего бойца. Тот был без сознания, дыхание становилось всё тише.

– Вася, – подняла она глаза. – Забери меня с собой.

– Ты же раненая.

– Я дойду. Я не могу здесь оставаться. Не могу смотреть, как они умирают.

Рябов посмотрел на неё. Лицо в саже, под глазами круги, губы потрескались. Но глаза горели.

– Хорошо, – сказал он. – Будешь рядом со мной.

Ночью, когда темень стала совсем непроглядной, они пошли. Вылезали из подвалов по одному, перебегали от укрытия к укрытию. Немцы заметили не сразу. А когда заметили, открыли ураганный огонь.

Рябов бежал, таща Веру за руку. Снаряды рвались рядом, пули свистели над головой. Кто-то упал слева, кто-то справа – Рябов не смотрел, нельзя было смотреть.

– Вася! – закричала Вера и споткнулась. Рябов подхватил её, потащил дальше.

Они добежали до стены. За ней – ров, а за рвом – лес. Свобода.

– Прыгай! – крикнул Рябов и толкнул Веру в ров. Сам прыгнул следом.

Они упали в воду, холодную, илистую. Вера захлебнулась, закашлялась. Рябов вытащил её на берег.

Сзади, из крепости, всё ещё доносилась стрельба. Те, кто остался, прикрывали их отход.

– Пошли, – сказал Рябов. – Надо идти.

Они пошли в лес. В темноте, без оружия, без еды, без надежды. Но они шли.

А в крепости, в подвалах, на стенах, в развалинах оставались те, кто не смог уйти. И те, кто не захотел. Они продолжали стрелять до последнего патрона. А когда патроны кончились – дрались штыками, прикладами, камнями.

Последний защитник Брестской крепости, по некоторым данным, продержался до августа. Его никто не видел, но иногда, когда ветер стихал, из подвалов доносились одиночные выстрелы.


Глава 3. Отступление


1. Дорога на восток

Колонна беженцев растянулась на километры. По пыльной дороге, разбитой колёсами и гусеницами, брели люди, тащили тележки, везли детей. Кто-то вёл корову, кто-то нёс на плечах узел с самым ценным.

Семья Шульгиных – отец, мать и трое детей – шла третьи сутки. Вышли из Белостока, когда немцы уже входили в город. Успели выскочить в последний момент, схватив только документы и немного еды.

Младшему, Петеньке, было два года. Он устал, плакал, просился на руки. Отец нёс его, сменяя мать, но сил уже не было.

– Давай постоим, – сказала мать, Анна. – Отдохнём хоть немного.

Они сели у дороги. Мимо шли люди – молчаливые, с пустыми глазами. Кто-то толкал тачку с разобранной швейной машинкой, кто-то вёз на телеге старуху. Военные машины обгоняли колонну, поднимая тучи пыли.

– Немцы близко, – сказал мужик с окладистой бородой, присаживаясь рядом. – Вчера в двадцати километрах были. Сегодня, может, уже здесь.

– Что ж делать-то? – Анна заплакала. – Куда нам с детьми?

– Идти, – мужик вздохнул. – Больше некуда.

Петенька капризничал, не хотел есть. Анна пыталась накормить его размоченным в воде хлебом, но он выплёвывал.

– Мам, пить, – попросила старшая, восьмилетняя Катя.

Воды не было. Флягу выпили ещё утром.

– Сейчас, доченька, – Анна оглянулась. – Найдём.

Шедший мимо солдат остановился, достал свою флягу, протянул:

– Возьмите. У меня ещё есть.

Катя жадно припала к фляге. Солдат смотрел на них усталыми глазами.

– Вы бы шли быстрее, – сказал он. – Немцы за нами по пятам. Танки у них быстрые.

– А вы? – спросил Шульгин-старший.

– А мы их задерживаем, – солдат усмехнулся. – Сколько можем.

Он ушёл, растворился в колонне. А они пошли дальше.

К вечеру началась стрельба. Сзади, оттуда, откуда они пришли, донёсся гул канонады. Люди заволновались, ускорили шаг. Кто-то побежал.

– Давай быстрее, – Шульгин подхватил Петеньку. – Анна, бери Катю за руку.

Они почти бежали, спотыкаясь, падая, поднимаясь. Вокруг кричали люди, плакали дети. Гул приближался.

А потом началось. Немецкие самолёты вынырнули из-за леса и пошли на бреющем, строча из пулемётов по колонне. Люди падали, кричали, разбегались. Шульгин прижал к себе Петеньку, упал в кювет. Анна с Катей и младшим Мишей упали рядом.

Пули вздымали фонтанчики пыли в метре от них. Катя визжала, зажимая уши. Петенька вдруг затих – то ли от страха, то ли от усталости.

Самолёты улетели так же внезапно, как появились. На дороге остались лежать люди. Кто-то стонал, кто-то уже не стонал.

– Вставайте, – Шульгин поднялся, отряхнулся. – Надо идти.

– Петя… – вдруг сказала Анна странным голосом. – Петя, где Петя?

Шульгин посмотрел на руки. Они были пусты.

Он оглянулся. Петеньки не было.

– Я… я держал его, – забормотал он. – Я держал, когда падал…

Они бросились назад. Метались по кювету, заглядывали в лица убитых, звали.

– Петенька! Петя!

Его нигде не было. В толпе, в дыму, в суматохе двухлетний ребёнок исчез. Упал, потерялся, или кто-то подобрал, или…

Анна села прямо на землю и завыла. Страшно, не по-человечески.

– Анна, вставай, – Шульгин тянул её за руку. – Надо идти. Надо детей спасать.

Она не шла. Сидела и выла. Шульгин смотрел на неё, на Катю, на Мишу и не знал, что делать.

– Идите, – сказал кто-то из проходящих. – Сами пропадёте.

Шульгин поднял Анну силой. Поволок за собой. Она шла, спотыкаясь, ничего не видя перед собой.

Ночью они остановились в сожжённой деревне. В одной уцелевшей хате уже были люди. Шульгин внёс Анну, уложил на солому.

Она не разговаривала. Смотрела в одну точку. На вопросы не отвечала.

Катя прижалась к ней:

– Мамочка, не молчи. Мамочка, мне страшно.

Анна не ответила.

Утром они пошли дальше. Анна шла молча, держа за руки детей. Иногда останавливалась и смотрела назад. Шульгин знал: она ищет Петеньку. Она будет искать его всегда.

2. Приказ № 270

Командир дивизии полковник Громов сидел в блиндаже и читал бумагу, только что доставленную связным. Читал и перечитывал, не веря своим глазам.

Приказ № 270. Подписан Сталиным.

«Командиров и политработников, сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту как семьи нарушивших присягу и предавших Родину».

Громов отложил бумагу. Потёр виски.

– Товарищ полковник? – спросил начштаба, майор Петров.

Громов молча протянул ему приказ. Петров прочитал, побледнел.

– Этого… этого нельзя давать солдатам, – сказал он тихо. – Они и так на пределе. А тут – семьи арестуют…

– Знаю, – Громов встал, прошёлся по блиндажу. – Спрячь. В сейф. Солдатам не показывать.

– Но Москва…

– Москва далеко, – отрезал Громов. – А у меня тут люди. Они дерутся. Они гибнут. А по этому приказу многие из них – предатели, если попадут в плен ранеными или без сознания.

Петров кивнул. Убрал приказ в сейф.

За стеной блиндажа глухо ухали разрывы. Немцы продолжали наступать. Дивизия Громова отходила с боями, теряя людей, технику, надежду.

Вечером к Громову привели лейтенанта. Молодой, бледный, с перевязанной головой.

– Товарищ полковник, – доложил конвойный. – Лейтенант Соколов. Вышел из окружения.

Громов посмотрел на лейтенанта. Тот стоял, опустив глаза.

– Рассказывай, – коротко приказал Громов.

– Дивизию разбили под Минском, – начал Соколов. – Я командовал взводом. Трое суток держались. Потом кончились патроны. Командир роты приказал прорываться поодиночке.

– Командир роты где?

– Погиб. При прорыве.

– Сколько людей вывел?

– Никого. Я один. Остальные или погибли, или…

Он замолчал.

– Или что? – жёстко спросил Громов.

– Или сдались, – выдохнул лейтенант. – Я видел. Некоторые сдавались. У них не было сил.

Громов молчал долго. Потом спросил:

– А ты почему не сдался?

Соколов поднял глаза:

– Я присягу давал. Я командир.

Громов кивнул:

– Иди в санчасть. Лечись. Потом в строй.

Когда лейтенанта увели, Петров спросил:

– Поверили?

– А ты бы хотел, чтобы я его расстрелял? – Громов устало посмотрел на начштаба. – За что? За то, что вышел? Он же не сдался. Он прорывался. Он дрался.

– А если врут?

– Если врут – значит, и правда сдавался. Тогда всё равно накажут. Рано или поздно.

Громов снова сел за стол. Достал карту, начал отмечать позиции. Дивизия отходила к Днепру.

– Петров, – сказал он, не поднимая головы. – Приказ этот забудь. Для нас его нет. У нас война. А война – это не про арестованные семьи. Это про то, как выжить и победить.

Петров кивнул.

Но приказ не забылся. Он лежал в сейфе, тяжёлый, как свинец. И каждый, кто знал о нём, чувствовал эту тяжесть.

3. Танковый экипаж

Старший сержант Семёнов, командир танка Т-26, вёл машину по просёлку. Пыль стояла столбом, ничего не было видно, но останавливаться нельзя. Немцы рядом.

В танке было тесно и жарко. Механик-водитель Петренко обливался потом, но гнал машину на пределе. Заряжающий Колька, совсем пацан, трясся у казённой части.

– Командир, долго ещё? – крикнул Петренко.

– До Гродно двадцать километров, – ответил Семёнов, сверяясь с картой. – Если успеем…

Он не договорил. Снаряд ударил в борт, танк тряхнуло, заложило уши. Семёнов ударился головой о прицел, перед глазами поплыло.

– Цел?! – крикнул он.

– Цел, – отозвался Петренко. – Но ходовая… кажется, левый ленивец сбило.

Семёнов высунулся из люка. Картина была хуже некуда: левая гусеница висела клочьями, танк накренился. А впереди, из-за пригорка, выползали немецкие танки. Три штуки.

– Принимаем бой, – скомандовал Семёнов. – Петренко, попробуй починить ходовую. Колька, заряжай!

Он припал к прицелу. T-III, метров восемьсот. Выстрел. Снаряд ушёл в молоко, перелёт.

– Колька, быстрее!

Второй выстрел. Попадание в башню. Немецкий танк дёрнулся и застыл, из него повалил дым.

– Есть! – заорал Колька. – Есть, командир!

Но два других уже разворачивались. Снаряды застучали по броне. Один пробил борт, прошил насквозь, убил Петренко.

– Петя! – закричал Семёнов.

Но некогда было кричать. Он поймал в прицел второй танк, выстрелил. Снова попадание. Но третий уже наводил пушку.

– Колька, выходим!

Они выскочили из танка, упали в воронку. Снаряд ударил в их машину, разнёс её в клочья. Осколки свистели над головой.

– Командир, я ранен, – сказал Колька тихо.

Семёнов посмотрел: у парня из бока хлестала кровь, зажимая рану руками.

– Держись, – Семёнов рванул индивидуальный пакет, прижал к ране. – Держись, слышишь?

Колька смотрел на него и улыбался. Странно так, по-детски.

– Я домой хочу, – прошептал он. – Мамка ждёт.

И затих.

Семёнов сидел в воронке, держал мёртвого парня и смотрел, как немецкие танки уходят дальше. Мимо проходила пехота – своя, чужая, он не разбирал.

К вечеру он нашёл наших. Прибился к отступающей роте, шёл вместе со всеми, молчал. Никто не спрашивал, откуда он. На фронте не спрашивают.

Через три дня под бомбёжкой погибли почти все, с кем он шёл. Семёнов выжил. Опять. Его контузило, засыпало землёй, откопали санитары.

В госпитале он лежал и смотрел в потолок. Перед глазами стоял Колька с его детской улыбкой и словами «мамка ждёт».

Семёнов решил: он будет воевать. Будет мстить. За Кольку, за Петренко, за всех.

Он ещё не знал, что впереди у него – Сталинград, Курск, Берлин. И что он доживёт до Победы.

4. Санитарный поезд

Санитарный поезд номер 107/42 мчался на восток, увозя раненых от линии фронта. В вагонах стоял непрерывный стон, перемежаемый криками и бредом. Пахло кровью, гноем, йодом и смертью.

Врач Елена Сергеевна работала третьи сутки без сна. Руки тряслись, но она продолжала оперировать. Ампутировала, зашивала, перевязывала. Наркоза почти не было – экономили на самый крайний случай.

– Доктор, – позвала медсестра Зина. – Тут молодой, ноги нет, бредит.

Елена подошла. Парень, лет двадцати, метался на койке. Вместо ноги – культя, кое-как перетянутая жгутом.

– Мама, – бормотал он. – Мама, не давай им… не давай…

– Тихо, тихо, – Елена положила руку ему на лоб. Горячий. Гангрена начинается.

– Надо ампутировать выше, – сказала она Зине. – Готовь инструменты.

– Доктор, он без наркоза не выдержит.

– А с наркозом умрёт от заражения. Выбирать не приходится.

Она резала, а парень кричал. Кричал так, что в соседних вагонах было слышно. Зина держала его, плакала, но держала.

Когда всё кончилось, Елена вышла в тамбур покурить. Раньше не курила, а тут начала. Нервы.

В тамбуре сидел медбрат Костя, молодой парень из Ленинграда. Сидел, смотрел в одну точку, губы шевелились.

– Кость, – окликнула Елена. – Ты как?

Он не ответил. Только повернул голову, и Елена увидела его глаза – пустые, безумные.

– Костя!

Он вдруг засмеялся. Тихо, нехорошо.

– Они кричат, – сказал он. – Всё время кричат. Я слышу их даже ночью. Даже когда никто не кричит.

– Костя, пойдём, поспи.

– Не могу, – он замотал головой. – Я закрою глаза – и вижу. Руки, ноги… Кровь… Они все хотят жить. А я не могу им помочь.

Он заплакал. Елена обняла его, прижала к себе.

– Ты помогаешь, Костя. Ты очень помогаешь. Без тебя мы бы не справились.

Он плакал, уткнувшись ей в плечо. А поезд всё мчался на восток, увозя искалеченные тела и души.

Через два дня Костя выбросился из тамбура на ходу. Его нашли у путей, мёртвого. В кармане гимнастёрки нашли записку: «Я больше не могу слышать их крики».

Елена Сергеевна прочитала и спрятала записку в карман халата. А вечером снова встала к операционному столу.

Раненые всё прибывали.

5. Ночь в лесу

В болотистом лесу под Смоленском пряталась группа дезертиров. Их было пятеро – солдаты из разных частей, разбежавшиеся при первом же бое. Они скрывались уже неделю, питались грибами и ягодами, боялись выходить к людям.

Старшим был Егор, здоровенный мужик лет сорока, в прошлом уголовник. Он держал остальных в страхе, отбирал еду, заставлял подчиняться.

– Скоро немцы придут, – говорил он. – Сдадимся им – и всё. Жить будем.

– А если расстреляют? – спрашивал молодой Пашка.

– Не расстреляют. Мы же не коммунисты. Мы простые.

Пашка сомневался, но спорить боялся.

Ели они раз в день, вечером. Егор распределял еду: себе побольше, остальным – по чуть-чуть. Сегодня был грибной суп, сваренный в консервной банке.

– Мало, – сказал тощий, измождённый Козлов. – Я есть хочу.

– Все хотят, – отрезал Егор.

– А ты вон какой толстый, – Козлов зло посмотрел на него. – Значит, тебе хватает.

Егор встал. Медленно, тяжело.

– Ты что сказал?

– То и сказал. Жрёшь за всех, а мы с голоду пухнем.

Егор шагнул к нему. Козлов вскочил, отступил.

– Не подходи.

Егор подошёл. Ударил. Раз, другой. Козлов упал, закрывая голову руками.

– Хватит! – закричал Пашка. – Убьёшь же!

Егор обернулся к нему:

– Молчи, щенок. А то и тебе достанется.

Он ушёл в темноту, сел под дерево, достал краюху хлеба – свою, припрятанную. Жевал, глядя на костёр.

Ночью Козлов не спал. Лежал, смотрел в небо. Потом подполз к Пашке.

– Пашка, – прошептал он. – Надо уходить. Он нас всех порешит.

– Куда уходить? – Пашка тоже говорил шёпотом. – Кругом немцы.

– К партизанам пойдём. Или к своим перейдём. Лучше в штрафбате сдохнуть, чем здесь от его рук.

Пашка молчал, думал.

– А если поймают?

– Значит, судьба такая, – Козлов вздохнул. – Но я так больше не могу. Он же людоед, Егор этот. Чует моё сердце, доедимся мы тут.

Под утро они ушли. Крались между деревьями, замирая от каждого шороха. Шли на восток, по солнцу, как учили.

Егор проснулся и сразу понял: нет двоих. Выругался матом, разбудил остальных.

– Сбежали, суки. Ну ничего, немцы их быстро поймают.

Он ошибся. Козлов и Пашка через три дня вышли к своим. Их проверили, допросили, отправили в штрафную роту – искупать вину. Оба погибли в первом же бою, но погибли как солдаты, а не как дезертиры.

А Егор со своими людьми попал к немцам через неделю. Пошёл служить в полицию. Через год его нашли партизаны и повесили в том же лесу, где он прятался.


Глава 4. Оккупация


1. Первый мэр

Городок N стоял на перекрёстке дорог, и немцы вошли в него на двадцатый день войны. Входили без боя – советские части отошли на восток, оставив жителей один на один с врагом.

На центральной площади немцы собрали митинг. Вывели на крыльцо райкома местных активистов – учителей, врачей, инженеров. Поставили перед толпой.

– Кто будет бургомистром? – спросил немецкий офицер на ломаном русском. – Кто хочет работать на новую власть?

Толпа молчала. Люди отводили глаза, смотрели в землю.

– Если никто не выйдет, – продолжал офицер, – мы выберем сами. И выборы будут жёсткими.

Из толпы вышел человек. Невысокий, в очках, с портфелем. Учитель истории Пётр Ильич Соболев, пятьдесят три года, двое детей.

– Я согласен, – сказал он тихо. – Только без насилия. Чтобы люди не страдали.

Офицер усмехнулся:

– Добрый учитель. Хорошо. Ты будешь бургомистром. Завтра получишь инструкции.

Так Пётр Ильич стал главой оккупационной администрации.

Первое время он пытался смягчать приказы немцев. Когда приходила разнарядка на отправку молодёжи в Германию, он составлял списки самых никчёмных – лодырей, пьяниц, воров. Когда требовали сдавать продовольствие, он занижал данные, прятал часть продуктов по подвалам.

– Пётр Ильич, вы же рискуете, – говорила ему жена. – Узнают немцы – расстреляют.

– А если я откажусь, – отвечал он, – поставят другого. Какого-нибудь садиста, который будет людей вешать. А я хоть как-то могу защитить.

Но немцы быстро поняли, что Соболев не их человек. Приставили к нему заместителя – бывшего уголовника Карася, который выполнял все приказы беспрекословно и с удовольствием.

Карась ходил по домам, выбивал недоимки, отбирал последнее. Люди ненавидели его, но боялись.

– Вы хоть понимаете, что творите? – спросил его однажды Соболев.

– Я порядок навожу, – осклабился Карась. – При новой власти порядок нужен. А кто не согласен – тех к стенке.

Соболев понял: он стал заложником. Отказаться – посадят Карася, который будет творить что хочет. Остаться – значит участвовать в преступлениях.

Он метался, не находя выхода.

В октябре немцы приказали собрать всех евреев города на площади. Соболев пытался протестовать:

– Это же люди! Женщины, дети!

– Выполняйте приказ, господин бургомистр, – ответил офицер. – Иначе заменим вас.

Соболев пошёл по домам, стучал в двери, просил, уговаривал:

– Выходите. Вас только перепишут, проверят документы. Ничего страшного.

Люди выходили. Верили ему. Он же учитель, он же свой.

Через три дня их расстреляли за городом. Две тысячи человек.

Соболев узнал об этом ночью. Сидел на кухне, пил водку, плакал.

– Я убийца, – говорил он жене. – Я отправил их на смерть.

– Ты не знал, – утешала она.

– Должен был знать. Должен был предвидеть. Немцы не прощают никого. А я повёл их, как овец на бойню.

Он пытался покончить с собой – не вышло. Жена отобрала верёвку.

Дальше было хуже. Карась расстреливал каждого, на кого укажет. Соболев подписывал приказы, потому что знал: не подпишет – Карась сделает то же самое, но ещё и надругается над телами.

Когда в город вошла Красная армия, Соболева арестовали. На суде он не оправдывался, не просил пощады.

– Я виновен, – сказал он. – Я думал, что смогу спасти хоть кого-то. А в итоге стал палачом. Приговариваю себя к высшей мере.

Его расстреляли в сорок четвёртом.

Карась сбежал с немцами. После войны его нашли в Аргентине, выкрали, судили и повесили в том же городе, на той же площади, где когда-то стоял Соболев.

2. Полицейский участок

В полицейский участок Семён Карась пришёл добровольно. После того как немцы повесили троих коммунистов на площади, он понял: время пришло.

– Работать хочешь? – спросил немецкий офицер, перебирая бумаги.

– Хочу, господин офицер. Порядок наводить.

– Русский, а служить немцам будешь? Предателем станешь?

– Почему предателем? – Карась обиделся. – Я власть уважаю. Какая власть – такую и уважаю. А эти, коммунисты, мне всю жизнь кровь пили. Я при них три срока отсидел.

На страницу:
2 из 3