
Полная версия
Вторжение в СССР

Радик Яхин
Вторжение в СССР
Эпический роман о судьбах СССР в эпоху Второй мировой войны
Глава 1. Перед грозой
1. Сообщение с фронта
Радио в комнате было старым, с облупившейся коричневой краской и выцветшей тканью, прикрывающей динамик. По воскресеньям оно обычно играло что-то бодрое – марши, песни о счастливой жизни, иногда передавали концерты по заявкам. Но в это воскресенье, 22 июня 1941 года, всё пошло не так.
Я сидел на подоконнике и смотрел на тихую брестскую улицу. Отец ушёл в часть ещё затемно – сказал, что учения, вернётся к обеду. Мама гремела посудой на кухне, напевала что-то из последнего кинофильма. Солнце уже поднялось, обещая жаркий день.
В двенадцать часов пятнадцать минут радио захрипело, и музыка оборвалась.
– Внимание, говорит Москва! – голос диктора был непривычно напряжённым. – Работают все радиостанции Советского Союза.
Я спрыгнул с подоконника. Мама вышла из кухни, вытирая руки о фартук. Мы смотрели на чёрную тарелку репродуктора, из которой лился голос, такой далёкий и одновременно такой близкий.
– Граждане и гражданки Советского Союза! – продолжал диктор. – Сегодня в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну…
Мама схватилась за сердце. Я видел, как побелели её пальцы. Она хотела что-то сказать, но не могла. Голос Молотова, тяжёлый, размеренный, продолжал:
– Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.
Репродуктор замолчал. На улице тоже стало тихо – ни машин, ни голосов. А потом откуда-то издалека, со стороны крепости, донёсся глухой, тяжёлый звук. Он был похож на гром, но грозы не обещали. Звук повторился, ещё и ещё.
Мама рванула к окну.
– Саша, отойди!
Но я уже видел: там, где должна быть крепость, вставало чёрное облако дыма. Оно росло, набухало, закрывало небо. И звуки – теперь я понимал – это стреляли пушки.
Мы выбежали на улицу. Соседи уже толпились у калиток. Кто-то плакал, кто-то кричал, кто-то молча смотрел на дым. По дороге бежали люди с чемоданами, узлами, детьми. К вокзалу.
– Война! – закричала женщина в конце улицы. – Немцы напали! Война!
Я не понимал, что это значит. Мне было двенадцать лет. Война была где-то в кино, в книгах про гражданскую, в рассказах деда. Она не могла прийти сюда, в наш город, где по воскресеньям ходили в парк и ели мороженое.
Но она пришла.
Взрывы становились громче. Где-то за домами началась стрельба – частая, злая, совсем не похожая на учебную. Мама схватила меня за руку.
– В дом! Быстро!
Мы вбежали обратно. Мама заметалась по комнате – хватала документы, деньги, какие-то вещи, бросала их в сумку. Потом остановилась, глядя на стену, где висела фотография отца в военной форме.
– Саша, – сказала она тихо, – папа там. В крепости.
Я снова посмотрел в окно. Дым над крепостью теперь был огромным, закрывал полнеба. Самолёты – я не понимал, наши или немецкие – с воем проносились над городом.
– На вокзал, – решила мама. – Уедем к бабушке, в Саратов. Саша, бери самое необходимое.
Я схватил книгу, которую читал, и свою коллекцию значков. Мама вырвала у меня коллекцию – «не до этого». Мы выбежали из дома, не заперев дверь. Вслед за толпой побежали к вокзалу.
На перроне было не протолкнуться. Люди лезли в вагоны через окна, через тамбуры. Паровоз отчаянно свистел, машинист кричал, что поезд отправляется. Мама втиснула меня в тамбур какого-то товарного вагона, полезла сама. Кто-то подхватил её, втащил.
Поезд дёрнулся и медленно пополз на восток.
Я смотрел в щель между досками. Наш город оставался позади. А над ним – дым, много дыма. И где-то там, в этом дыму, остался отец.
Мы ехали трое суток. Иногда поезд останавливался в чистом поле, иногда подолгу стоял на станциях, пропуская военные эшелоны. На восток шли составы с людьми, на запад – с танками, пушками, солдатами. Я смотрел на эти лица – усталые, но решительные. И не понимал, почему они едут туда, откуда мы бежим.
На третьи сутки в наш вагон села женщина. Она была вся в чёрном, с глазами, которые смотрели сквозь тебя. Она ни с кем не разговаривала, только сжимала в руках свёрток – детское одеяльце, в котором никого не было.
– Из Бреста, – сказал кто-то. – Вся семья погибла. Муж в крепости, дети…
Мама прижала меня к себе. Я чувствовал, как она дрожит.
2. Семья Лебедевых: раскол в единстве
Казань встретила июньским зноем. В университетском дворе профессор Иван Петрович Лебедев сидел на скамейке и читал свежую газету. Новости из Европы были тревожными, но Москва твердила: пакт с Германией надёжен, войны не будет.
– Папа!
Лебедев поднял глаза. К нему бежал сын – Николай, комсомолец, студент-второкурсник, в выцветшей гимнастёрке и с красной повязкой на рукаве.
– Ты слышал? – Коля запыхался. – В полдень будет важное сообщение. По радио говорят – что-то серьёзное.
Лебедев сложил газету. Сердце кольнуло нехорошее предчувствие.
– Пойдём домой, – сказал он коротко.
Дома уже собрались все: жена Анна Михайловна хлопотала у стола, младшая дочь Катя рисовала в альбоме. Лебедев включил радио. Ждали.
Сообщение Молотова прозвучало как гром среди ясного неба.
Когда радио замолчало, в комнате повисла тишина. Катя заплакала. Анна Михайловна перекрестилась – впервые на памяти Лебедева.
– Война, – сказал Коля. Глаза его горели. – Я пойду в военкомат. Завтра же.
– Сядь, – Лебедев говорил ровно, но в голосе чувствовалась сталь. – Не горячись.
– Как не горячиться?! – Коля вскочил. – Фашисты напали! Нашу страну! А ты говоришь – не горячись.
– Я говорю – подумай, – Лебедев снял очки, протёр их. – Война – это не парады и не марши. Это кровь, грязь и смерть. Ты готов к этому?
– Я советский человек, – Коля выпрямился. – Если Родина позвала, я обязан идти.
– Обязан, – Лебедев усмехнулся. – А думать ты не обязан? Анализировать?
– Что анализировать? – Коля повысил голос. – Враг у ворот. Надо защищаться.
– Враг, – Лебедев встал, подошёл к окну. – А кто нам два года назад обещал дружбу и сотрудничество? Кто подписывал пакт? Кто пожимал руку Риббентропу?
– Папа! – Коля побелел. – Ты что говоришь?
– Я говорю правду, – Лебедев повернулся к сыну. – Историческую правду. Мы заключили договор с фашистами. Мы делили Польшу. Мы поставляли им зерно и нефть. А теперь они на нас напали. И ты не задаёшь себе вопрос – почему? Как так вышло?
– Потому что они предатели! – Коля сжал кулаки. – Потому что на империалистов нельзя положиться. Потому что…
– Потому что мы сами создали условия для этого удара, – перебил Лебедев. – Мы усыпили бдительность. Мы верили, что договор – это навсегда. А договор – это бумага. И Гитлер эту бумагу порвал.
– Ты… – Коля отступил на шаг. – Ты что, оправдываешь фашистов?
– Не оправдываю. Я пытаюсь понять. Историк должен понимать причины событий, а не просто кричать «ура» или «бей».
– Историк! – Коля горько рассмеялся. – Сейчас не до истории. Сейчас Родина в опасности. А ты сидишь тут и рассуждаешь.
– Я рассуждаю, потому что умею думать, – голос Лебедева дрогнул. – Потому что если мы не поймём, как мы дошли до этой войны, мы не сможем её закончить. Или проиграем. Или выиграем, но повторим те же ошибки.
– Хватит! – Анна Михайловна встала между ними. – Хватит, оба. Война началась, а вы ссоритесь как мальчишки.
Коля отвернулся к стене. Лебедев сел на стул, уронил голову на руки.
– Я пойду, – сказал Коля тихо. – Завтра в военкомат. Мама, не плачь.
Он вышел, хлопнув дверью.
Ночью Лебедев не спал. Смотрел в потолок, слушал, как за стеной всхлипывает жена. Думал о сыне. О том, что сказал ему сегодня. О том, что Коля прав – сейчас не время для исторических споров. Сейчас время действовать. Но как историк он знал: народ, не помнящий своего прошлого, обречён на повторение ошибок.
Утром пришла повестка. Лебедева вызывали в университет – ректор собирал учёных. Говорили, что институты будут эвакуировать на восток. Что надо спасать архивы, оборудование, книги.
Коля ушёл в военкомат и не вернулся к вечеру. Его призвали сразу, отправили в учебную часть под Горьким.
Прощаясь, он сказал отцу:
– Ты не сердись. Я понимаю, ты по-своему прав. Но я не могу иначе.
Лебедев обнял сына. Впервые за много лет.
– Береги себя, – сказал он. – И пиши. Пиши обо всём. Даже если думаешь, что мы не поймём. Пиши.
Коля кивнул и ушёл.
3. Последний день лета
На хуторе под Харьковом Семён Петрович заканчивал копать яму в огороде. Солнце уже клонилось к закату, тени от тополей вытянулись, но пот всё равно заливал глаза. Он вытер лицо рукавом и посмотрел на дело рук: яма была глубокая, почти в человеческий рост.
– Докопался? – раздался голос с крыльца.
Жена, Марфа Ильинична, стояла с коромыслом на плече. В вёдрах плескалась вода.
– Докопал, – Семён Петрович вылез из ямы, отряхнул штаны. – Теперь засыплем – и никто не найдёт.
Речь шла о зерне. Этой весной, несмотря на все указания и планы, Семён Петрович сумел припрятать два мешка пшеницы. Знал, что рисковал – за утайку могли и срок дать. Но чутьё крестьянское подсказывало: пригодится.
Пригодилось. Война началась.
Дочь Надя выбежала из хаты, заплетая косу на бегу. Ей было семнадцать, и в свои семнадцать она была красива той особенной, хрупкой красотой, от которой у парней захватывало дух.
– Бать, я на станцию, – крикнула она. – Ваня сегодня приезжает.
Ваня – курсант лётного училища, высокий, светловолосый, с улыбкой, от которой у Нади подкашивались ноги. Они познакомились прошлым летом на сенокосе, и с тех пор каждые выходные Ваня приезжал в их хутор.
– Приезжает, – проворчал Семён Петрович. – Приезжает он… Война идёт, а он в гости ездит.
– Так училище же здесь, под Харьковом, – Надя обиженно надула губы. – Не на фронте он пока.
– Пока, – буркнул отец. – Скоро все будут на фронте.
Надя убежала. Семён Петрович с Марфой Ильиничной засыпали яму землёй, притоптали, сверху бросили доски, на доски – старую бочку. Вроде и не копано.
– Думаешь, немцы дойдут? – тихо спросила Марфа Ильинична.
Семён Петрович не ответил. Смотрел в небо, где на западе догорал закат.
Вечером пришёл Ваня. При параде, с новенькими петлицами, пахнущий одеколоном и молодостью. Сел за стол, ел борщ, рассказывал об училище – как осваивают новые самолёты, как скоро будут выпускные экзамены.
– А потом на фронт, – сказал он просто. – Мы все знаем, что так будет.
Надя смотрела на него влюблёнными глазами. Под столом их руки переплелись.
– Ты береги себя, – прошептала она, когда взрослые вышли во двор.
Ваня улыбнулся:
– Я буду тебя беречь. Вот кончится война – приеду, и поженимся.
Они сидели на лавке у хаты, смотрели на звёзды. Где-то далеко, за горизонтом, полыхали зарницы – или уже не зарницы, а отблески далёких взрывов.
А потом в небе что-то загудело. Звук нарастал, приближался. Ваня вскочил:
– Самолёты. Много.
Они стояли и смотрели, как на восток, прямо над их головами, летят чёрные точки. Много. Сотни. С рёвом, от которого закладывало уши.
– Немецкие, – тихо сказал Ваня. – Юнкерсы. Бомбить будут.
Надя прижалась к нему. Ваня обнял её за плечи.
– Всё будет хорошо, – сказал он. – Я тебе обещаю.
Наутро он уехал в училище. Через неделю их подняли по тревоге и отправили под Киев. А ещё через месяц Надя получила первое письмо: «Любимая, я жив. Мы сбили три самолёта. Скоро увидимся».
Но они не увиделись.
4. Механизм мобилизации
Свердловский областной военкомат работал круглосуточно. Очереди начинались от дверей и уходили в конец улицы, заворачивали за угол. Мужчины всех возрастов – от восемнадцати до пятидесяти – стояли, сидели на корточках, курили, молчали или говорили о войне.
Врач-психиатр Михаил Борисович Гринберг смотрел на это из окна второго этажа. Тридцать лет практики – и он никогда не видел такого массового психоза.
– Товарищ военврач, следующий, – позвала медсестра.
Гринберг вздохнул и пошёл в смотровую.
Перед ним сидел молодой парень, лет двадцати, с испуганными глазами. Дрожал.
– Что беспокоит? – спросил Гринберг.
– Я… я не могу, – парень заикался. – Я не пойду. Я боюсь.
Гринберг посмотрел в его карту. Здоров. Годен к строевой.
– Вы понимаете, что уклонение от призыва – уголовное преступление?
– Понимаю, – парень заплакал. – Но я не могу. Я видел кино про войну… Там кровь, там смерть… Я не смогу убивать.
Гринберг молчал. Он видел таких каждый день. Кто-то плакал, кто-то бился в истерике, кто-то пытался симулировать болезни. Он понимал их страх. Сам боялся. Но долг есть долг.
– Слушайте, молодой человек, – сказал он мягко. – Я поставлю вам отсрочку. По состоянию здоровья. На три месяца. Потом придёте снова.
Парень уставился на него недоверчиво:
– Правда?
– Правда. Идите.
Когда парень ушёл, медсестра сказала:
– Товарищ военврач, вы же знаете, таких нельзя отпускать. Комиссия…
– Я знаю, – Гринбер потёр переносицу. – Но если я отправлю его сейчас, он либо сбежит, либо застрелит кого-нибудь в окопе от страха. А через три месяца, может, привыкнет к мысли.
Следующий был совсем другим. Вошёл бодро, вытянулся по стойке смирно.
– Красноармеец Степанов, доброволец!
Гринберг осмотрел его. Крепкий, здоровый. Глаза горят.
– Почему добровольцем? Могли бы остаться в тылу, у вас бронь.
– Бронь, – Степанов усмехнулся. – Я тракторист. На заводе нужен. А я не могу. Там брат мой под Брестом погиб. Друзья воюют. Как я в тылу останусь?
Гринберг кивнул:
– Годен. К строевой.
Весь день шли люди. Рабочие, колхозники, инженеры, учителя. С патриотическим подъёмом и со страхом в глазах. С верой в победу и с неверием, что вернутся.
Под вечер привели мужчину лет сорока. В хорошем костюме, при галстуке.
– Гражданин Каплан, – прочитала медсестра. – Инженер. Бронь.
– Почему не на заводе? – спросил Гринберг.
Каплан молчал. Потом тихо сказал:
– Я еврей.
Гринберг замер. Он тоже был еврей.
– И что?
– В военкомате сказали, – Каплан сглотнул, – что евреев в тылу оставлять нельзя. Что мы должны доказать…
– Кому доказать? – Гринберг повысил голос. – Вы инженер. Вы нужны здесь, на производстве.
Каплан пожал плечами:
– Я уже всё решил. Отправляйте на фронт.
Гринберг долго смотрел на него. Потом поставил штамп:
«Годен к строевой».
Ночью он сидел в своём кабинете и смотрел на списки. Тысячи имён. Тысячи судеб. За каждым именем – семья, работа, мечты. И всех их отправляют туда, откуда многие не вернутся.
Он вспомнил своего сына. Тоже ушёл добровольцем. Тоже горит глазами. И тоже, наверное, не вернётся.
Гринберг закрыл лицо руками. Ему хотелось плакать. Но врачи не плачут. Психиатры тем более.
5. Тень сталинградского завода
Сталинградский тракторный завод имени Дзержинского не спал уже третьи сутки. Тысячи людей в промасленных спецовках сновали между станками, и никто не обращал внимания на время суток. Война отменила ночь и день, оставив только одно понятие – смена.
Инженер Алексей Иванович Кузнецов стоял у чертёжной доски и вглядывался в линии. Т-34 – машина, которая должна была стать легендой. Но пока это были просто чертежи, металл, сварные швы и вечные проблемы.
– Алексей Иваныч! – подбежал паренёк-практикант. – Там из Москвы звонили. Требуют увеличить выпуск до тридцати машин в сутки.
Кузнецов усмехнулся:
– Скажи им, пусть сами приедут и покрутят гайки. А то тридцать… Мы и двадцать еле тянем.
Паренёк убежал. Кузнецов снова уткнулся в чертежи. Главная проблема была в башне – слишком сложная сварка, долго, много брака. Надо упростить, придумать что-то новое.
– Лёша! – окликнул его мастер Федотыч, старый рабочий с прокуренными усами. – Иди-ка сюда, глянь.
Кузнецов подошёл. Федотыч показывал на готовый корпус танка.
– Смотри, тут шов неровный. Брак.
Кузнецов осмотрел. Действительно, чуть заметное отклонение.
– Переваривать?
– А время? – Федотыч покачал головой. – Фронт ждёт. Может, сойдёт?
Кузнецов думал секунду. Потом решил:
– Переваривать. Если такой танк подведут под удар, лопнет по шву. Экипаж погибнет.
Федотыч кивнул:
– Правильно. Я скажу ребятам.
Кузнецов вернулся к чертежам. В цеху стоял неумолчный грохот – молоты, прессы, сварка. Пахло металлом, маслом и человеческим потом.
В обед пришла жена. Анна принесла узелок с едой и села рядом на ящик.
– Ты когда домой? – спросила она. – Дети соскучились.
– Не знаю, – Кузнецов жевал хлеб с салом. – Работы много. Может, завтра.
– Ты вчера тоже говорил – завтра. И позавчера.
Кузнецов вздохнул:
– Аня, война. Понимаешь? Каждый танк на фронте нужен. Там наши ребята гибнут, а я домой пойду спать?
Анна молчала. Потом достала из кармана конверт.
– Письмо от Коли.
Кузнецов взял конверт, повертел в руках. Сын ушёл на фронт в первый же день. Сначала писал часто, потом реже.
– Что пишет?
– Не знаю, – Анна отвела глаза. – Я не читала. Побоялась.
Кузнецов вскрыл конверт. Письмо было коротким:
«Мама, папа, я жив. Воюем под Минском. Тяжело, но держимся. Немцев много, техники у них много. Но мы не сдаёмся. Папа, делай танки. Хорошие танки. Чтобы мы могли бить их. Люблю вас. Ваш Коля».
Кузнецов перечитал письмо дважды. Потом сложил и спрятал в карман.
– Жив, – сказал он жене. – Воюет.
Анна заплакала. Кузнецов обнял её за плечи.
– Всё хорошо будет. Вернётся.
Он не знал, что Коля погиб под Минском три дня назад. Что письмо это шло дольше, чем жизнь сына. Что Анна никогда больше не увидит его.
А вечером на завод пришла разнарядка: к первому августа выпустить сто танков сверх плана. Кузнецов снова уткнулся в чертежи. Искал решение, которое спасёт чьих-то сыновей.
Глава 2. Брестская крепость
1. Первые залпы
Сержант Василий Рябов проснулся от грохота. Такого грохота он не слышал никогда в жизни. Казалось, весь мир рушится, проваливается в ад.
Он вскочил с койки, но пол ушёл из-под ног – взрывная волна швырнула его на стену. В казарме кричали люди, кто-то звал на помощь, кто-то уже не кричал.
– В ружьё! – заорал Рябов, сам не понимая, что кричит. – Тревога! В ружьё!
Сквозь дым и пыль он видел бегущие фигуры. Полуодетые, босые, хватали винтовки, патроны. Где-то рвались снаряды, пулемётные очереди хлестали по стенам.
– Немцы! – закричал кто-то. – Это немцы! Война!
Рябов выбежал во двор. То, что он увидел, запомнилось на всю жизнь: крепость горела. Горели склады, казармы, конюшни. В небо вздымались чёрные столбы дыма, перемешанные с огнём. Люди падали, сражённые осколками.
– К штабу! – скомандовал Рябов. – Все к штабу!
Но штаба уже не было. Первые же снаряды накрыли здание, где размещалось командование. Связь с внешним миром прервалась в первые минуты.
Рябов заметался. Он был сержантом, должен был командовать, но кем командовать, когда кругом хаос и смерть?
– Рябов! – окликнул его лейтенант Киселёв, выскочивший из подвала. – Собирай людей. Прорываемся к кольцевым казармам.
– Товарищ лейтенант, а командиры?
– Нет командиров, – Киселёв был бледен, но голос звучал твёрдо. – Все погибли. Теперь мы сами за себя. И за Родину.
Они побежали через двор, перебежками, прячась за разбитой техникой. Немецкие пулемёты били с берега Буга, не давая поднять головы.
Рядом с Рябовым бежал молодой боец, совсем мальчишка. Пуля ударила ему в висок, и он упал, даже не вскрикнув. Рябов хотел остановиться, но лейтенант толкнул его в спину:
– Беги! Не поможешь!
Они добрались до подвалов кольцевой казармы. Здесь уже были люди – человек сорок. Красноармейцы, командиры, женщины – жёны офицеров, дети.
– Что делать? – спросил кто-то.
– Обороняться, – ответил Киселёв. – Других вариантов нет.
Рябов оглядел подвал. Сыро, темно, пахнет плесенью. В углу плакал ребёнок, женщина пыталась его успокоить. Раненые стонали, кто-то перевязывал их обрывками простыней.
– Воды нет, – сказала пожилая женщина в халате медсестры. – Патронов мало.
Киселёв посмотрел на неё:
– Будем экономить. Будем держаться.
Рябов сел у стены, прижал винтовку к груди. Руки дрожали. Он пытался унять дрожь, но не мог.
Сверху доносились взрывы, стрельба, крики. Крепость билась в агонии.
А утро только начиналось.
2. Подземелья крепости
Первые три дня превратились в один бесконечный кошмар. Рябов потерял счёт времени. День смешался с ночью, атаки сменялись обстрелами, тишина – взрывами.
Они отбивались, как могли. Прорывались из одного подвала в другой, теряли людей, находили новых. Группа таяла, но не сдавалась.
На четвёртый день они оказались в подвалах у Тереспольских ворот. Здесь было темно, хоть глаз выколи. Свет давали только самодельные факелы – тряпки, пропитанные соляркой.
Медсестра Вера, совсем молоденькая девушка, только что окончившая курсы, перевязывала раненых. Анестезии не было, лекарств почти не осталось. Она работала молча, стиснув зубы, когда раненые кричали от боли.
– Вера, отдохни, – сказал ей Рябов.
– Не могу, – ответила она, не поднимая головы. – Им хуже.
Рябов смотрел, как ловко её пальцы накладывают бинты, как она гладит по голове умирающего бойца, шепчет что-то ласковое. Девчонка, а держится лучше иных мужиков.
В углу подвала сидел боец по фамилии Архипов. Он нашёл кусок угля и писал что-то на стене. Рябов подошёл, прочитал:
«Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина. Июнь 1941».
– Зачем это? – спросил Рябов.
Архипов обернулся. Лицо у него было спокойное, даже какое-то просветлённое.
– Чтобы знали. Чтобы помнили. Что мы здесь стояли. Что не сдались.
Рябов кивнул. Подумал: а что он сам оставит после себя? Если вообще останется что-то.
Сверху донёсся шум – немецкая речь, лязг гусениц. Все замерли.
– Идут, – прошептал кто-то.
Киселёв поднял руку:
– Тихо. Не шевелимся.
Немцы ходили по верху, стреляли в подвалы, бросали гранаты. Одна из них упала в их отсек. Рябов рванулся, схватил, швырнул обратно. Граната взорвалась снаружи, кто-то закричал по-немецки.
– Молодец, – сказал Киселёв. – Молодец, Рябов.
Но радости не было. Все понимали: это временно. Патроны кончались. Еды не было. Воду собирали по каплям со стен.
Ночью Вера подошла к Рябову. Села рядом, прижалась плечом.
– Страшно? – спросил он.
– Страшно, – ответила она тихо. – Я домой хочу. К маме.
Рябов обнял её. Она была маленькая, хрупкая, почти девочка.
– Выберемся, – сказал он, хотя сам не верил. – Обязательно выберемся.
Она не ответила. Только всхлипнула и уткнулась лицом ему в плечо.
А наверху немцы продолжали забрасывать подвалы гранатами. Крепость умирала, но не сдавалась.
3. Письмо, которое не дошло
В Минске, в маленькой квартирке на окраине, Анна Тимофеевна Рябова ждала вестей от сына. Каждое утро она подходила к почтовому ящику, открывала его дрожащими руками и каждый раз находила там только газеты и квитанции.
Сын ушёл в армию за год до войны. Служил в Бресте, в крепости. Писал часто – каждую неделю. Последнее письмо пришло десятого июня. Короткое, весёлое:
«Мама, у нас всё хорошо. Кормят нормально, командиры строгие, но справедливые. В следующем месяце обещают отпуск. Приеду, помогу тебе с крышей. Твой сын Вася».
Анна Тимофеевна перечитывала это письмо каждый день. Оно уже выцвело на сгибах, истрепалось по краям, но она бережно хранила его под подушкой.
Двадцать второго июня она услышала по радио о войне. Сначала не поверила. Потом побежала к соседке, у которой был телефон, звонила в военкомат, в часть, куда-то ещё. Никто ничего не знал.
А через неделю пришло первое извещение. Но не о гибели – о том, что часть, где служил сын, выбыла из расположения, местонахождение неизвестно.
«Пропал без вести» – эти слова она повторяла как молитву. Пропал – значит не убит. Значит, может быть жив.
Она продолжала писать ему письма. Каждый вечер садилась за стол, брала ручку и бумагу и писала о том, что случилось за день: что соседка родила двойню, что в городе ввели карточки, что яблони в саду уродили на славу.
«Сынок, я верю, что ты жив, – писала она. – Я жду тебя. Каждый день смотрю в окно, не идёшь ли ты по улице. Я знаю, ты вернёшься. Ты не можешь не вернуться».
Письма она носила на почту. Сдавала в окошечко с надписью «Приём корреспонденции». Через неделю они возвращались – конверты с пометкой «адресат убыл» или «часть выбыла, место назначения неизвестно».









