
Полная версия
Ключ от времени. Память и камень
И когда он шагнул в трещину, последнее, что он услышал, был знакомый, убаюкивающий звук: ТИК… Капля. Пауза. Геология продолжала свою работу.
Глава 4. Кузнецы с Идели. Ананьинская культура, VIII век до н.э.
«Идея тверже камня. Однажды пришедшая в мир, она не исчезает.
Она ждет своего кузнеца, чтобы отлиться в медь и изменить ход рек».
Его вытолкнуло из марева не в прохладный воздух, а в густую, едкую, сизую стену дыма. Александр вдохнул – и закашлялся спазмом, выворачивающим легкие. Воздух был не просто пахнущим – он был плотным, как бульон, сваренный из угольной пыли, пота, паленого рога и сладковатой, тошнотворной окиси меди. Этот запах въедался в одежду, в волосы, в поры кожи – запах силы, рождаемой в муках.
Когда слезы немного рассеяли пелену, он увидел. Стоял на том же высоком берегу. Той же реки. Но это была уже не знакомая Казанка с ее ухоженными набережными. Перед ним раскинулась Идель-матушка в своем первозданном гневе и величии – широкая, свинцово-серая, усыпанная плавучими корягами, несущая с далеких Уральских гор не только ледяную воду, но и главное богатство: самородную медь в песчаных отмелях. Берег был диким, глинистым, изрезанным оврагами, по которым струились ручьи ржавой от железа воды.
Внизу, у самой кромки воды, там, где через тысячелетия будут стоять рестораны с панорамными окнами, кипела работа, определившая будущее половины континента. Это был не поселок – это был прото-завод. Десяток полуземлянок с дерновыми крышами, из которых выходили глиняные трубы, изрыгающие едкий дым. А между ними – святая святых: горны, глинобитные купола, похожие на гигантские термитники, раскаленные изнутри до оранжевого свечения. Воздух над ними дрожал, как над миражем.
И звук… Звук был ошеломляющим. Не просто стук – симфония преображения. Глухие удары каменных кувалд по кускам малахита. Звонкие, почти музыкальные удары бронзовых молотков о раскаленную заготовку на массивной каменной наковальне. Шипение металла, опускаемого в воду для закалки. Ритмичное пыхтение кожаных мехов. И над всем – постоянный, низкий гул огня, пожирающего древесный уголь. Тишина ледникового периода, которую Александр помнил каждой клеткой тела, сменилась грохочущим шумом прогресса.
Это было уже не стойбище охотников, живущих от удачи до удачи. Это было первое на этой земле специализированное производство – место, где побеждали не зверя, а саму природу материала, где рождалась новая иерархия: не самый сильный, а самый умелый.
Люди здесь были иного склада. Выше, сухощавее, с жилистыми, исполосованными шрамами руками и пристальным, оценивающим взглядом. В их движениях читалась не осторожность перед духом леса, а уверенная власть над стихией огня. Они носили не только шкуры, но и грубые шерстяные штаны и туники, сшитые сухожилиями. Женщины, растиравшие зерно на каменных зернотерках или помешивавшие варево в кожаных котлах, щеголяли не просто спиральными кольцами, а сложными гривнами на шеях, браслетами и подвесками с четким геометрическим орнаментом – солнечными символами, волнами, знаками плодородия. Здесь уже ценилась не только физическая сила, но и наследственное мастерство, тайны которого передавались от отца к сыну, от матери к дочери.
Его появление возле самой большой плавильной печи вызвало не благоговейный трепет перед духом, а рабочий переполох, смешанный с раздражением. Ритм молотов замер, но не из страха. Люди оторвались от работы, чтобы оценить неожиданную помеху. В их взглядах читалось: «Кто этот чужак и что ему нужно у нашего горна?»
К нему подошел не шаман с бубном, а главный инженер эпохи бронзы – бородатый мужчина лет тридцати с лицом, навсегда закопченным дымом, и руками, покрытыми паутиной старых, побелевших шрамов и свежих, розовых ожогов. В его узких, подслеповатых от постоянного жара глазах читался не мистический ужас, а сугубо практический, острый интерес ремесленника к диковине. Он молча, изучающе оглядел Александра с ног до головы, а потом ткнул пальцем с обломанным, почерневшим ногтем в молнию на его синтетической куртке.
– Застёжка? – прохрипел он на ломаном, гортанном наречии, полном щелкающих и горловых звуков. И в этом слове, как удар молнии, Александр смутно, на уровне глухой генетической памяти, угадал корни. Что-то родное из детских воспоминаний о бабушке-татарке, что-то из песен марийского друга… Язык был живым прародителем, стволом, от которого еще не отпочковались знакомые ветви.
Александр, все еще давясь дымом, кивнул. С дрожащими от волнения руками он расстегнул и застегнул молнию, демонстрируя плавность хода. Глаз кузнеца, прищуренный от постоянного жара, блеснул профессиональным восторгом. Это был блеск человека, увидевшего изящное решение сложной технической задачи. Он что-то быстро и отрывисто бросил через плечо помощникам – дюжим парням с плечами, как у быков, покрытым бронзовыми оберегами. Те бросились к одной из землянок и через мгновение вернулись, неся тяжелый слиток сырой меди, тускло поблескивающий тусклым розоватым светом в копоти.
Так начался немой, но невероятно страстный диалог цивилизаций. Урал – так, как понял Александр, звали кузнеца, имя означало «пояс» или «столп» – жестами, точными и выразительными, стал показывать процесс. Вот – сила огня (он дунул на угли, и они вспыхнули). Вот – мягкая, податливая медь (он погнул тонкую пластину пальцами). Вот – форма из обожженной глины (показал разъемную литейную форму для топора). Вот – готовое, смертоносное острие (поднял идеально отлитый наконечник копья). Каждое движение было наполнено смыслом и гордостью.
Александр, лихорадочно роясь в памяти, вытащил из нее обрывки школьного курса химии и истории. Он опустился на корточки, собрал с земли палки и камни. На ровном участке глины он выложил схему: вот кусок меди (положил камень, ткнул в слиток). Рядом – кусок другого металла, белого, редкого (положил кусочек светлого известняка, нарисовал рядом звезду, символизируя ценность). Соединить. Нагреть сильнее, до иного жара (сделал жест, разводя руки, изображая расширяющееся пламя). И получится… он ударил кулаком о ладонь с такой силой, что хлопок разнесся по берегу. Потом провел ребром ладони по горлу, изображая остроту. Бронза.
Идея сплава, металла, который будет в разы прочнее и острее кованой меди, зажгла в глазах Урала не просто интерес, а настоящий, всепоглощающий огонь откровения. Он схватил Александра за предплечье, и его пальцы, твердые как сталь, впились в мышцы. Он затараторил, тыча пальцем то в небо (олово приходит с неба, в метеоритах?), то в землю (есть ли руда здесь?), то в дальний северный лес, откуда, как понял Александр, могли приходить торговцы с диковинным «белым металлом». В этом взгляде читалось будущее: прочнее топоры – больше леса. Острее наконечники – больше добычи. Крепче мечи – больше власти. Это была точка бифуркации, момент, когда технология готовилась перевернуть все правила игры.
Александр стал не гостем, а временным подмастерьем. Его не кормили остатками, ему дали место у горна и простейшие, но важные поручения – качать тяжелые кожаные мехи, подбрасывать в жерло специально обожженный березовый уголь, носить воду в кожаных бурдюках. Он видел, как здесь, на берегу этой великой реки, рождалась не просто медь. Рождалась новая реальность. Сила, которая перечертит карту племен и культур. Сила, из которой будут ковать не только серпы для хлеба насущного, но и мечи для завоеваний и властные инсигнии для вождей. Он присутствовал при мрачном, полном достоинства обряде – погребении молодого воина, павшего, судя по ранам, в стычке с соседним племенем. Тело опустили в глубокую яму на вершине кургана. Рядом положили его бронзовый топор с тонкой гравировкой в виде солнца, копье с литым листовидным наконечником, глиняный горшок с ячменной кашей и деревянную чашу с кумысом. Смерть уже была сложным ритуалом, мостом в иной мир, а жизнь – борьбой за ресурсы и знания, которые теперь ценились выше скота.
Перед уходом, когда Александр почувствовал знакомое «натяжение» в груди, тот самый зов башни, Урал положил ему в ладонь тяжелую, теплую от тела вещь. Это была массивная бронзовая фибула-застежка для плаща, отлитая с удивительным для той эпохи искусством в виде стилизованной, летящей в галопе лошади. Каждая мышца, каждый завиток упругой гривы были выписаны с дикой, условной грацией.
– Чтобы дух огня и металла узнавал тебя, Странник, – сказал Урал, тщательно подбирая слова, которые Александр мог понять. Его голос был хриплым от дыма, но твердым. – И вел к новым рудам. Ты… носишь знание в глазах. Оно блестит, как олово. Это ценнее слитка меди.
Александр шагнул обратно в сырой, гнилостный полумрак башни, сжимая в руке теплый, почти живой металл, на котором уже выступала зеленая патина вечности. В ушах еще стоял оглушительный грохот молотов, в ноздрях пылал едкий запах гари и победы. Он понял, что только что стоял у истоков не просто ремесла. Он был свидетелем рождения великой технологической гонки, той самой, что определит расцвет и падение будущих царств, нарисовав мечом и плугом лицо этой земли. И Волга-Идель уже тогда была не просто водной гладью. Она была главной артерией Евразии, по которой плыли не только вода и долбленые челны, но и самые важные в мире вещи: металл, идеи, могущество и неотвратимость перемен. Он держал в руке не просто украшение. Он держал символ эпохи, застывший в бронзе. И эпоха эта только начиналась.
Глава 5. Озеро-призрак. Кара-куль, Балтасинский район, вне времени.
«Вода имеет память. Она помнит каждый камень, о который ударилась, каждую слезу, что в неё упала, и каждый грех, что в неё смыли. И если гнев её велик, она может собраться и уйти в другую ложбину, оставив людям лишь грязь и пустоту да предание о своей чёрной, бездонной глубине».
Дверь открылась не в эпоху, а в состояние водной немоты. Александр шагнул в пространство, где главным был не свет, а отсутствие отражения. Перед ним лежало озеро Кара-куль – Чёрное озеро. И оно в самом деле было чёрным. Не цветом грязи или тени, а неким абсолютным поглощением света. Вода, тёмная, как жидкий обсидиан, не отражала небо – она пожирала его, вместе с облаками и редкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь плотную сень сосен.
Озеро лежало в идеально круглой, будто выточенной чаше, обрамлённой стеной леса. Сосны стояли как молчаливые стражи, их корни, обнажённые у воды, были похожи на окаменевшие щупальца, впившиеся в берег. Тишина была настолько полной, что слышалось, как с иголок падает роса. Воздух был тяжёл, влажен, насыщен запахами мха, папоротника и чего-то третьего – первозданного покоя, граничащего с угрозой.
Александр понял: он попал в место, где история ещё не началась в привычном, человеческом смысле. Здесь история была мифологической, доисторической, довременной. Она писалась не летописцами, а водой, страхом и воображением. Эта глава начиналась не с даты, а с легендарного «давным-давно, когда озера ещё умели обижаться и уходить…»
Воздух перед глазами Александра задрожал, и сквозь привычный пейзаж проступили иные очертания, будто проявилась фотография на старой плёнке. На берегу появились люди. Удмурты-калмезы. Их одежды из небелёного холста сливались с стволами берёз, а вышитые на них красно-чёрные узоры-обереги казались живыми знаками на фоне зелени.
Они не шли к озеру за водой. Они приближались. Медленно, почти церемониально. Старейшина с лицом, похожим на высохшую корягу, остановился в десяти шагах от уреза воды. Это была запретная черта. Взять воду прямо из тела Ву-мурта – божества озера – было бы святотатством, равносильным тому, чтобы отрезать кусок от живого существа. Вместо этого он повернулся к небольшому, звонкому ключу, бившему из-под корней старой ольхи. Там, где вода выходила на волю, ею можно было пользоваться.
– Тон вӧй, Ву-мурт, тон вӧй (Здравствуй, Хозяин Воды, здравствуй), – прошептал старейшина на своём языке, и Александр, к своему удивлению, понимал смысл. Это была не молитва в привычном смысле, а приветствие соседа, почтительного гостя. Он зачерпнул деревянным ковшом воды из ключа – воду для обряда в священной роще Ялтра. Озеро было не храмом, а священной особой, к которой обращались с ритуальной дистанции. Его экология была духовной: нельзя шуметь (чтобы не спугнуть), нельзя стирать (чтобы не осквернить), нельзя даже громко говорить. Это была этика благоговейного сосуществования.
И тут Александр увидел её. Молодую девушку, лет шестнадцати. Она прокралась к воде не с общиной, а одна. Её лицо было бледным от слёз и бессонных ночей. Она смотрела в чёрную, бездонную гладь, и её отражение тонуло в этой тьме, не оставляя следа. Он знал её историю, ещё не ставшую легендой. Обманутая, беременная, обречённая на позор. Для неё озеро перестало быть божеством. Оно стало исповедником, последним собеседником, дверью в небытие. В её взгляде была не молитва, а страшный, безмолвный диалог с безликой глубиной, которая казалась единственным, кто мог понять её боль и принять её жертву.
Тишину разорвал звук, от которого кровь стыла в жилах. Это был не грохот и не раскат. Это был глухой, протяжный стон, идущий из-под земли, будто сама планета скрипнула на изломе. Воздух сгустился, зарядился статикой, птицы смолкли разом.
Александр увидел, как зеркальная поверхность озера вздыбилась. Не волной – целым, чёрным, пульсирующим холмом воды. Лес вокруг завыл, заскрипел стволами. Вода в озере закрутилась гигантской воронкой, переставая быть прозрачной даже у берега – она наполнилась взбаламученным илом, глиной, кусками торфа. Она кипела, не будучи горячей.
И затем начался исход. Вода не убывала – она убегала. С шипением, бульканьем, чудовищным хлюпаньем она уходила в какую-то невидимую дыру на дне. Земля содрогалась, люди падали ниц, закрывая головы. За то время, пока Александр мог удерживать дыхание, от огромного, величественного озера осталась лишь гигантская, дымящаяся яма. Грязевая пустота, из которой торчали корчи деревьев, похожие на кости великана. Несколько жалких луж блестели на дне, как слёзы.
Озеро сдержало свой негласный договор. Ты хранишь мою чистоту – я даю тебе жизнь. Чистота была нарушена – отчаянием одной девушки, грехом другой (той, что по легенде стирала бельё). И Ву-мурт, обладающий памятью и гордостью, отнял себя. Это был не природный катаклизм в глазах удмуртов. Это был акт высшей справедливости, урок, живой миф, рождающийся на их глазах. Александр, с его знанием о карстовых пустотах, понимал механику, но в этот миг верил вместе с ними: озеро ушло, потому что оно решило уйти. Потому что оно было личностью, которая может обидеться, разгневаться и покинуть недостойных соседей.
Пространство сместилось, и Александр оказался на другом берегу реки Шошма, в чаще, где раньше не было никакого водоёма. И вот, среди папоротников и елей, лежало оно. Кара-куль. То самое. Чёрное, спокойное, глубокое, как ни в чём не бывало. Оно «перелетело».
Удмурты, нашедшие его, не радовались. Их лица были серьёзны и полны трепета. Они пришли сюда не как хозяева, а как визитёры, просители. Старейшины развели очистительный огонь из определённых пород дерева. Привели белую, без единого пятнышка, овцу. Жертва была не задабриванием, а актом искупления и восстановления договора.
– Ву-мурт, милям, бичара тӧл (Хозяин Воды, прости нас, бедных), – звучали голоса. Они признавали свою вину (грех женщины, горе девушки – всё это вина общины, недосмотревшей). Они признавали силу духа воды. И они просили позволения соседствовать заново. Это была не магия, а высшая дипломатия между миром людей и миром одушевлённых стихий. Перемещение озера было для них чудовищным и закономерным актом коммуникации со стороны высших сил. И теперь им нужно было дать достойный ответ.
Александр вернулся в «своё» время, к берегу озера. Он опустил руку в воду. У самого края она была тёплой, почти парной. Но стоило сделать шаг вперёд, как ногу обожгла ледяная клешня. Резкая, невыносимая струя холода, поднимающаяся со дна. Термоклин. Невидимая, но осязаемая граница. Выше неё – мир людей, лето, солнце, рыбаки. Ниже трёх-четырёх метров – вечная, могильная зима с температурой +8. Это дышали холодные карстовые ключи – та самая «подземная кухня», что могла в один миг поглотить озеро.
И в этой ледяной, чёрной, непостижимой бездне, он понял, и родилось чудовище. Не дракон из сказок, а нечто более древнее и страшное – персонификация самой непознаваемости. Первый рыбак, чья сеть зацепила что-то огромное, скользкое и живое в кромешной тьме. Купальщик, почувствовавший ледяное прикосновение к ноге не от водорослей. Шелест и плеск в лунную ночь, когда на поверхности нет ветра.
Чудовище Кара-куля было мифологическим объяснением физиологии места. Оно объясняло, почему вода чёрная (чудовище живёт в глубине), почему она холодная (оно ледяное), почему озеро может исчезнуть (чудовище ушло или утащило воду за собой). Оно было хранителем тайны, воплощённым запретом не соваться в глубины, не испытывать судьбу. Это был миф, рождённый самой материей, водой и страхом.
Картина снова переменилась. Появились палатки, окурки на песке, обрывки пакетов. Крики: «Вась, забрось глубже!». В озеро, где когда-то боялись зачерпнуть воду, запустили карпа для рыбалки. Дух Ву-мурта был низведён до уровня рекреационного ресурса.
Но Александр видел и другое. Пожилой удмурт с удочкой. Прежде чем насадить червяка, он аккуратно стряхнул с него песок не в воду, а на берег. Крошечный, почти невидимый жест. Привычка благоговения, превратившаяся в рефлекс. Память жила не в головах, а в руках, в движениях тела, передаваясь от деда к внуку вместе с умением держать удочку.
И он видел главное: заиливание. Озеро было не вечным. Его глубина таяла с каждым годом. 30 метров, 25, 20, теперь – 15. Карстовые родники не успевали пробиваться через толщу наносов. Озеро старело и умирало уже не мифологически, а физически. Скоро, через век, оно станет болотом, потом лугом. Его чёрное зеркало помутнеет, зарастёт ряской. Ву-мурт умрёт от старости и забвения. Но миф о нём – обидчивом, справедливом, способном на гнев и милость – переживёт саму воду. Слово окажется долговечнее озера.
Ночью, уже перед уходом, Александр остался на берегу один. И в кромешной темноте, когда озеро слилось с небом в единую чёрную пустоту, он увидел слабый огонёк. На том самом месте, где когда-то стоял старейшина, сидел очень старый человек. Не удмурт, а, кажется, местный русский старик. Он не рыбачил. Он просто сидел, глядя на воду, и курил трубку.
– Ты чего не спишь? – негромко спросил Александр.
Старик не обернулся.
– Сижу. Смотрю. Пока оно ещё тут.
– Он помолчал, выпустив колечко дыма.
– Отец мой рассказывал, как его дед, ещё мальчишкой, видел след на песке… не то змеиный, не то… не поймёшь. И воду ту ночью слышно было – булькает, как будто кто-то большой под водой дышит.
А теперь… – он махнул рукой в сторону мангалов и бутылок, оставленных днём. – Теперь ему и дышать-то нечем. Засыпают.
Это был последний свидетель живой мифологии, человек, для которого чудовище было не сказкой, а семейным преданием о реальной, пугающей загадке. Его одинокое бдение было панихидой по умирающему духу места.
На рассвете, перед тем как найти дверь (она светилась в дупле древней, полузасохшей сосны), Александр наклонился у самой кромки воды. Он взял горсть мокрой, чёрной, невероятно тяжёлой глины с самого уреза. Она была холодной, жирной, в ней чувствовались песчинки, мелкие ракушки, труха отгнивших тысячелетних растений. Это была плоть озера, его память, его тело.
Он сжал комок в ладони. Это был артефакт иного порядка. Не цивилизации, не быта, не личной веры. Это был артефакт коллективного мифа, одушевлённого мировоззрения. В этой глине была запечатана не история, а предыстория человеческого отношения к земле – отношение не как к территории, а как к живому, мыслящему, обидчивому соседу. Отношение страха, уважения и диалога, которое предшествовало всем завоеваниям, стройкам и осадам.
Он положил холодный, влажный комок в карман. Дверь ждала.
Глава 6. Вопрошание земли. Биляр, XIII век / XXI век
«Приидоша от восточные страны в Болгарьскую землю безбожнии Татарии и взяша славныи Великий град Болгарскыи… и избиша оружьем от старца и до уного и до сущаго младенца, и взяша товара множество, а город их пожгоша огнем и всю землю их поплениша».
Гул – ровный, как шум кровотока в ушах, – внезапно оборвался. Дверь закрылась за спиной. И открылась – в безмолвие.
Александр шагнул не в пейзаж, а в плоскость. Он стоял посреди бескрайнего, до самого горизонта, поля. Трава, выгоревшая на солнце до цвета старой охры, шуршала под ногами, словно пергамент. Небо, огромное, куполообразное, давило своей пустой синевой. Ни деревьев, ни холмов – только линия земли, сливающаяся с небом в дрожащем мареве.
Он обернулся, ища знакомый ориентир – дверь. Её не было. Вместо неё – лишь бесконечная равнина. Паника, холодная и острая, кольнула под рёбра. Он был один в центре гигантского, беззвучного диска.
И тогда он увидел. Прямо у его ног тянулся, едва различимый, поросший полынью и чертополохом вал. Невысокий, оплывший, но бесконечно длинный. Он повернул голову, следя за ним взглядом, и сердце его сжалось. Вал не был прямой линией. Он был дугой гигантской окружности, врезанной в землю. Александр медленно пошёл вдоль него, и через несколько сотен шагов понял: он внутри. Внутри черты, очерченной восемь веков назад. Внутри того, что осталось от Великого Города. Биляра.
Тишина здесь была иной. Не благоговейной, как у чёрного зеркала Кара-куля, и не стерильной, как у хрустальных линз Голубого озера. Это была тишина забвения. Полная. Абсолютная. Ветер гулял по степи, но ему нечего было обнимать, не обо что было тереться. Нет стен, чтобы выть в щелях, нет ветвей, чтобы раскачивать. Он просто гудел в ушах низким, монотонным гудением – звуком пустоты, которая когда-то была наполнена жизнью. Это место не хранило память. Оно и было памятью. Не книгой, а выжженной страницей, где можно лишь нащупать пальцами рельеф угасших букв. Александр закрыл глаза, пытаясь услышать хоть что-то – стук молота, крик торговца, азан с минарета. Но слышал только биение собственного сердца и этот вечный, равнодушный гул.
«Здесь что-то было, – подумал он. – Огромное. И этого больше нет».
Гул в ушах стал нарастать, превращаясь в свист, в вой. Воздух перед глазами задрожал, поплыл, как в сильную жару. Александр зажмурился. Когда он открыл глаза, поле изменилось.
Прямо перед ним, спиной к нему, стоял человек в потёртом походном камзоле цвета хаки. На небольшом складном столике был разложен свиток бумаги, прижатый по углам камнями. В руках у человека блестела латунная астролябия. Он прикладывал её к глазу, целясь куда-то вдаль, к линии вала, бормотал что-то себе под нос и делал пометку гусиным пером.
– Простите, – негромко сказал Александр.
Человек не обернулся.
– Секунду, секунду… тридцать семь саженей до изгиба… поразительная точность…
– Здравствуйте?
Только тогда человек – Николай Петрович Рычков, путешественник Императорской Академии наук – оторвался от своего инструмента и обернулся. Его лицо, обветренное, с умными, внимательными глазами, выражало не испуг, а лёгкое раздражение от помехи.
– А? Кто вы такой? Откуда здесь? Помещик здешний?
– Нет, я… путешественник.
– По этим степям? Без коня, без провианта? – Рычков усмехнулся, окинув его простую одежду взглядом. – Ну, что ж, всяк странен по-своему. Вижу, вас тоже интересует сие диво?
Он махнул рукой, очерчивая горизонт.
– Это не диво. Это задача, – сказал Рычков, и в его голосе зазвучал азарт учёного. – Задача по геометрии и фортификации. Взгляните.
Он подвёл Александра к своему чертежу. На бумаге уже был начерчен чёткий, идеальный квадрат, внутри него – ещё один, а вокруг – третий, самый большой. Концентрические фигуры, как мишень.
– Цитадель, внутренний город, внешний город, – тыча пером в чертёж, говорил Рычков. – Углы – почти по сторонам света. Погрешность минимальна. Это не стихийное поселение. Это – воля, отлитая в землю. Кто бы здесь ни правил, он мыслил категориями порядка, власти, иерархии. Центр – периферия. Священное – мирское. Видите эти линии?
Александр видел лишь вал. Рычков видел принцип.
– Они защищали не от кого-то конкретного. Они утверждали саму идею центра. «Я есть здесь, – сказал этот вал. – И всё вокруг – моё». Его рука уверенно вывела на полях чертежа каллиграфическую надпись: «Великий Городъ Билярскiй».
– А что было внутри? – спросил Александр. – Люди, дома, жизнь?
Рычков пожал плечами, снова поднося астролябию к глазу.
– Жизнь ушла. Осталась геометрия. Геометрия – вечна. Она говорит громче любых летописей. Она говорит: «Здесь была империя». Вот и всё. Мне жаль, что я не могу измерить шум его базаров или запах его пекарен. Но я могу измерить периметр его власти. И он чудовищно велик.
Он снова погрузился в свои расчёты, забыв о госте. Его фигура начала терять чёткость, растворяться в мареве, а вместе с ней таял и чертёж, и столик. Оставался только чистый, безжизненный контур на сетчатке глаз Александра – каркас исчезнувшего мира.









