Сердце Японской империи. Истории тех, кто был забыт
Сердце Японской империи. Истории тех, кто был забыт

Полная версия

Сердце Японской империи. Истории тех, кто был забыт

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

Успех определяли показатели, в которые изначально было вшито, что женщины, молодежь, старики и немощные в семье по природе своей не являются очень эффективными работниками. В соответствии с определением трудоспособности, их полезность в фермерском хозяйстве считалась как 70, 40, 20 или 0% от полезности полноценного здорового взрослого мужчины соответственно[146]. Те, кто был занят в хозяйстве, но не принадлежал к его семье – такие как помощники или сельскохозяйственные работники в концепции Уно, – оценивались в соответствии с их трудовой отдачей. Этот термин появлялся в опросе реже и применялся только к тем, кто являлся частью хозяйства, но не частью семьи. Оба инструмента управления рабочей силой систематически внедрялись в экономику мелких хозяйств, при этом делая незаметными и совершенно естественными расистские, сексистские и эйблистские[147] – то есть, по сути, евгенические – представления, на которых держалось определение ценности человеческого труда. Категория производительности труда лишь подкрепила ложное представление о том, что компенсация за труд не-членов семьи фермерского хозяйства базируется на справедливом (рыночно обоснованном) обмене. Так стиралась память о том, что стоимость труда в обществе всегда определяли «в соответствии с социальной значимостью, приписываемой» его носителю, о чем напоминает нам Уинтер своей концепцией пьезы[148].

Создание нового звена «семья-домохозяйство»

Несмотря на усилия министерства по превращению мелкого фермерского хозяйства в материально-идеологическое ядро нации, данная категория избежала множества негативных ассоциаций, например, с семьей, у критиков патриархии и национализма. Ее весьма однозначно определяют как группу людей, разделяющих между собой жизненное или рабочее пространство, где производится сельхозпродукция, а также размножение людей и животных, вовлеченных в это производство. Проведенный опрос обнаруживает двойственную структуру фермерского хозяйства, в котором семья, его привилегированная сердцевина, включает в себя членов, чья функция по отношению к обществу – не единственная, но главная – обеспечивать «генофонд нации». Иначе говоря, в то время как семья способна мобилизовать мощную антикапиталистическую фантазию о том, как выразился философ Тосака Дзюн, что «размывает саму сущность системы сегодняшнего развитого монополистского капитализма», взывая к вневременному горизонтальному сообществу людей, объединенных в семью-нацию императора, фермерское хозяйство удовлетворяет потребность государства контролировать время в настоящем и легализовать свой режим частной собственности[149]. Чтобы сохранить отрасль после Первой мировой войны, требовалась семья, которая являла собой трансисторическую, естественную связь с мифическим прошлым, и мелкое фермерское хозяйство, которое объединяло людей на территории (в пространстве проживания и рисовых полей) и во времени (в ритмах и ритуалах ежедневного быта). Каждый должен был выполнять свою функцию для воспроизводства себя – и всей нации.

Опрос фермерских домовладений демонстрирует, как данная двойственная структура работала на практике. И это – лишь одно из множества исследований, докладов и анкетирований, проведенных различными министерствами и исследовательскими институтами после Первой мировой войны в ответ на масштабные социально-экономические преобразования в метрополии[150]. Дополненное исследование 1921 года состояло из трех частей. В первую входил исчерпывающий опрос фермерских хозяйств, состоявший из усредненных данных по стране, основанных на трех типах хозяйствования: земледельца, владеющего своей землей, полувладельца-полуарендатора и арендатора. Вторая часть включала лонгитюдный анализ экономики фермерских хозяйств на протяжении двух десятилетий, а третья – учетные книги, куда хозяйства вносили записи в течение одного фискального года[151]. Всеобъемлющий характер третьей части указывает на степень «подушного самоконтроля», который власти страны считали необходимым для превращения фермерских домохозяйств в производственные единицы с помощью новых методов взаимодействия и учета.

Учетные книги, которые проанализированы в данной работе с целью показать, насколько они были важным ойкономическим инструментом, были предоставлены одним из 180 опрошенных в 1921 году хозяйств. Эти книги вело хозяйство полувладельца-полуарендатора, возделывавшего поля риса и других культур, а также лесов общей площадью 6 565 м2[152]. Большую часть производимой им сельхозпродукции составлял рис, но также выращивались ячмень, соя, овощи и чай. Хозяйство состояло из восьми членов семьи: глава домовладения (49 лет), его жена (46 лет), старший сын (25 лет) и его жена (24 года), двое их детей (1 и 4 года), второй сын (20 лет) и отец главы дома (80 лет). Кроме членов семьи, по хозяйству помогали три неназванных работника, которым платили продуктами за присмотр за детьми, сбор чая и посадку семян. От участников опроса требовалось вести шесть журналов в течение года: журнал собственности, дневник рабочего времени, ежедневную тетрадь, перечень цен, ежедневный кассовый журнал и ежедневный журнал неденежных расчетов. При анализе всех показателей вместе можно быстро получить представление о социально-экономической жизни одного конкретного фермерского хозяйства, уровень которого Министерство сельского хозяйства сочло немногим «выше среднего» в сравнении с другими хозяйствами такого же рода. При критическом рассмотрении трех из шести журналов через призму ойкономики можно представить себе умственную и физическую работу, которую люди вели для содействия социальному воспроизводству – и это весьма прямолинейно отделяло членов семьи от «аутсайдеров».


А. ДНЕВНИК РАБОЧЕГО ВРЕМЕНИ

От участников опроса требовалось ежедневно вести подсчет рабочих часов каждого из домочадцев, включая наемных работников и животных, затраченных на определенные задачи: сельскохозяйственный труд, работа по дому и вспомогательные промыслы. Это давало чиновникам министерства достаточно верное преставление о том, как между домочадцами распределялось рабочее время, а также снабжало их данными, которые они затем использовали для расчета суммарного количества рабочих дней на одно фермерское хозяйство в среднем по стране.

В дневнике рабочего времени данного домохозяйства за 1921 год рабочее время разбивается следующим образом: глава семьи трудился суммарно 330 часов, из которых 93% посвящалось сельхозработам; его жена трудилась суммарно 291 час, из которых 81% посвящался домашней работе; старший сын трудился в целом 305 часов, из которых 91% приходился на сельхозработы; его жена трудилась в целом 352 часа, из которых 72% приходилось на домашнюю работу; их младший сын работал в целом 262 часа, из которых 66% приходилось на сельхозработы, 24% – на занятия вспомогательными промыслами и 10% – на работу по дому[153]. Количество труда, выполнявшегося наемными работниками, было достаточно небольшим: женщина, присматривавшая за детьми старшего сына, работала 19 часов за более чем 40 дней. Также в дневнике зафиксированы 72 часа, которые трудилась корова за те же 40 дней[154].

Министерство предписывало превращать эти часы в суммарное количество рабочих дней, основываясь на вышеупомянутой метрике трудоспособности[155]. Данная категория, впервые появившаяся в японском языке как перевод выражения экономиста Николаса Пирсона «усердие и трудоспособность работника», была позже изменена на «емкость труда» в работе 1958 года авторства Оцуки Масао, преподавателя Сельскохозяйственного факультета Университета Киото, называвшейся «Бухгалтерский учет для семейной фермы»[156]. Такая категоризация присваивала разную ценность производительности труда каждого члена домохозяйства в зависимости от пола, возраста, дееспособности и региона проживания. Она служила коэффициентом для конвертации реально затраченного рабочего времени каждым домочадцем в скорректированные данные, показывающие суммарное количество отработанных дней. В опросе 1921 года благодаря этой конвертации вывели средние показатели оплаты труда в день по типу домовладения, т. е. в соответствии с его чистыми сельскохозяйственными активами[157]. Учет всех видов труда с использованием абстрактного часа сгладил различия между качеством и интенсивностью различных работ, выполнявшихся членами домовладения, а категория производительности труда теперь применялась для оценки рабочего времени в зависимости от пола и возраста каждого домочадца. Рабочий дневник показывает, что японские женщины, которые трудились непропорционально много для социального воспроизводства, а также вели финансовые дела хозяйства (которые в опросе классифицировались как «работа по дому»), не оценивались на равных с мужчинами. Судя по методике расчетов, использованных в опросе, производительность женского труда составляла в лучшем случае 80% от мужского.


Б. ТЕТРАДЬ ДЛЯ ЗАМЕТОК

В этой тетради респонденты могли кратко описывать важные дела, которыми занимались члены домовладения. Уже знакомая нам семья в 1921 году перечисляет 122 пункта, которые дали министерству возможность увидеть социально-экономические перипетии, происходившие в жизни домочадцев[158]. Например, мы узнаем, что семья оплачивала шлифовку выращиваемого ей риса, покупала сладости к первому походу своего младшего внука в синтоистский храм, занимала средства для покупки древесного угля, возила дрова собственной заготовки на продажу в город, иногда нанимала няню, продавала куриные яйца (достаточно регулярно), наняла двух женщин для помощи в сборе чая, сдавала корову в аренду соседу, закупала листья шелковицы для шелкопрядов и приобрела в рассрочку «западный» станок для плетения канатов.


В. КАССОВЫЙ ДНЕВНИК

В журнал ежедневного кассового учета вносились подробные данные о денежных расходах и доходах, которые разбивались на «связанные с сельским хозяйством», «работу по дому» и «прочие». Эти записи предоставляли министерству информацию о финансовых взлетах и падениях домовладения в течение года – здесь видим подарки гостям, счета за электричество, сладости в благодарность, депозиты на многочисленных банковских счетах, открытых на двух сыновей хозяина, сигареты, налоги, отправка письма через почтовое отделение, доход за помощь в транспортировке риса, подарки соседским детям и помощникам по хозяйству, получали доходы от инвестиций в рыбную промышленность и пр. За 1921 год данное домовладение предоставило всего 478 записей за 222 дня[159]. Этот детальный отчет о доходах и расходах дал чиновникам беспрецедентный доступ к каждодневной жизни разных членов домовладений, уравняв все финансовые транзакции – неважно, было это 20 сэн[160] соседскому ребенку или восемь иен деревенского налога – в одной категории «денежные операции».

В кассовом дневнике не было категории «заработной платы» или чего-либо подобного. Зато была компенсация членам семьи за работу на рисовых плантациях, в поле или дома, которая записывалась как «выплата». В течение календарного года общая сумма компенсаций, выплаченных домочадцам, составляла 78,5 иены, из которых 41 иену (52%) получил 20-летний младший сын. Старший сын получил 25 иен, а его жена – 11, десять из которых – в качестве единоразовой выплаты перед возвращением в родительский дом на январские каникулы. Главе дома единоразово выплатили полторы иены в августе на посещение буддистского празднования. Само существование этой категории выплат, записывавшихся как «прочие расходы» и делавшихся не за сделанную работу, а в качестве одноразовых подарков из запасов хозяйства, нивелировало идею о том, что работу членов фермерских хозяйств нужно считать оплачиваемым трудом – именно в тот самый момент, когда организации арендаторов выдвигали это требование в своей борьбе. Воспользовавшись тем, что количество переработок увеличивалось, а потребления – уменьшалось, государство стало считать затраченное членами домохозяйства рабочее время неоплачиваемым и потенциально неучитываемым.

Деятельность не-членов семьи домовладельца также заносилась в ежедневный кассовый журнал. Рабочее время и выплаты постоянным и сезонным работникам, а также поденщикам и проживающим в доме помощникам тщательно записывались, но их расходы нигде не учитывались[161]. При том что эти люди являлись неотъемлемой частью хозяйства, их потребление, ежедневная активность и благополучие не представляли никакого интереса для министерства. Опрос фермерских хозяйств делал имплицитное заявление: те, кто работал на чужие семьи, считались не полноправными активными участниками экономического процесса, а простыми исполнителями – как скот и другие животные, игравшие второстепенную роль в чужом домохозяйстве. Их судьбы еще более туманны, потому что учетные формы не требовали никакой другой информации, кроме как об их рабочем времени, классификации, половой принадлежности, работоспособности и условий компенсации.

Тотальная война и исчезновение работы по дому

Категория «работа по дому», точное определение которой прояснилось между двумя войнами, полностью исчезает из пятой редакции опроса фермерских хозяйств с 1 марта 1942 года. В том же году для сбора данных ввели единый «Лист учета сельскохозяйственного управления и счетов домовладения». Новый формат позволил собрать в сжатой форме только самые важные данные, которые требовались министерству от фермеров в пору тотальной войны. Таким образом, всего за два десятка лет опросы помогли государству превратить аграрные деревни в поставщиков ресурсов для военной машины, концом которой должна была стать либо полная победа, либо полное уничтожение. Отмечая данный эффект бумеранга, хочу добавить, что ойкономический проект по защите мелких фермеров стал возможен только благодаря гиперэксплуатации или вытеснению расово и гендерно дискриминируемых жителей и коренных народов Японской империи. Их истории напрочь отсутствуют в анализе любых текстов о «японском фашизме в сельской местности», потому что этих людей игнорировали и продолжают игнорировать, даже несмотря на то, какую важную роль они играли в национальном сельском хозяйстве.

Как нам относиться к исчезновению категории работы по дому в контексте мобилизации населения на тотальную войну? Какова, например, связь между этим исчезновением, созданием в японских вооруженных силах специальных мест для сексуального «поощрения» солдат (где работали преимущественно женщины из «формальных колоний» империи, продолжавшей захватывать все новые части Азии и Тихоокеанья) и усилением других форм массовой экспроприации результатов труда? Как государственный проект по установлении автаркии, претворивший в жизнь, по выражению Уно, экономически невозможное, но политически необходимое, привел к тому, что респектабельная буржуазия (по Сезеру) стала идти одним курсом с членами СС? Кто был списан со счетов в ходе этого процесса? Как люди, считавшиеся отбросами и в деревнях, и за их пределами, отказывались считаться с этим клеймом? Как я могу рассказать их историю коллективного отказа от навязанных системой образования правил поведения, которые помогли впечатать колониальное мышление в самое сердце нации, даже если этот отказ не привел к рождению революционного или антиколониального движения? Ответам на эти вопросы я и посвящаю следующие шесть глав.

2. Огораживание и объединение общин

Борьба с ограничительными логикой и действиями японского конкистадорского гуманизма десятилетиями длилась в Асаме, одном из пяти округов, составлявших деревню Сиго в регионе Исэ префектуры Миэ. Этот район неофициально разделялся рекой Асамой на южную часть, где жили самопровозглашенные иппанмины – этот термин использовали люди, считавшие себя единственными легитимными членами деревенской общины, – и северную часть, населенную буракуминами: эту категорию, приобретшую политическое значение после принятия в 1871 году Указа об отмене низших каст, иппанмины использовали для дискриминации своих соседей[162].

Эта глава показывает всю мощь консенсуса иппанминов: они добились того, что финансовое, социальное и политическое бремя государственного огораживания общинных земель стали нести исключительно буракумины. Объявление буракуминов отщепенцами, обвинения их в уничтожении государственной собственности вопреки официальным данным, свидетельствующим об обратном, – все это мешало властям принимать какие-либо, даже если они признавали серьезность выдвигавшихся буракуминами обвинений в дискриминации. Сила консенсуса, заключавшаяся в способности иппанминов превратить непочтение к соблюдавшемуся поколениями сосуществованию в способ захвата политической власти и позволявшая уничтожать исторические свидетельства, применялась не только в Асаме или префектуре Миэ. Однако именно борьба жителей Асамы выявляет всю нелепость представлений о непрерывности, неизменности и потому непреложности существующих в сельской местности отношений. Также она показывает нам, каким образом заложенная в эпоху Мэйдзи современная правовая система, внутри которой все равно находилось место общему праву, – по словам Петеро Калуле, «до сих пор накладывается на заранее расчитанные юридические рамки и случаи одностороннего принуждения, порождающие повседневное насилие»[163].

Самопровозглашенные иппанмины начали столь активно прибегать к помощи закона и полиции для выселения своих соседей-буракуминов из-за того, что государство само создало буракуминов как соционаучный объект изучения – этот процесс начался после указа 1871 года. По утверждению историка Курокавы Мидори, разорение множества сообществ бураку в начале 1890-х годов и их радикализация в ранние фазы Движения за освобождение бураку сделали эту группу населения объектом пристального внимания власти задолго до начала той борьбы, о которой я пишу в этой книге. Под руководством Аримацу Хидэёси, служившего ранее в полиции при Министерстве внутренних дел и в Отделе социального обеспечения, префектура Миэ стала центром социальных исследований сообществ бураку. Аримацу поручил Такэбе Тораитиро организовать изучение условий жизни в окрестных общинах буракуминов. Его доклад, опубликованный в 1907 году под названием «Обзор мер по совершенствованию особых бураку», стал образцом для подобных проектов по всей стране[164]. Курокава считал важным исследование Такэбы, так как в нем был предложен термин «особые бураку», позволивший объединить существовавшие подтексты понятия «феодальность» и подкрепленные данными свидетельства преступлений бураку в единый предмет рассмотрения[165]. Это, а также изучение расовых истоков бураку такими антропологами, как Тории Рюдзо, сделали общепринятым мнение, что их следует изучать – и направлять на путь истинный. Даже когда приводились примеры успешных программ реформирования бураку, о них говорили как о «недавно освобожденных узниках», выигравших от инициированного государством процесса реабилитации[166].

Внимание общества и государства к фигуре буракумина усилилось после рисовых бунтов 1918 года. В городе Цу и девяти других районах префектуры Миэ с 12 по 15 августа продолжались восстания, которые привели к аресту 277 человек. Обеспокоенные свидетели беспорядков говорили об опасностях, дремлющих в поселениях бураку[167]. Особенно их тревожило, что в центре этих бунтов находились женщины – большое количество участниц беспорядков подкрепляло убеждение, что с семьями бураку было что-то не так. Государственные чиновники и пресса упорно продолжали насаждать существующий стереотип: якобы бураку – это неуправляемые люди, которых необходимо «укротить» с помощью постоянного наблюдения, сексуального образования, усиленного государственного надзора и реформ по преодолению нищеты[168].

Серия статей, появившихся в газете «Тюо симбун» сразу после беспорядков, объясняет моральную деградацию и гендерные взаимоотношения внутри семей бураку в социально-научных терминах, которые очень бы понравились сторонникам евгеники. В большой статье с названием «Равнодушные к адюльтеру и пр. Часть 6», опубликованной 13 сентября 1918 года, автор описывает условия жизни в общинах бураку, начиная с беспокойства о состоянии их здоровья.

Он пишет, что предрасположенность этих людей к болезням – результат их слабой физической конституции, вызванной нищетой и близкородственными браками. Ранние браки – молодые люди женятся в 17–18 лет, девушки выходят замуж в 13–14 – приводят к рождению детей, которые, по мнению автора, «попросту дефектны». Рефреном всей серии статей стала проблема промискуитета, которая якобы затрагивает и мужчин, и женщин[169]. Автору, судя по всему, куда проще было объяснить причины беспорядков физической патологией бураку, чем открыто осудить условия жизни, которые провоцируют все более воинственные выступления, – и тем более чем принять всерьез революционные настроения тех, кто в них участвовал.

Одна из причин, по которым люди участвовали в рисовых бунтах, – из-за дискриминации им было сложно приобрести рис по доступной цене. Историк Ояма Сюнпо, изучающий бураку, объясняет, что ямаятои (работавшие в горах), поденщики, грузчики, портовые рабочие и цветочники, вышедшие на улицы, давно были вынуждены выживать на крошечном количестве риса: о таких людях говорили «живущие на один сё»[170], [171]. Они считали, что отказ торговцев рисом продавать им свой товар ставил их жизни под угрозу. Курокава, однако, предупреждает: думать, что в восстаниях участвовало непропорционального много бураку, – заблуждение, отражающее стереотипы об их склонности нарушать закон[172].

Результатом рисовых бунтов – в плане обращения государства с буракуминами – стал новый вид конфронтации, противопоставившей так называемую политику гармонизации, которая была нацелена на реформы, конкретной борьбе недавно созданных организаций, отстаивающих освобождение бураку. Среди этих организаций «Суйхэйся», нередко проявлявшая солидарность с рабочими и крестьянскими организациями вроде Союза японских фермеров и Японской федерации труда («Содомэй»)[173]. В Миэ центром связанных с «Суйхэйся» движений был Хино Нитёмэ, небольшой район города Мацусака. Также много сторонников движения проживало в соседних с деревней Сузутомэ районах, таких как, таких как Хигаси Кисиэ, Ниси Кисиэ и Ягава[174].

Оживленный Хино Нитёмэ находился рядом с железнодорожным вокзалом Мацусаки – важным транспортным узлом, связывавшим Миэ с Нагоей на севере и с Осакой (через город Вакаяма) на западе. Контакты, налаженные руководителями «Суйхэйся» между их городскими центрами, деревенскими отделениями и даже между префектурами, беспокоили власти, которые требовали от полиции пристально наблюдать за их политической активностью. Многие в организации связывали обнищание людей в сельской местности с дискриминацией буракуминов в деревнях и на фабриках[175]. В конце 1920-х и в 1930-е годы регулярно проводили массовые облавы на тех, кто обвинялся в распространении «опасных мыслей».

Огораживание лесных массивов

Борьба в регионе Асама происходила на фоне новых противоречий, нараставших внутри префектуры Миэ и за ее пределами. На первый взгляд, Асама не подходила на роль центра упорной многолетней конфронтации. Однако за кажущейся безмятежностью таились многочисленные призраки тех, кого принесли в жертву в процессе сотворения сакрального национального пространства. Этот район является частью региона Исэ и находится примерно в шести километрах от Большого храмового комплекса Исэ-дзингу – который историк Цзе Лоо назвал «венцом довоенной системы святилищ» – важнейшей институции в деле легализации синтоизма как государственной религии[176]. Начиная с 1920-х годов железнодорожные компании и власти префектур усиленно осваивали регион и продвигали его как направление религиозного туризма. Такое бурное развитие Исэ требовало проектирования и поддержания нетронутыми целых ландшафтов, чтобы приезжие могли из окон поезда или кабинки канатной дороги любоваться роскошными молчаливыми горами, настраивающими паломников на правильный возвышенный лад. Асама вместе со своим храмовым комплексом Конгосёдзи была (и остается) узловой точкой этого маршрута.

Чтобы дорога на Исэ выглядела так, словно все вокруг нетронуто человеком, требовалось разрушить множество связей. Для создания ландшафта, превратившего регион в центр религиозного туризма метрополии, власть должна была усилить контроль над землями, избежавшими ее пристального внимания в ранние годы становления национального государства[177]. Именно чтобы пересмотреть поддерживавшеееся с первых десятилетий ХХ века хрупкое равновесие между сохранением природы и строительством, локальным сообществом и государственным управлением, приватизацией и общинной собственностью, государство затеяло два взаимосвязанных проекта, которые создали условия для изгнания бураку из Асамы в конце 1920-х годов.

Первым был проект по реорганизации общинных земель. Министерство внутренних дел вместе с Министерством сельского хозяйства и торговли в октябре 1910 года выпустило директиву «О реорганизации и развитии лесных массивов, находящихся в общественном владении (приказ по лесному хозяйству № 4927)»[178]. С нее началась передача прав управления общинными лесами только что созданной бюрократической единице под названием «административная деревня»[179]. Несмотря на то что этот процесс называли простой юридической формальностью, он требовал нескончаемых многолетних переговоров, включавших документов на собственность и понижение статуса отдельных храмов в национальной религиозной иерархии. И все это для того, чтобы освободить место для новой системы местного управления, где самой маленькой единицей во все более вертикальной политической структуре становилась административная деревня[180]. Передача ей находящихся в общинном владении лесов стала для затронутых этим новшеством локальных сообществ бюрократическим кошмаром, потому что границы лесных хозяйств часто не совпадали с административными, и леса нередко управлялись совместно жителями нескольких деревень или районов, не подпадавших под юрисдикцию одной канцелярии. В этом хаосе некоторые представители местной элиты неплохо обогащались, переписывая историю и лишая своих соседей-буракуминов доступа к земле, на которой они трудились поколениями.

На страницу:
4 из 11