
Полная версия
Биозонд
Одиннадцать тысяч. За одну ночь. При том, что за предыдущую неделю по всему миру было около четырёх тысяч.
– Они все видели одно и то же? – спросил Дима, хотя знал ответ.
– Проверь.
Он проверил. Коэффициент семантического сходства: 0.96.
К полудню по Москве – вечер в Токио – информационный ландшафт выглядел так:
Биржа Nikkei 225 приостановила торги через сорок минут после события. Формальная причина – «технический сбой в электронной торговой системе». Реальная причина: трейдеры на Токийской фондовой бирже замерли одновременно с остальными двенадцатью миллионами, и алгоритмические торговые системы, лишённые человеческого контроля на 0.31 секунды, успели сгенерировать каскад ошибочных ордеров на 14 миллиардов иен. Сбой ликвидирован, биржа возобновила работу через три часа. Потери – покрыты страховыми фондами. Вопрос о том, что случилось с трейдерами, был задан, записан и передан в отдел расследований.
CNN вышел в прямой эфир через пятьдесят три минуты. Ведущий – молодой человек с выражением лица, в котором профессиональная серьёзность боролась с непониманием, – произнёс фразу, которая через сутки станет мемом: «Мы получаем сообщения из Токио о том, что… весь город остановился. Мы пока не можем подтвердить масштаб. Мы пока не понимаем, что это значит». Пауза. «Никто пока не понимает, что это значит».
Через три часа – экстренные заседания правительств. В Токио – кабинет министров собрался в подземном бункере Кантэй. В Вашингтоне – ситуационная комната Белого дома. В Пекине – заседание Постоянного комитета Политбюро. В Москве – Совет Безопасности. В Лондоне, Париже, Берлине, Дели, Бразилиа – телефонные линии, зашифрованные каналы, срочные брифинги. Ни одно правительство не имело информации, выходящей за пределы видеозаписей и свидетельских показаний. Ни одно – не знало, что произошло.
Через сутки – теории заговора. Предсказуемые, неизбежные, множащиеся с той же скоростью, что и видео с перекрёстка Сибуя.
5G. Конечно, 5G. Токио – один из городов с максимальным покрытием сетей пятого поколения. Связь очевидна. Связь – ложная, но «очевидность» никогда не нуждалась в доказательствах. В течение двенадцати часов хэштег #5GFreezeAttack набрал двести миллионов просмотров. Три вышки сотовой связи в пригородах Токио были подожжены.
Биооружие. Российское, китайское, американское – в зависимости от того, кто выдвигал теорию. «Нервно-паралитический агент нового поколения, распылённый с дронов». «Испытание оружия массового поражения на мирном населении». «Вторая волна ковида – нейротропный штамм». Дэвид Айк на своём канале объявил событие доказательством рептилоидного заговора и набрал семь миллионов просмотров за шесть часов.
Божье знамение. Евангелические церкви в Техасе провели экстренные службы. Пастор мегацеркви Lakewood Church, Хьюстон, назвал замирание «Моментом Благоговения» и предложил прихожанам трактовать его как «минуту молчания, объявленную Всевышним». Телепроповедник собрал пожертвований на два миллиона долларов за вечер.
Лена читала всё это – бегло, не вникая, потому что теории заговора были не её областью, а её областью были данные, и данные говорили вещи, которых ни одна теория заговора не предусматривала.
Она загрузила полисомнографические записи токийских добровольцев – тех, кто спал с датчиками в ночь после события. Одиннадцать тысяч с лишним файлов. Многоканальные. Тяжёлые. Серверы «Морфея» обрабатывали их четыре часа.
Результат: тета-ритмы во время REM-фазы совпадали у 94% записей. Не «статистически значимо» – топологически идентично. Та же огибающая, та же последовательность фазовых сдвигов, та же мелодия на разных инструментах. Только теперь – не двадцать три оркестра, как две с половиной недели назад. Одиннадцать тысяч.
Лена смотрела на наложение записей и чувствовала то, что чувствует сейсмолог, увидевший стрелку прибора за пределами шкалы: не панику – ещё нет, – а острое, режущее осознание масштаба. Что-то случилось. Что-то уже невозможно списать на артефакт, на мем, на «парейдолию в больших данных». Что-то, у чего нет названия и нет механизма, но есть подпись – нейрофизиологическая, электрическая, измеримая.
Двенадцать миллионов человек моргнули одновременно. И ночью увидели один и тот же сон.
Кран капал. Лена не слышала.
В три часа дня – десять вечера в Токио – начали поступать медицинские данные.
Первый сводный отчёт составил отдел эпидемиологии Токийского столичного правительства. Он был сухим, осторожным и тщательным, как всё, что производила японская бюрократия, и содержал следующее:
Общее количество обращений в медучреждения Токио и пригородов за первые шесть часов после события: 47 312. Из них: лёгкая дезориентация, не требующая лечения – 41 870. Металлический привкус во рту, сохраняющийся более часа – 3 240. Кратковременная головная боль – 1 418. Тошнота – 511.
Кратковременная эйфория, описываемая пациентами как «вспышка счастья без причины, длительностью 10—15 секунд после пробуждения» – 266.
Потеря сознания с последующей госпитализацией – 7.
Лена перечитала последнюю строку. Семеро. Потеря сознания – не на 0.31 секунды, как у остальных, а на время от трёх до двадцати двух минут. Все семеро были доставлены в госпиталь Кэйо. Все семеро – в возрасте от 19 до 44 лет. Все семеро – пришли в себя самостоятельно. Все семеро – описали одно и то же: белая равнина, фигура, тишина. Но не как сон – как присутствие. «Я был там, – сказал двадцатилетний студент Токийского технологического. – Не мне снилось, что я там. Я был там. Тело осталось здесь, а я – был там. И кто-то стоял, и я хотел подойти, и не мог, потому что расстояние не… расстояние не работало как обычно. Оно было и не было одновременно».
ЭЭГ всех семерых, записанные в госпитале Кэйо, показывали паттерн, который дежурный невролог не смог классифицировать: ритмическая тета-активность 5.2 Гц, аномально высокая когерентность между полушариями, отсутствие стандартных признаков обморока, эпилепсии или нарколепсии. Невролог написал в отчёте: «Паттерн не соответствует ни одному известному состоянию. Рекомендация: наблюдение».
Все семеро были выписаны в течение суток. Все семеро – без жалоб. Четверо из семи – описали последующий сон той же ночью как «самый яркий сон в жизни».
Лена прочитала отчёт из Кэйо трижды. Потом – нашла контактный адрес дежурного невролога и написала ему на английском, вежливо и точно, с тем тоном, который она использовала для коммуникации с незнакомыми коллегами: «Уважаемый доктор Ито, я руководитель проекта «Морфей» в Институте мозга человека, Санкт-Петербург. Ваш отчёт о семи пациентах с потерей сознания – крайне важен для нашего текущего исследования. Не могли бы вы предоставить доступ к полным записям ЭЭГ? Конфиденциальность гарантирована протоколом…»
Она дописывала письмо, когда зазвонил рабочий телефон – не мобильный, а стационарный, стоявший на краю стола и звонивший так редко, что Лена не сразу вспомнила, какая у него мелодия звонка (стандартная, из комплекта, похожая на звонок школьного будильника).
– Сорокина, – ответила она.
– Елена Дмитриевна? – Голос мужской, незнакомый, с тем специфическим тембром, который даёт засекреченная линия: чуть приглушённый, с едва слышным цифровым эхом. – Меня зовут Виталий Андреевич. Я звоню из аппарата секретаря Совета Безопасности Российской Федерации.
Пауза. Лена посмотрела на кран. Кран капал. Мир не перевернулся.
– Слушаю.
– Ваши данные по проекту «Морфей» – единственные, которые могут иметь отношение к событиям в Токио. Это верно?
– Смотря что вы имеете в виду под «отношением».
– Елена Дмитриевна. – Голос был терпеливым, но терпение имело предел, и предел был слышен. – В течение двух дней вас пригласят на закрытое совещание в Женеву. Это будет не просьба. Подготовьте всё, что у вас есть. Всё.
Щелчок. Гудки.
Лена положила трубку. Посидела секунду. Подошла к крану, вылила стакан в фикус, поставила обратно.
Кран капал.
Маша узнала о Токио на перемене после третьего урока – биология, митоз и мейоз, тема, которая в любой другой день казалась бы скучной, а в этот не казалась никакой, потому что все смотрели в телефоны.
Она сидела на подоконнике в коридоре второго этажа. Телефон – в руках, экран – трещина в правом углу, оставшаяся с апреля, когда Маша уронила его на лестнице и не стала чинить, потому что трещина придавала экрану «характер» (её слово), а ремонт стоил денег, которые можно было потратить на виниловую пластинку Radiohead, что Маша и сделала.
Видео из Сибуи загружалось медленно – школьный Wi-Fi работал со скоростью, рассчитанной на эпоху dial-up, – и Маша перематывала, пропуская начало: новостной заголовок, логотип NHK, ведущий с дрожащим голосом, и наконец – перекрёсток, вид сверху, тысячи людей, движение, жизнь, и вдруг – стоп.
Она смотрела на замерший перекрёсток и чувствовала что-то, для чего не было слова в её семнадцатилетнем словаре, который, впрочем, был обширнее, чем у большинства сверстников, потому что Маша читала много, бессистемно и жадно – от манги до Достоевского, от учебника квантовой физики до фанфиков по «Евангелиону», – и всё равно слова не было. Ближайшее – «узнавание». Как увидеть лицо в толпе и понять, что ты его уже видел, – не помнишь где, не помнишь когда, но видел.
Рядом – Катя Полякова, лучшая подруга с пятого класса, невысокая, с короткой стрижкой и привычкой грызть колпачки ручек, отчего все её ручки выглядели так, будто побывали в мусоросжигателе.
– Маш, ты видела? – Катя ткнула экраном ей в плечо. – Охренеть. Весь Токио встал. Прям встал и стоит.
– Я вижу.
– Как думаешь, что это? Типа… землетрясение? Нет, землетрясение – это когда трясёт, а тут они стоят. Может, газ? Какой-нибудь газ, который…
– Газ не заставляет стоять на месте. Газ заставляет падать.
– Ну тогда я не знаю. Антон говорит – фейк. Типа, флешмоб, двенадцать миллионов человек, ага, конечно, где он такой флешмоб видел.
– Это не фейк, – сказала Маша, и что-то в её голосе заставило Катю перестать жевать колпачок и посмотреть внимательнее.
– Ты как-то… уверенно.
Маша не ответила. Она смотрела на видео – перемотала на момент замирания, остановила, увеличила. Лица. Замершие в середине выражения – полуулыбки, полувзгляды, полуслова. Три тысячи масок, снятых на полуслове. И на некоторых – на тех, кого камера поймала крупно, – выражение, которое Маша узнала не мозгом, а телом: расширенные зрачки, расслабленные челюсти, лёгкая – почти незаметная – тень улыбки.
Она видела это выражение на собственном лице. Вчера утром, в зеркале, после пробуждения.
Ей снилась белая равнина.
Не впервые – третий раз за последние десять дней. Первый – размытый, неуверенный: белое пространство, ощущение масштаба, пробуждение с чувством, что ты был где-то важном, но не помнишь где. Второй – чётче: равнина, горизонт, тишина. Не пугающая – тёплая. Как вода определённой температуры, когда не чувствуешь ни тепла, ни холода, только присутствие среды. И фигура. Далеко.
Третий – прошлой ночью. Самый ясный. Маша стояла на белой поверхности и знала, что поверхность бесконечна, и знала, что фигура стоит на горизонте, и знала, что фигура ближе, чем в прошлый раз, хотя не могла бы объяснить, откуда это знание, потому что ориентиров не было и расстояние не работало как обычно. Она хотела подойти и не могла – не потому что что-то мешало, а потому что «подойти» предполагало время, а времени в этом месте не было. Было только пространство и присутствие и тишина.
Она проснулась в шесть утра, за час до будильника, и лежала в темноте (шторы задёрнуты, слабый свет уличного фонаря через щель), и чувствовала на языке привкус – металлический, холодный, как от батарейки, которую Маша лизнула однажды в десять лет на спор с одноклассником и с тех пор помнила вкус. Привкус прошёл через двадцать минут. Маша встала, посмотрела в зеркало в ванной и увидела своё лицо – обычное, заспанное, с отпечатком подушки на щеке, – но с выражением, которое было не её: расслабленное, спокойное, почти довольное, как после чего-то хорошего, что она не помнила, но тело помнило.
Она никому не рассказала. Не потому что боялась – не боялась. Потому что рассказывать было бы как объяснять вкус: можно описать, но нельзя передать.
Катя смотрела на неё, ожидая ответа. Маша закрыла видео, убрала телефон в карман.
– Я думаю, это что-то реальное, – сказала она. – Не фейк, не газ, не землетрясение.
– А что тогда?
Маша пожала плечами с тем подростковым безразличием, которое маскирует всё, что не хочется показывать: страх, интерес, уверенность, растерянность, – и всё это одновременно, потому что в семнадцать лет эмоции не ходят по одной.
– Не знаю. Увидим.
Звонок на урок. Маша соскочила с подоконника, подняла рюкзак – тяжёлый, с учебниками, которые она не успела переложить в шкафчик, – и пошла по коридору, и вокруг неё одноклассники говорили, перебивая друг друга: «Видел видео?» «Это точно фейк». «Нет, не фейк, мой дядя работает на NHK, он говорит – реально». «Может, пришельцы?» «Ты дебил, какие пришельцы». «А что тогда?» «Я не знаю, но точно не пришельцы».
Маша молчала. Она шла по коридору и думала о белой равнине – о тишине, о фигуре, о металлическом привкусе. И о том, что фигура – ближе, чем была десять дней назад.
И о том, что это почему-то не страшно.
Через двадцать четыре часа – утро пятницы, четвёртое июля, День независимости в стране, которая в этот момент менее всего чувствовала себя независимой, – Токио перестал быть единственным. Или, точнее, перестал казаться единственным: он был единственным по масштабу, но не по факту.
Лена сидела в лаборатории и собирала данные, которые стекались со всего мира, как вода стекается в воронку, – медленно, потом быстрее, потом неостановимо.
Сеул. Двадцать три тысячи обращений в скорую помощь с жалобами на «мгновенную потерю сознания» в 14:32 по токийскому времени (15:32 по сеульскому). Масштаб меньше, чем в Токио, – радиус «замирания» дотянулся до Кореи на пределе, как рябь на воде, ослабевающая с расстоянием.
Шанхай. Четырнадцать тысяч обращений. Та же временна́я отметка – с поправкой на часовой пояс.
Тайбэй. Осака. Пусан. Фукуока. Манила. Точки на карте – и каждая точка означала: там тоже. Не с той силой, не с той чёткостью, но – тоже.
Лена накладывала данные на глобус, и красные точки расползались от Токио концентрическими кольцами, как от камня, брошенного в пруд. Плотность убывала с расстоянием – обратно пропорционально квадрату, как убывает интенсивность любого излучения, распространяющегося от точечного источника. Физика. Чистая, предсказуемая, знакомая.
Вот только мозги не излучают. Мозги не должны синхронизироваться на расстоянии тысяч километров. Для этого нет механизма, нет канала, нет среды.
Нет – если не считать одного.
Лена стояла перед глобусом и думала о корреляции, которую заметила две недели назад и которую тогда списала на тривиальное объяснение: плотность совпадений паттерна коррелирует с плотностью цифровой инфраструктуры. Тогда она решила, что это эффект выборки – в цифровых регионах больше участников «Морфея». Теперь – после Токио, Сеула, Шанхая – она видела другое: зона «замирания» накрыла не весь земной шар. Она накрыла регион с максимальной плотностью 5G-покрытия, Wi-Fi-сетей, IoT-устройств. Южная Корея – мировой лидер по проникновению мобильного интернета. Прибрежный Китай – крупнейший рынок смартфонов. Япония – третья экономика мира, двести миллионов подключённых устройств на площади размером с Калифорнию.
Совпадение. Или – не совпадение.
Лена открыла блокнот с зелёными нейронами на обложке. Перечитала запись двухнедельной давности: «Корреляция с цифровой связностью? Проверить: покрытие, среднее экранное время, плотность IoT-устройств». Она не проверила. Было некогда – статья, отчёты, еженедельные совещания, кран.
Теперь было когда. Теперь было необходимо.
Она села за компьютер и начала считать – и считала до двух часов ночи, и кран капал, и Дима ушёл в десять, и охранник Николай Петрович заснул за стойкой с газетой на груди, и Петербург за окном тонул в белой ночи – неопределённый полусвет, ни день ни ночь, – и корреляция держалась.
Не исчезала. Не ослабевала. При каждом новом разрезе данных – по странам, по городам, по районам внутри городов – плотность «замирания» следовала за плотностью цифровой среды, как тень следует за телом.
В два часа ночи Лена закрыла ноутбук, вышла на лестницу, прислонилась к стене, и простояла так три минуты, глядя в потолок – облупившийся, со следами протечки, с лампой дневного света, которая мигала с частотой 50 Гц и жужжала, как комар.
Двенадцать миллионов мозгов замерли одновременно. Данные показывают, что это – не первый раз: до Токио были тысячи индивидуальных эпизодов – во сне, незаметно, без свидетелей, – нарастающих по экспоненте. Токио – порог: впервые синхронизация вышла за пределы сна в бодрствование. Впервые – массово. И зона события коррелирует с цифровой инфраструктурой – не с населением, не с культурой, не с генетикой, а с количеством подключённых устройств на квадратный километр.
Лена вернулась в лабораторию. Достала из ящика стола внешний диск с копией данных. Положила в сумку. Потом – подумала и положила рядом блокнот с зелёными нейронами.
Через двадцать шесть часов она будет в Женеве. С данными, которые не объясняют – но описывают. С корреляцией, у которой нет механизма. С экспонентой, которая не останавливается.
И с вопросом, который она боялась сформулировать даже для себя, потому что формулировка делала его реальным: если двенадцать миллионов мозгов могут замереть одновременно – что будет, когда замрут восемь миллиардов?
Она выключила свет. Кран продолжал капать в темноте – мерно, равнодушно, с идеальной периодичностью физического процесса, которому нет дела до человеческих открытий.
Стакан наполнялся.

Глава 4: Женева
Дворец Наций пахнул полиролью и кондиционированным воздухом.
Лена шла по коридору крыла E – закрытого, без табличек на дверях, с ковролином, поглощающим шаги, – и думала о том, что архитектура международных институтов спроектирована так, чтобы человек чувствовал себя незначительным. Потолки – четыре с половиной метра. Окна – от пола, за ними – парк Ариана, подстриженные платаны, вдалеке – ослепительная полоска Женевского озера. Всё говорило: мир велик, а ты – часть механизма. Садись в кресло. Жди.
Она прилетела ночным рейсом из Пулково – через Франкфурт, с пересадкой, потому что прямого рейса в Женеву из Петербурга не было, а чартер, который предлагал человек из Совбеза, означал бы зависимость, которую Лена не хотела брать на себя до того, как поймёт, во что ввязывается. Она купила билет на свою кредитку – сорок три тысячи рублей, грант «Морфея» такие расходы не покрывал, и отчёт бухгалтерии будет интересным, – и шесть часов не спала, глядя в иллюминатор на облака и перебирая данные на ноутбуке, пока стюардесса не попросила его выключить перед снижением.
В аэропорту её встретил человек в сером костюме – без имени, без должности, с бейджиком, на котором было написано только «UN OCHA Liaison» и номер. Он отвёз её в гостиницу – маленькую, чистую, безликую, из тех, что существуют исключительно для командированных, – и сказал, что машина заберёт её в восемь утра. Лена приняла душ, легла, не уснула, встала в пять, допила остатки гостиничного растворимого кофе из пакетика – два пакетика на чашку, потому что один не давал ничего, кроме окрашенной воды, – и к семи была одета, собрана и зла на себя за то, что нервничает.
Она не нервничала из-за данных. Данные были крепкие. Экспонента – устойчивая, проверенная с трёх сторон, воспроизводимая. Корреляция с цифровой инфраструктурой – статистически значимая, p ___LT_ESC___ 0.001, даже Зайцев не придерётся. Нейрофизиологическое совпадение тета-ритмов – вот здесь было тоньше, потому что для полноценной публикации нужна была бо́льшая выборка и независимая верификация, но для брифинга перед людьми, которые не отличают тета-ритм от ритма вальса, хватало графиков.
Она нервничала из-за людей. Лена привыкла к конференциям, к рецензентам, к коллегам, способным за обедом разнести в клочья трёхлетнее исследование и искренне считать это дружеской услугой. К людям в погонах, с пистолетами под мышкой и допуском к секретам – не привыкла.
Машина забрала её в восемь. Человек в сером костюме – тот же или другой, Лена не различала – привёз к боковому входу Дворца Наций, провёл через три поста охраны, каждый из которых включал сканер, металлодетектор и человека с глазами, обученными замечать всё, что другие не замечают. Её ноутбук дважды просветили и один раз попросили включить. Внешний диск из сумки достали, осмотрели, вернули. Блокнот с зелёными нейронами не тронули – блокноты ещё не были объектом подозрений, хотя, подумала Лена, в определённых обстоятельствах записная книжка опаснее оружия.
Конференц-зал – не тот большой, который показывают по телевизору, с кольцевым столом и флагами. Маленький, на двадцать человек, в подвальном этаже, без окон, с лампами дневного света и овальным столом из светлого дерева. На столе – бутылки с водой, стаканы, микрофоны, папки с логотипом, который Лена не узнала: стилизованная сфера, пересечённая тремя линиями. Ни флагов, ни табличек с именами.
Люди уже сидели.
Лена насчитала семнадцать человек. Она не знала ни одного в лицо – кроме двоих: профессор Ямамото из Осакского университета, с которым она пересекалась на конференции по нейровизуализации в Сиэтле три года назад (тихий человек, специалист по фМРТ, с привычкой протирать очки перед каждым ответом), и доктор Ильзе Брандт из Института Макса Планка, которую Лена знала по публикациям – одна из лучших в мире по вычислительной нейронауке, высокая женщина с коротко стриженными седыми волосами и выражением лица, говорящим: «Удивите меня, если сможете».
Остальные – тёмные костюмы, военные мундиры, невыразительные лица людей, чья профессия требует невыразительности. Лена идентифицировала по крайней мере четырёх военных – двое в американской форме, один в китайском мундире Народно-освободительной армии, один – российский, с погонами, которые она не умела читать. Остальные – гражданские, но из тех гражданских, которые сидят прямо, говорят коротко и смотрят так, будто записывают тебя на внутренний диктофон.
Совещание открыл человек, сидевший во главе стола, – худощавый, лет шестидесяти, с седыми висками и загорелым лицом. Говорил по-английски с лёгким акцентом, который Лена не смогла определить – скандинавский? голландский? Представился: «Координатор» – без имени, без должности. Объяснил формат: три доклада по двадцать минут, потом – вопросы, потом – закрытая дискуссия. Стенограмма не ведётся. Записывающие устройства – запрещены. Мобильные телефоны сданы на входе.
– Доктор Ямамото, – сказал Координатор. – Начнём с вас.
Ямамото встал, протёр очки и двадцать минут описывал токийскую вспышку с точки зрения нейрофизиологии: данные из госпиталя Кэйо, ЭЭГ семи госпитализированных, аномальный тета-паттерн, отсутствие классификации. Он говорил осторожно – каждое утверждение обёрнуто в оговорки, как хирургический инструмент в стерильную салфетку. «Мы наблюдаем…» «Предварительные данные свидетельствуют…» «При условии подтверждения…» Лена узнавала стиль – это была та же защитная лексика, которой она пользовалась сама. Броня учёного, который знает, что данные говорят невозможное, и не хочет быть тем, кто скажет это вслух.
Второй доклад – представитель CERN, физик, имя которого Лена не запомнила, потому что он говорил быстро, невнятно и о вещах, которые были за пределами её специализации: аномалии в фоновом электромагнитном поле, зарегистрированные двумя детекторами в момент вспышки. Не гравитационные, не магнитные – другие. «Мы не знаем, что это, – сказал он. – Мы знаем, что это было. И что оно совпало с событием в Токио с точностью до миллисекунды».
Потом – её очередь.
Лена встала. Подключила ноутбук к проектору – здешний, в отличие от институтского, заработал мгновенно и беззвучно. Первый слайд: «Проект «Морфей». Аномальная когерентность содержания и нейрофизиологии сна. Предварительный анализ».
Она посмотрела на зал. Семнадцать лиц. Семнадцать пар глаз, обученных разным вещам: одни – замечать ложь, другие – вычислять угрозу, третьи – искать уравнение. Всем нужно было одно: понять. И ни один не был готов к тому, что она собиралась показать.
– Проект «Морфей» – программа картирования человеческого сна, – начала она. – Двенадцать миллионов добровольцев, сорок семь стран, семь лет непрерывного сбора данных. Я руковожу проектом с момента основания. То, что я покажу, основано на полных данных проекта и верифицировано мною лично.









