Страсти по Синестету
Страсти по Синестету

Полная версия

Страсти по Синестету

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Серёжа Пушка

Страсти по Синестету

Роман-фантасмагория.

«Все на свете можно исправить,

кроме смерти...»

М. Сервантес Сааведра.

«В заветных ладанках не носим на груди,

О ней стихи навзрыд не сочиняем…»А. Ахматова.

Часть I

Синестезия.


Глава I


Я — синестет.

Точнее, никакого «я» нет, но, если убрать это местоимение, мой рассказ получится путаным и туманным. Вы можете считать меня сумасшедшим, я и сам иногда так считаю, однако, вряд ли всё так просто. У меня было своё имя, но я почти забыл его. Правда, пользоваться им всё равно приходится, чтобы поменять паспорт или купить билеты, да мало ли где. Мне иногда кажется, что я проклят, обречён, но никого, кроме Евстигнеева, это не интересует, важно, чтобы он не догадался перевернуть песочные часы, когда в них закончится песок.

Я вижу время, как сериал, склеенный из случайных обрывков. Вероятно, этот дар мне достался от испанской прапрабабки. Говорят, она ездила по тайге верхом на тигре, палила из длинного лакированного пистолета с раструбом и могла хлыстом сшибать шишки с кедров. Незаконнорождённый сын князя, последний из угасающего рода Прозоровских, что росли корнями из Ярославских Рюриковичей, увидал её в цирке шапито на Ходынском поле и моментально потерял голову. В ноябре 1917 года, ночью, князь тайком пробрался к огненной испанке, умолял её бежать от ужасов революции на восток. Дрожащий от желания юноша с разными по цвету глазами произвёл впечатление, и она согласилась, нарисовала ему точку на лбу шафрановой пудрой, собрала цирковой реквизит, срезала цветок и отправилась с ним.

Так, они оказались на Байкале. На старой фотографии, случайно найденной мной на антресолях, неизвестный автор запечатлел сибирский пейзаж тех лет: деревья были посечены шрапнелью и стояли напуганными, без поросли, с переломанными ветвями, словно столбы для виселицы. Князь несколько лет участвовал в Гражданской войне, терпел многочисленные лишения и беды, пока не обморозил себе ноги во время Великого ледяного похода Колчака, и не был оставлен разбитой отступающей армией в крохотном срубе, на волю судьбы. Судьба имела на него планы, и на третий день двери распахнулись, и на пороге появилась испанка. Поговаривали, что она никогда не отпускала от себя любимого, следуя за ним, словно голодная волчица. Испанка погрузила князя верхом на белого тигра, разделась догола, легла на любимого и укрыла обоих тяжёлым овечьим тулупом. Когда они вернулись к древнему озеру, князь был розовощёк, а испанка несла в себе моего прадеда. Но жизнь вернулась к князю лишь для того, чтобы попрощаться. Прозоровский по возвращении обвенчался с испанкой и взял фамилию Идальго, однако это не спасло. Новая власть именем революции пустила ему пулю в лоб на глазах беременной жены.

Разродившись, испанка обтёрла прадеда, завернула его в овечью шкуру, отправилась на запад. Добравшись до Москвы, она поступила на службу в цирк, и до конца дней вспоминала оставленный на месте расстрела цветок.

Прадед поступил в артиллерийское училище, с упоением познавал баллистику, втайне мечтая сбежать в Испанию, бить фашистов. Судьба всегда даёт просящему, только не так, как мечталось. Он отправился бить фашистов в июле 41-го. Получив контузию, в первом же бою, был эвакуирован в госпиталь. Там смуглым бойцом с разными по цвету глазами заинтересовалась молодая корреспондентка газеты Звезда, и через две недели, когда она отбыла в расположение своей редакции, под сердцем у неё мирно спала бабушка. Последнее письмо, мятый солдатский треугольник — она получила в октябре. С тех пор на все запросы ответ был одинаковым и холостым — пропал без вести. Только через восемьдесят лет потомки узнают, что он попал в плен и погиб в Заксенхаузене через год. Алгоритм распознавания лиц, установленный в Центре документации Дрездена, сравнивая безымянные фотографии с картотекой заключённых, обнаружил ошибку в дате рождения одного из красноармейцев, превратив неизвестность в точку в судьбе прадеда. На скане полуистлевшей фотографии, присланной по электронной почте, на измождённом лице зияла ржавая капля прямо в середине лба.

Бабушка, красавица с разными глазами, поступила во ВГИК и в 1962м встретила начинающего сценариста, поэта и, как довольно быстро выяснилось, московского озорного гуляку, со звонкой кинематографичной фамилией. Их брак был недолгим. Однако кроме фамилии, он одарил её дочерью. Бесконечные вечеринки, вино, катастрофическое безденежье не давало практически никаких шансов на долгую и счастливую жизнь. Деньги занимались сначала в счёт пишущихся сценариев, потом в счёт будущих, а потом и просто так. Дед зарастал щетиной, цвет лица от непрестанных запоев делался жёлтым, а когда-то сиявшие белизной рубахи стали серыми от постоянной стирки и старости. Карьера бабушки не задалась, роли, что ей давали, были эпизодическими, и чтобы на что-то жить, она устроилась прачкой в театр, стирая тяжёлые костюмы и задеревеневшие от грима сорочки, дыша химикатами моющих средств. После нескольких лет такой работы её кожа завяла и больше бабушке не давали никаких ролей.

Смуглость потомков Идальго от многократного кровосмешения выцветала, превратилась сначала в вызывающий зависть черноморский загар, а затем и вовсе в бледно-амарантовый рассвет, так что заподозрить во мне испанские корни совершенно невозможно. Разве что по щедро рассыпанным по телу родинкам не составить развёртку, и тогда, нанеся схему на карту мира, Ла-Манча окажется точно на месте кофейной отметины на лбу.

Время для меня как особый сорт стали кинжала. Мастер сплавлял между собой две полосы металла, молотом сгибал их пополам, затем складывал вместе пять раз, образуя сто двадцать восемь слоёв. Суть открылась мне, когда я читал древний манускрипт: за каждым иероглифом скрывался смысл, под ним следующий, и так до бесконечности, словно автор пытался спрятать истину где-то глубоко и разыскать её, способен только проницательный читатель. Будущее для меня закрыто, а вот в прошлое могу уходить, как угодно далеко. Этот навык появился у меня по человеческим меркам совсем недавно, но для меня время развернулось в столетия, проживая жизнь тех, в кого проникаю, моё существование растянулось на века.

Я сидел у себя в комнате перед высоким приоткрытым окном, жевал бородинский сухарь и разглядывал опалово-жёлтых синиц на ветках. Вымоченный поздним ноябрём пятиэтажный клён облетел, и птицы были похожи на гирлянды в осыпавшейся новогодней ёлке, которую я по лени не выбрасывал до марта, пока на ней не оставалось ни одной иголки, и вместо радости высохший скелет навевал тоску. Дворник, круглый, как апельсин, гонял тарахтящей ветродуйкой гнилые листья по двору, задумчиво наблюдая, как грязные брызги луж разлетаются во все стороны, марая утрамбованные, как шпроты, припаркованные автомобили. Серое небо не предвещало погодных катаклизмов, московский сквозняк дал передышку, и вокруг звенел полный штиль. За секунду «до», пространство загудело, будто я стою под высоковольтной линией, изогнулось, как в увеличительной линзе, и оглушительно грохнуло, рассыпая по двору снопы искр и поломанных веток. Обжигающая сетчатку вспышка ослепила. Молния расколола верхушку ствола на две части, образовав в середине разлома небольшой лиловый огонь. Птицы посыпались вниз, как перезревшие лимоны. Глухота отступала тонким пищанием.

Дворник задрал голову, замер. Вокруг него переливался янтарный прозрачный лимб, с бензиновыми пятнами вроде мыльного пузыря. Для меня цветные пятна вместо людей — дело привычное, на то я и синестет, но эта вращающаяся сфера показалась мне необычной. Плавающая плёнка отслаивалась, будто соскальзывала, отходила, как шелуха от луковицы. Слой за слоем она растворялась, истончалась, пока окончательно не исчезла. Дворник утёр себе нос рукавом, посмотрел на замолчавшую ветродуйку и разразился негромкой тирадой на непонятном языке, пару раз подёргал за стартовый шнур двигателя и ушёл, шаркая по асфальту стоптанными кирзовыми сапогами.

Я же остался сидеть на месте, поражённый увиденным, забыв о сухаре во рту. Новое качество цветовых пятен нужно было как-то объяснить. Соскочил, напялил плащ на майку и вымахнул на улицу, в чём был, в шлёпках на босых ногах. Двор шумел обычным воскресным гулом, и случившийся ноябрьский гром никого не удивил. Я бродил вокруг дерева, разглядывал тушки погибших синиц, рассуждая о том, как можно повторить видение. Внезапно из глубин памяти проступили смутные воспоминания о школе, когда я бегал по коридорам на переменах, как дикарь, изображая индейца племени Чероки, устраивал разные пакости, правда, не со зла, а из природного любопытства и меня осенило.

Трясущийся от волнения, я взлетел обратно в комнату и залез на пыльный шкаф, на котором обитала коробка с ёлочными игрушками. Вытащил блестящий алюминиевый дождик, оторвал две длинные дождинки и сел на пол. Отодвинул от стены тяжёлый комод, за которым показался пятачок электророзетки. Осторожно вставил одну ниточку в отверстие, а потом ещё осторожнее вторую в другое. Тихо подул на дождик и, соединившись две нитки, замкнули цепь и раздался хлопок, выбросив во все стороны фейерверк белых искр. Пробки вышибло и в квартире стало тихо. Я повернулся к зеркалу и с восхищением наблюдал, как вокруг меня расползался серебряный переливающийся лимб, медленно истончаясь. Когда он схлопнулся, моё сознание померкло.

Придя в себя, я с ужасом ощутил, что пришёл не в себя. Я был за плечом незнакомого мне юноши, но непостижимым образом никакого «я», отделённого от его, не было. Будто мы сиамские близнецы, с одним телом и двумя сросшимися головами. Был не чёсан и немыт, полуголый, лишь внизу обмотан шкурой животного. Вёл беседу с другим молодым человеком и мальчиком лет девяти, на неизвестном языке, но для того, чтобы понимать смысл ничего не требовалось, слова сами проступали в моей голове, с разной силой и интонацией. Разговор происходил в тени оливкового дерева на гигантской холмистой равнине, усыпанной скалистыми валунами, между которыми прорастала чахлая зелень.

Юношу звали Хайн, его собеседника Хавел, а мальчишку Хиф. Старшие спорили, кто из них удачливее, а младший молча хлопал ресницами. Хайн исступлённо убеждал, что у него в саду вырос самый красивый цветок, днём бутон напитывается солнечным светом, а ночью озаряет всё вокруг, будто звезда. В этом сиянии сад выглядит ничуть не хуже, чем отцовский, а может быть, и лучше. Хавел корчил рожи в ответ, перебивал и толкался, тараторил: у него в стаде родился ягнёнок-альбинос, белоснежный, как горная вершина, шерсть мягкая как пух, и настолько кроткий нрав, что можно спать и греться об него всю ночь. Хиф слушал обоих раскрыв рот, поочерёдно перебегая на сторону каждого из спорщиков. Атмосфера накалялась, их ругань грозила перерасти в драку, и тогда мальчишка крикнул: «Стойте, я знаю, как вас помирить! Подарите свои драгоценности отцу на день имени! Отец будет счастлив, и спорить станет не о чем». Братья оглянулись на Хифа и, поразмыслив минуту, взяли друг друга за плечи, двинулись по пыльной тропке в сторону. Хавел вырвался и побежал с воплем: «Кто последний тот навозник!» Остальные кинулись его догонять.

После ужина младший, дождавшись, когда братья выйдут, не смог сохранить тайну и выболтал отцу, какие диковины сыновья решили принести ему как дар. Хайн, стоя у окна, выругался: «Болтун, коротконогий!».

Спал Хайн по привычке в саду, подолгу разглядывая сияющий цветок, притрагиваясь к бархатным лепесткам ладонями, радовался светящейся пыльце, которая осыпалась с перламутрового бутона. Он находил цветок совершенным. Чистым. Красота цветка не могла принадлежать кому-то ещё, Хайн один вырастил его, отдать, даже отцу, несправедливо. Юноша свернулся клубком и уснул в тягостном ощущении предстоящей утраты.

Утром выкопал соседний цветок и отправился к отцу на праздник. Когда пришло время даров, Хайн преподнёс свой и сел у стены. Изумлённые братья молчали, поскольку оба подарили самое дорогое. Хавел ягнёнка-альбиноса, а Хиф — дудочку, которую сделал из сухого тростника, так как никаких отдельных от матери и отца занятий ещё не имел. Вечером, когда все разошлись на ночлег, Хайн спрятался в кустах и подслушивал разговор родителей. О дарах речи не шло, обычный трёп о быте, и когда юноша хотел уже незаметно улизнуть, отец вышел за порог, в руках держа цветок, обошёл хлев и вышвырнул дар в канаву.

Хайн рыдал всю ночь, на следующий день он ходил, опустив голову, не в силах взглянуть на отца. Тот спросил его: «Почему ты прячешь глаза, если не сделал ничего плохого?». Но Хайн не ответил и в полдень двинулся к оливковому дереву. Там в это время бездельничали братья, спасаясь от нестерпимой жары, Хиф висел вниз головой на ветке, а Хавел сидел на земле, широко раскинув ноги, и бросал мелкие камушки вдаль. Увидев Хайна, брат начал дразнить брата, мол, отец так порадовался моему ягнёнку, обнимал, благодарил, а ты, лгун, обещал поднести сияющий цветок, а вместо этого приволок какую-то колючку. Хайн вспыхнул и кинулся на брата с кулаками. Они катались в пыли, хватая друг друга за запястья, кряхтели и сдавленно ругались. Наконец, Хавел взял верх, оттолкнул брата и выпалил: «ты проиграл!» Рука Хайна нащупала большой острый камень, он размахнулся, ударил победителя по голове.

Хрустящий удар сделал лицо Хавела глупым, он повернулся, на мгновение замер и упал. Хайн, будто в тумане, схватил за ногу тело брата, оттащил его к реке и столкнул. И только после он с ужасом вспомнил, что забыл про младшего. Возвратился к дереву, брат прятался в кроне, сдёрнул мальчика вниз на землю. Лицо Хифа было серым, один округлившийся глаз стал чёрным, а другой — мертвенно-белым. Он втягивал воздух, пытаясь что-то произнести, но только заикался и неразборчиво мычал. «Скажем, что на нас напал тигр! Иначе я размозжу тебе голову!»

Вернувшись домой, встревоженный отец спросил, что произошло, и тогда Хайн обманул первый раз, сказав, что на них с Хифом напал тигр, тогда отец спросил, а где его брат, на что Хайн соврал второй раз, сказав, что не знает, и он давно не сторож своему брату; тогда отец спросил, чья кровь на его руках и одежде, Хайн солгал и в третий раз, ответив, что кровь принадлежит животному. Внезапно Хиф укусил себя за руку, от боли заголосил, да так, что слова выстрелили из него. «Он убил!». Мать рухнула на пол. Отец схватил убийцу за ворот и потащил прочь. У дороги в горы бросил его. Сказал: «Будь ты проклят!» Хайн ползал на животе, причитал, умолял не прогонять его, там он погибнет, его убьют дикие звери, да и другие люди могут. Тогда отец вырезал камнем ему отметину на лбу и швырнул обратно на дорогу. «Убирайся!» То, что ощущал Хайн, было так чудовищно, что я больше не мог это испытывать, я упёрся руками ему в спину и с невероятным усилием оторвался от убийцы, снова провалился в темноту.

Но сознание вернулось не ко мне, сидящему в комнате, а в капсулу космического корабля, какой я видел в музее космонавтики в Звёздном городке. Круглый тесный шарик был набит разными мигающими приборами, в пространстве парил карандаш, привязанный к планшетке. Космонавт в оранжевом скафандре медленно водил руками, переключал тумблеры и взволнованно отчитывался перед трескучим голосом, называя его «Заря один», а хриплая рация именовала его Кедром. В маленьком выпуклом иллюминаторе была видна земля, в колоссальном лазурном сияющем пузыре, переливающимся на фоне чёрной пустоты.

Следующий прыжок сознания выбросил меня на тропический остров, на берег которого сходили вооружённые воронёными аркебузами конкистадоры, подняв хоругви, перетаскивая за собой тяжёлые сундуки, набитые бусами, вилками, миниатюрными зеркалами, разноцветными лентами, песочными часами и медными зубочистками. Я вдруг осознал, что вернуться домой не смогу никогда, начал считать дни, проведённые в лимбе, и когда смирился со своим положением, их набралось двенадцать тысяч.

За это время мне пришлось пережить десятки смертей, стать свидетелем сотни убийств, и наблюдать тысячи измен и предательств. Я рожал детей и умирал при родах, горел на костре вместе с молодой француженкой, подвергался пытке испанским сапогом лишь за то, что утверждал очевидное о планетах, лежал на гильотине, сидел на электрическом стуле. Из чего только меня не расстреливали, из ружей, пистолетов, автоматов, крупнокалиберных пулемётов и один раз меня даже привязали к жерлу пушки.

Однажды у меня случился припадок, я метался между эпохами, с одной лишь мыслью: «не хочу! Больше не хочу!» И что-то изменилось. Я на несколько мгновений перенёсся на казнь преступника, привязанному к столбу, оставленному умирать на палящем солнце. Любовь внутри мученика была такой огромной, затмевающей Вселенную, что я потерял сознание, не в силах её выдержать.

Сколько я провёл в пустоте — не знаю, однажды услышал странный, почти забытый звук мобильного телефона, открыл глаза. Я сидел на полу своей комнаты, в дверь тарабанили соседи по коммуналке, угрожая её сломать, грубо предполагая, что я напился и пытаюсь спалить квартиру. От розетки поднимался дымок, и наэлектризованный дождик лип к рукам.

Несколько месяцев, я не мог ничем заниматься, будто от меня осталась лишь оболочка, внутри было пусто. Бродил по Чистопрудному бульвару, кормил уток, пил кофе, занимался делами, пытался жить обычную жизнь, но лишь глубже погружался в вязкую тоску. Деревья в парке, привезённые по случаю дендрологического фестиваля, и установленные в огромные белые кадки, не прижились, вероятно, не подходили для местного климата. Европейский бук и южная маслина пожухли и загнили несмотря на все старания садовников. Чтобы освободить место для роста, даже срезали молодые ветки дряхлых лип, что росли здесь уже сто лет, но это не помогло, и вместо дивного сада разнообразия на бульваре высились мёртвые брёвна. Когда я вконец измучил себя, то купил маленький электрошокер, каким, пожалуй, можно только отпугнуть собак, и вернулся к путешествиям. Довольно быстро я научился не погружаться глубоко и возвращаться по собственному желанию. Для выхода требовалось лишь успокоиться, электрические разряды нейронов делали своё дело.

Как-то меня занесло под колоннаду на крыше высотки на Котельнической набережной. Была душная летняя ночь, какие бывают перед грозой, и на фоне сияющей столицы происходила схватка между двумя молодыми людьми. Худой был ранен и истекал кровью, а крупный плотный, покрытый прыщами душил первого. Худой пытался разжать руки у себя на горле, его разные по цвету глаза вылезали из орбит, а вены на висках вздулись. Плотный пищал и давил что было сил. Худой выхватил из кармана плаща что-то тяжёлое и ударил душителя по голове. Тот отпустил худого, отошёл на два шага назад. Противник поступил точно так же. Плотный обтёр кровь с лица, на лбу была огромная рана. Через колоннаду к месту схватки шли несколько человек, они были одеты в чёрные смокинги, напоминая траурную процессию. Впереди шёл пожилой мужчина с бородой и в очках…

Но рассказ о них нужно начать не отсюда, история началась гораздо раньше, хотя и в этом же месте.

Глава II

Чёрное небо распахнуло пасть над Большим Устьинским мостом, из неё текли мёрзлые капли вперемешку с мокрым снегом. В мрачной громаде Котельнической высотки по странному совпадению не светилось ни одно окно, её очертание напоминало старинные гравюры с изображением Вавилонской башни. Сияющий шпиль утопал в густых тучах, из которых глядело пурпурное пятно. Вокруг здания шли ремонтные работы, и мостовые были отчасти разобраны. Уличное освещение отсутствовало, и фонарные столбы торчали вверх, как на Аппиевой дороге. Резкие порывы ветра издавали свист, играя натянутой тетивой проводов, трепали флаги, по неизвестной причине, не убранные после городского праздника. Вода на асфальте застыла тонкой коркой, а дождь продолжал накатывать лёд, слой за слоем. Древний город вымер.

На мост со стороны Яузы летел электросамокат. На нём катили двое. Длинный молодой человек смеялся, а девушка, стоящая перед ним, визжала от страха и удовольствия. Парочка неслась по встречке, и лишь отсутствие транспорта в поздний час позволяло избежать беды. На подъёме они не справились с управлением, и электромустанг полетел в одну сторону, а наездники в другую. Длинный поднялся, отряхнулся и подошёл к сидящей на дороге девушке. Отношения выясняли громко, так что их было слышно с середины моста.

— Ну куда ты несёшься? Я же говорила ту мач!

— Ты токсик рыба!

— Чего? Лол тюбик.

— Я сигма!

— Сигма, флексишь только! Штаны порвала, минус вайб!

— Го чилить в Сюр!

— Я выгляжу крипово теперь!

— Тогда останешься, тут всякий треш по ночам.

— Муд лежать дома!

— Ты имба рыба! Го! Вон смотри на тебя уже скуф агрится!

Парочка обернулась и уставилась в сторону. Там в темноте, на мосту, виднелся силуэт. Он раскачивался на ветру словно дерево, перевалился через железное ограждение, соскользнул вниз и растворился в чёрной ртути Москвы-реки.

К нему меня и забросило. Мы плыли по течению как мешок с прелыми листьями, и видели один сон на двоих. Будто река несёт плетёную корзину, а мы смотрим друг на друга, лежим на дне, устланном сухой травой, завёрнутые во льняную пелёнку, ощущаем нестерпимый голод. Корзину прибило течением к пологому берегу, река перестала укачивать, и округу прорезал детский плач. Сколько крик продолжался неизвестно, и когда стал угасать, на берег явилась она. Высокая, смуглая женщина, замотанная в шкуру, под которой была совершенно нагой. На ней вместо капюшона была волчья голова, а на шее ожерелье из клыков. Ниже висели две переспелые груди. Она подняла обоих и приложила к себе. Одного, с разными глазами она назвала Римус, второго, с родимым пятном на лбу, Ромус. Когда младенцы насытились и уснули, она вернула их в корзину, унесла с собой в город. Волчица зарабатывала на хлеб тем, что пускала мужчин на ночь, однако детский плач мешал посетителям, и желающих совокупиться с ней становилось всё меньше. От голода у неё закончилось молоко, и она подбросила корзину в зажиточный дом, к бездетному царскому пастуху, начертав имена младенцев у них на груди.

Братья выросли видными, на загляденье местных девиц. Целыми днями они упражнялись в искусстве владения мечом и ораторском мастерстве. Однажды фехтовали у дороги, когда мимо проезжал вельможа, на громоздкой дубовой повозке с шатром. Всадники, сопровождавшие его, вмешались, предполагая, что идёт поединок насмерть, но узнав, что соперники — братья, лишь прогнали их. Однако сидевший за палантином вельможа углядел разные глаза одного и родимое пятно второго.

На следующее утро в дом пастуха явилась стража и забрала обоих. Их связали, повалили в телегу и повезли из города. Поначалу Римус пытался узнать у конвоя, в чём их вина, но Ромус сдабривал вопрос бранью, да такой отборной, что стражникам пришлось заткнуть тряпками рты братьев. К вечеру всадники остановились на ночлег в оливковой роще и разбили лагерь. Стража пила: большой бурдюк из телячьей кожи передавался по кругу, и каштановая жидкость стекала по подбородкам конвоиров прямо на грудь. Через несколько часов охмелевшая охрана повалилась спать, сотрясая рощу храпом.

Когда небо окрасилось в пепельно-розовый, братья проснулись от возни и сдавленных выкриков. Вокруг затухшего огнища стояли вооружённые люди, конвой был перебит, и убийцы чистили травой мечи от крови. Один из разбойников произнёс: «нас прислал ваш дед!» И он рассказал, что двоюродный дед, царь этих мест, когда-то захватил власть у брата и убил его детей и внуков. Палач, которому приказали утопить младенцев, не смог этого сделать и пустил корзину с наследниками по реке. Брата же новый царь усёк так, чтобы он больше не мог иметь детей, и прогнал. Став предводителем разбойников, брат царя двадцать лет грабил царёвых слуг и готовил план мести, обзавёлся шпионами при дворе, и когда внуков-наследников схватили, чтобы казнить, послал отряд отбить пленников.

Весть о том, что у благородного предводителя разбойников есть наследники, взбудоражила народ, Римус и Ромус собрали две армии и двинулись на столицу. После кровавого штурма город пал, и царь-детоубийца был казнён. Но взошедший на престол дед выставил наследникам условие: они должны распустить свои армии, и присягнуть ему на верность. Братья поклялись перед престолом, но войско распускать отказались. И тогда дед, не желая ссориться с внуками, разрешил им построить город, править в нём, защищать царство от набегов диких племён.

На страницу:
1 из 4