Между болью и радостью
Между болью и радостью

Полная версия

Между болью и радостью

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Дорожно-транспортные происшествия – одна из самых серьёзных проблем, но активистских движений, направленных на их предотвращение, почти нет. Ежегодно в ДТП гибнет около 1,2 млн человек; для людей 5–29 лет это – главная причина смерти.

Читая статистику самых распространённых причин смертей, меня часто посещает мысль: «Если смерть и поджидает меня, то, возможно, она не в глобальных катастрофах и не в страшных войнах. Она – на обычной дороге, в привычной поездке, в тот миг, когда я поворачиваю ключ зажигания, даже не подозревая, что делаю это в последний раз».

У этой проблемы почти нет активистов: она не собирает митинги и проходит как мелкий шрифт новостей. Хотя именно здесь активизм мог бы приносить ощутимый результат: одна только привычка пристёгиваться ремнём в разы снижает риск погибнуть в аварии. Простая агитация и личный пример могли бы ежегодно спасать тысячи жизней. Иногда страшно не само бедствие, а то, как легко оно проходит мимо.

Темы пожарной безопасности или ДТП кажутся большинству скучными. А как люди относятся к скучным темам? Они их игнорируют. Они могут абстрактно понять их тяжесть, но вот не цепляют они их душу. Общество и медиа тянет туда, где есть драма: конфликт, противостояние, боль, которую можно пережить вместе.

Мир не злой – он просто любит то, что ярче. Всё остальное тонет в сером шуме повседневности.

Даже боль требует маркетинга, чтобы ее заметили. Если нет картинки – нет эмоции. Если нет эмоции – нет проблемы.

Активизм принято видеть как тихое, почти святое желание смягчить чью-то боль, будто человек, уставший слушать мировое стенание, решает действовать, чтобы хоть немного облегчить чужую боль. Кажется, что он бросается на борьбу с несправедливостью, потому что не в силах переносить чужое несчастье, словно в груди у него живёт чуткое животное, вздрагивающее от каждого далёкого крика.

Но если бы человеком управляло лишь это чистое сострадание, он с одинаковой яростью бросался бы на любую беду, меняя направления так же легко, как вода подчиняется форме нового сосуда. Однако мир устроен иначе. В человеке течёт свой собственный ручей, и он снова и снова возвращается в выбитое сердцем русло – к той единственной боли, что некогда коснулась его лично и с тех пор шепчет ему из глубины, зовёт туда, где начинается его настоящая борьба.

Лучше всего это видно во время войн.

Когда всё начинается, кажется, будто весь мир замирает. Новостные ленты обновляются каждую минуту. Люди с утра до ночи следят за заголовками, делятся постами, спорят в комментариях. Кто-то переводит деньги, кто-то выходит на митинги, кто-то записывает видео с речами поддержки. Это похоже на эмоциональный взрыв – сочувствие, гнев, страх, надежда. Каждый в будущем точно знает, где он находился в тот день. Кажется, трагедия объединяет людей по всему миру.

Проходят месяцы. Потом – годы. Война продолжается. Бомбят новые города, гибнут новые люди, рушатся новые дома. Число жертв растёт. А вокруг – тишина. Постов становится меньше. СМИ переключаются на другие темы. Никто больше не добавляет флаг к аватарке. На улицах нет плакатов. Те, кто раньше писал: «Это не должно повториться», – теперь молча пролистывают ленты.

Если раньше каждое новое имя в списке погибших ощущалось как личная потеря, то спустя время те же заголовки стали пролистываться молча – как сводка погоды.

Люди быстро привыкают к ужасу. Он становится частью интерьера.

Больше нет того коллективного потрясения. Мир устает чувствовать. Мир не теряет память. Он теряет интерес.

И, пожалуй, это самая страшная усталость – усталость от чужой боли.


Когда исчезает личная связь


Я видел людей, когда-то охваченных заботой о судьбе мира – за справедливость, за истину, за страдающих. Их воля кипела, они верили, что могут повернуть поток истории. Они спорили, писали, выходили на улицы, словно дух бунта говорил через них.

Но однажды – огонь угас.

Мир не стал лучше. Бедные остались бедными, войны не прекратились. Изменилась лишь душа. Исчезла страсть – и с ней исчезло всё. То, что казалось убеждением, оказалось лишь вспышкой чувства. Когда внутренний источник иссяк, всё рухнуло, как дом без фундамента.

Это великая ложь человеческого идеализма: будто человек движим истиной. Нет. Им движет внутренний жар, а не разум. Если бы их воля к действию рождалась из самой несправедливости, они бы не остыли. Ведь несправедливость не исчезла. Но стоит угаснуть их внутреннему пламени – и исчезает вся правда, весь моральный пафос, все великие слова.

Я знал одного такого человека. Он когда-то не мог молчать: писал, спорил, взывал к совести. Мир был для него ареной битвы духа.

Теперь – тишина. Он не читает новостей, не спорит, не вспыхивает. На вопрос: «Почему?» – он отвечает спокойно:

– Нужно начать с себя.

Эта фраза звучит как мудрость. Но в его устах – это лишь оправдание. Он и раньше знал: перемены начинаются внутри человека. Но это знание вовсе не мешало ему громко возмущаться устройством мира и требовать справедливости.

Его бунт устал, сердце охладело. Там, где горело пламя – теперь лишь пепел.

Он не стал злым, он просто иссяк. Его душа больше не находит отклика в чужой боли – стремление помогать в ней иссякло, как высохший колодец.

Когда страдание мира перестаёт быть твоим страданием – кончается не только активизм, кончается вера.

И остаётся лишь человек, в котором остыла сила чувств, – человек после бури.

Думаю, каждый в какой-то мере узнает себя в этом. Часто у нас бывают политические взгляды или общественные интересы, которые в определённый момент захватывают нас целиком. Мы читаем, обсуждаем, спорим, вдохновляемся – будто нашли дело всей жизни. Но потом что-то меняется. Мы всё реже возвращаемся к этим темам, всё реже хотим спорить и делиться мыслями с друзьями.

А спустя годы, случайно наткнувшись на старые записи в соцсетях или просто вспоминая прошлое, вдруг ловим себя на мысли: «Блин, я совсем забыл об этом… как же давно это было». И в этот момент осознаём – то чувство, которое когда-то заставляло нас действовать, бороться и верить в возможность изменить мир, куда-то ушло. Осталась лишь память о себе прежнем – увлечённом, горящем, искренне верящем в свои идеалы.

Когда исчезновение одной части останавливает весь механизм, – значит, именно она была его сердцем, его скрытым двигателем.


Двойные стандарты восприятия трагедий


Есть яркий пример – он показывает, как двойные стандарты и личная вовлечённость влияют на то, кому мы склонны сочувствовать в трагических ситуациях.

14 июля 2016 года во Франции, в Ницце, произошёл теракт, в результате которого погибли 84 человека и почти 500 получили ранения. Это был шокирующий случай, который вызвал глубокое сочувствие по всему миру. В течение нескольких дней он оставался главной темой мировых новостей. Политики разных стран, а также множество известных личностей выразили соболезнования, даже если сами не имели отношения к Франции. Мир скорбел вместе с французами. В тот момент казалось, что боль Ниццы – это боль всего человечества. Люди плакали, делились постами, выходили к посольствам с цветами. Об этом говорили в новостях круглосуточно, её обсуждали в семьях, на работе, в университетах. Она стала символом уязвимости мирной жизни.

Об этом теракте вспоминали даже спустя годы, далеко за пределами Франции.

Но вот что поражает: всего за 9 дней до этой трагедии, 3 июля 2016 года, в Багдаде (столица Ирака) произошёл двойной теракт, унёсший жизни как минимум 347 человек. Почти в четыре раза больше погибших, чем в Ницце. Если мы считаем теракт во Франции ужасным из-за количества человеческих жертв и страдания, то как охарактеризовать трагедию в Багдаде?

Те же самые люди, которые восклицали: «какая трагедия!», «какой ужас!» после новостей о Ницце, услышав о сотнях погибших в Ираке, ограничивались сухим: «жаль». Никаких волн сочувствия, никаких мемориалов, никаких массовых дискуссий. И словно сама интонация в этих словах выдаёт скрытое различие: смерть французов – это «трагедия», смерть иракцев – всего лишь «жалко».

Но разве смерть иракца менее трагична, чем смерть француза? Разве 347 жизней – не больше, чем 84? Они ведь одинаково чувствуют физическую боль. Их родственникам одинаково невыносимо терять близких. В Ираке люди переживают те же утраты, что и в Ницце. Но мир решил не слышать их.

Почему тот случай не стал новостью номер один? Где были международные соболезнования, мемориалы, цветы у иракских посольств?

Ответ прячется не в величине бедствия, а в том, как устроена внутренняя шкала значимости. Франция – страна, чьи очертания знакомы даже тем, кто никогда не касался её мостовых: она стоит перед миром, как сияющий дом, открытый каждому путешественнику. Туристическая Мекка, сердце Европы, древний светоч, к которому тянутся мысли людей из далёких стран, будто к тёплому огню.

Ирак же для большинства – всего лишь слово, сухое и пыльное, как выцветшая метка на карте, навсегда приписанная к лентам нестабильности и конфликтов. Трагедия в Багдаде для многих превратилась в строку новостей, промелькнувшую и тут же исчезнувшую из памяти.

Такова печальная реальность: в нашем восприятии жизни одних людей почему-то «весомее», чем жизни других. Цифры работают как удар. 84 жертвы против 347 – разница в четыре раза. Логика подсказывает: чем больше жертв, тем громче должна быть реакция. Если бы масштаб сопереживания измерялся страданиями, то после событий в Багдаде уровень отклика должен был быть в четыре раза выше, чем после Ниццы.

Но случилось всё наоборот: именно Франция оказалась в центре мировой скорби, потому что на неё мир смотрит иначе – её трагедии всегда видны крупным планом. Ей достались несравнимо больше слёз, больше слов утешения, больше тех невидимых жестов сочувствия, что совершаются в тишине человеческих сердец. И причина проста, как истина, которую давно знаешь, но каждый раз открываешь заново: мир куда крепче привязан к Франции, к её улицам и мифам, чем к далёкому Ираку. Эмоциональная нить, ведущая к ней, натянута гораздо сильнее – и потому на её боль откликнулись громче.

Мы повторяем, что каждая жизнь равна, будто это древняя молитва, передаваемая из уст в уста. Но в наших поступках проскальзывает иная арифметика, тайная и недобрая, словно у мира есть свой теневой обменный курс чувств: европейская боль оказывается тяжелее, ближневосточная – легче, а знакомое сердце почему-то стоит дороже далёкого, едва различимого на горизонте.

Мы глубже откликаемся на боль тех, кто стоит к нам ближе – по культуре, по земле, по тайным тропам сердца. В этом нет несправедливости, лишь устройство человеческой души, которая слышит прежде всего те голоса, что звучат рядом. И потому человек плачет не там, где больше смертей, а там, где падшие лежат на той стороне карты, к которой тянутся его собственные корни.

Та же избирательность проявляется и в том, какие войны мы считаем «значимыми». Даже на карте сострадания есть свои центры и периферия. Есть войны, о которых знает весь мир – их показывают в новостях, обсуждают в университетах, упоминают в речах политиков.

А есть другие – такие же страшные, а порой и страшнее, но они проходят в тишине, будто происходят на другой планете.

Вот пример: война Израиля с Сектором Газа постоянно находится в центре внимания. Каждое обострение вызывает волну обсуждений и протестов. Мир следит за развитием конфликта, разделяясь на лагеря, спорит, сочувствует, осуждает. Этот конфликт вызывает сильнейший эмоциональный отклик, потому что стал предпочтительным объектом массового сочувствия.

А теперь – Тыграй. Регион на севере Эфиопии, где с 2020 по 2022 год шла жестокая война между силами центрального правительства и повстанцами. По разным оценкам, за два года там погибло от 300 до 600 тысяч человек – несоизмеримо больше, чем за аналогичный период времени в израильско-палестинском конфликте. При этом в Тыграе были задокументированы тяжкие военные преступления: массовые изнасилования, этнические чистки, пытки, убийства мирных жителей, а также блокада поставок продовольствия, приведшая к голоду. По уровню жестокости и гуманитарной катастрофы – это одна из самых мрачных страниц XXI века.

И всё же – мир почти не заметил Тыграй.

Сотни тысяч мёртвых, города, обращённые в пепел, женщины, сошедшие с ума от насилия – всё это прошло сквозь сознание человечества, как слабый шорох ветра. Не было митингов, не было флагов в окнах, не было гнева в лентах.

Вот парадокс нашего мира: одно безразличие мы клеймим как жестокость, другое – называем спокойствием, «нормой». Мы выбираем, чьи страдания достойны сострадания, а чьи могут быть забыты. Так сердце мира стало расчётливым: оно чувствует лишь то, что оказалось эмоционально привлекательным.

Война в Тыграе – не просто трагедия, а доказательство того, что сочувствие самых неравнодушных тоже подчинено желанию. Мир плачет не там, где боль велика, а там, где она ближе. И в этом – настоящий ужас: не война, а равнодушие к ней.

Израиль и Палестина – словно старые тени, давно поселившиеся в нашем воображении. Мы «знаем» их, даже если никогда не были там: у нас уже припасены чувства, мнения, давняя вовлечённость, как будто эти земли – дальние родственники, чьи ссоры мы слышим сквозь стены.

А Эфиопия – далёкая, почти безымянная. Там нет тех, кого мы успели записать в «своих», нет лиц, которые всплывали бы перед внутренним взором. Нет персонализации, нет узнавания – лишь огромная страна, стоящая по ту сторону нашего внимания, как дом, о существовании которого помнишь только по карте.

Особенно заметно, как люди, способные на глубокое сочувствие в одной сфере, упрекают других в бесчувствии, не всегда понимая, что перед ними – тот же самый выбор, который они сами совершают каждый день. Их возмущает не отсутствие сострадания вообще, а лишь равнодушие не к той боли, которую они выбрали считать значимой. За пределами выбранной темы они сами столь же глухи к страданиям, проходящим мимо.

Когда же некая тема захватывает множество людей, её игнорирование внезапно становится аморальным. Не потому, что она объективно страшнее других, а потому что совпала с чувствами большинства, а человеку трудно выносить то, что не совпадает с его внутренним ощущением правоты, особенно там, где чувство уже нагрето и напряжено. Так мораль подменяется коллективной чувствительностью: совесть молчит там, где молчит толпа, и возмущается лишь там, где возмущаются все. Человека осуждают не за холод, а за несоответствие – за отказ чувствовать то же, что чувствует большинство, словно его сердце сбилось с общего ритма.


Когда боль становится личной


Один из самых убедительных аргументов в пользу того, что люди начинают действовать, лишь пережив проблему на собственном опыте, – это их реакция в тот момент, когда ситуация начинает напрямую затрагивать их жизнь.

Человек может проживать свою жизнь – строить карьеру, растить детей, радоваться семейному счастью – и при этом оставаться почти равнодушным к тому, что происходит вокруг. Чужие страдания для него – как дальний фон, приглушённый и неясный. Он слышит о войнах, бедности, насилии, но воспринимает всё это как отдалённый шум – события «где-то там», не касающиеся его непосредственного мира. Он, конечно, признаёт: «Это плохо», – но без внутреннего движения, без настоящего отклика.

Но всё меняется, когда беда перестаёт быть абстракцией и касается его самого. Представим: он поссорился с кем-то на улице, не зная, что перед ним – человек с властью. И вдруг – арест, придуманные обвинения, следственный изолятор. Та самая реальность, которую он годами не замечал, входит в его жизнь без стука и остаётся внутри.

Теперь он сам – жертва несправедливости. Та самая проблема, что когда-то казалась скучной и далёкой, вдруг становится центром его мира. Раньше он пролистывал новости о полицейском произволе, не задерживая взгляда. Теперь – читает каждую статью. Вслушивается в каждое слово. Сравнивает чужие истории со своей. Сочувствует тем, кто страдает от того же, что испытал он. Ему уже недостаточно сказать: «Да, это плохо». Теперь он хочет понять – почему это случилось и как с этим бороться.

После освобождения он уже не тот, кем был прежде. Теперь он будет внимательно следить за новостями о полицейском произволе, обсуждать их, рассказывать свою историю, спорить, писать – а может, и станет активистом. То, мимо чего он раньше проходил безразлично, превратилось в личную рану, и с этой раной невозможно смотреть на прежний мир старыми глазами.

Это подобно комнате, где лежат двое больных.

Оба страдают – но страдания их разной глубины. Один молча сжимает зубы: привычная боль лежит в теле, как тяжёлый камень. Другой корчится, издаёт звуки, которых человеческое горло будто не должно знать.

Входит третий – наблюдатель. Он видит обоих и вдруг чувствует – жалость к первому, не к тому, кто умирает от боли. Почему? Потому что его страдание – узнаваемо. Он сам когда-то проходил через подобное. Его сердце помнит эту боль.

А к другому он остаётся холоден. Та боль – чужая, не переводимая на язык его опыта. Он понимает, что она ужасна, но не чувствует этого. Для него это уже не боль, а факт, событие, статистика.

Так и в жизни: мы сочувствуем лишь той боли, которую когда-то носили в себе. Всё остальное остаётся по ту сторону стекла – далёкое, нереальное, словно случилось не с людьми, а с чужими, обезличенными телами.

С точки зрения логики это кажется странным, но если принять личную вовлечённость основой активизма – всё становится логичным и последовательным.

Человеческая боль не вызывает отклик. Личная – вызывает.


Итог


Финал этого рассуждения прост: никакое событие не способно поднять нас выше той меры внутреннего участия, что у нас есть. Можно какое-то время заставлять себя быть вовлечённым без настоящего отклика, но это быстро изматывает – и в конце остаётся лишь усталость и выгорание, как след угасшей воли.

Кто-то задастся вопросом: «Но разве это плохо? Разве личный интерес обесценивает доброе дело»?

Не обесценивает. Он просто показывает, откуда у нас берутся силы делать добро. Даже самый «бескорыстный» активизм – это форма внутреннего удовольствия. Мы выбираем ту боль, борьба с которой приносит нам смысл и радость. Нам не интересно бороться с сухой статистикой. И разумеется, там, где мы не чувствуем боли, её исцеление ощущается лишь умом – как правильный, но беззвучный жест, который не находит пути к душе.

В этом нет ничего постыдного. Лучше делать добро в пределах своего интереса, чем не делать его вовсе. Пусть мотив эгоистичен, но результат – полезен. Миру безразлично, почему человек делает добро – важно, что он его делает.

И всё же, даже в этой избирательности – есть что-то человеческое. Мы чувствуем хотя бы там, где можем.

Проблема лишь в том, что при такой системе всегда останутся те, кто не сможет вызвать в нас эмоциональный отклик. Их страдания не попадут в поле внимания, как будто их и нет. Они существуют – просто за пределами нашего интереса.

Мир не меняется от чужой боли – он пробуждается только от своей. В этом его сила. И его трагедия.

Глава 4. Что такое чувство долга?

Чувство долга – это не просто внутренняя узда, которой человек сам себя сдерживает во имя порядка. Это тихий, но настойчивый голос, убеждающий нас идти по выбранному пути не ради выгоды и не по велению переменчивого настроения, а согласно тем принципам, что мы признаём сильнее собственных слабостей.

Такое чувство становится своеобразным нравственным ориентиром, побуждающим предпочитать идеи, ответственность и долг – мимолётным желаниям и соблазнам. Оно удерживает человека от падения туда, где царят лёгкие решения и мелкие страсти, и требует поступать в соответствии с тем, что укрепляет, а не разлагает волю.

Но есть одно важное «но»: человек поступает по совести только тогда, когда он не только верит, но и внутренне чувствует, что поступить иначе – неправильно.

Самопожертвование, отказ от удобства или выгоды, действия, идущие против собственных интересов, возможны лишь в том случае, если они совпадают с его внутренним представлением о справедливости. Если поступок не вписывается в его систему ценностей – он просто не сделает его. Даже если весь мир вокруг будет называть это правильным.

Чувство долга существует лишь там, где его подпитывает внутренняя убеждённость. Лишённый этой опоры, долг превращается в пустую оболочку – форму, которую человек уже не может и не хочет удерживать.

Представим молодого журналиста, работающего в небольшом издании. Ему предлагают место в престижной редакции: больше денег, стабильность, уверенный карьерный рост. Но есть условие – не трогать острые темы, обходить неудобные вопросы, писать так, как комфортно сильным мира сего. Многие коллеги принимают это без сомнений: считают, что так устроена профессия, что иначе – просто глупо.

Но этот журналист отказывается. Он остаётся там, где может называть вещи своими именами и поднимать темы, которые кажутся ему важными, даже если они вызывают недовольство. Для окружающих его выбор выглядит как пример высокого долга: будто человек жертвует личным благополучием ради принципов, отказывается от лёгкого пути ради честности.

И у этого решения есть цена. Отказываясь от заманчивого предложения, он теряет возможность получать большие гонорары, жить спокойно и предсказуемо. Он сознательно выбирает путь без богатства, но с ощущением внутренней правды – решение особенно заметное в мире, где выгода так часто берёт верх над совестью.

Но если всмотреться внимательнее, становится понятно: его поступком движет не одна лишь абстрактная «обязанность». Для него журналистика – не просто профессия, а форма личного существования, способ быть собой без искажений. Он не может представить себя человеком, который пишет ложь ради выгоды. В самой ткани его самоощущения вплетён образ честного журналиста – того, кто говорит правду, потому что иначе перестанет уважать себя.

Его долг не спорит с желаниями – он рождается из них, словно плод из тёплой земли. Честность для него не правило, а живая нить, вплетённая в самую сердцевину его существа.

Если он предаст этот стержень, он потеряет не только принцип, но и самого себя. И в этом – корень его выбора.

Важно и другое: если однажды он утратит интерес к журналистике, перестанет видеть в ней продолжение собственной личности, то и сила его принципиальности ослабнет. Без внутренней связи с делом долг превращается в пустую оболочку. Тогда он либо уйдёт из профессии совсем, либо будет оставаться в ней, но уже с гораздо меньшим пылом, с меньшей бескомпромиссностью, которая раньше поддерживала его честность.

Представим страну, охваченную опасной эпидемией. Многие врачи в спешке уезжают: боятся заразиться, вывозят близких, пытаются защитить свою жизнь. Это человеческая реакция. Но один врач остаётся работать в «красной зоне». Он не получает за это ни прибавки, ни привилегий, ни обещаний карьерного роста. Его никто не принуждает. Его поступок называют бескорыстным проявлением долга.

Но что стоит за этим на самом деле?

Этот врач остаётся не только потому, что «должен» – он остаётся потому, что иначе не выдерживает собственной правды. Он чувствует: именно здесь, на границе между жизнью и смертью, его профессия раскрывает свою сущность. Там, где другие отступают, он вдруг яснее осознаёт, кем является. Опасность не отпугивает его, а наоборот – будто подчеркивает смысл его пути.

Ему важно быть тем, кто идёт туда, где труднее всего. Не ради славы – ради того, чтобы внутренний голос не обвинил его в трусости. Его гордость не в том, что он спасает больше других, а в том, что остаётся рядом, когда страх отталкивает остальных. Это не жертва, а форма самоуважения. Он не требует наград: ему достаточно взгляда в зеркало, в котором он может не отворачиваться.

То, что со стороны выглядит самопожертвованием, внутри оказывается актом силы. Он не покоряется долгу – он делает долг частью своего желания. Он утверждает себя через действие, совпадающее с его убеждениями. Так чувство долга перестаёт быть тяжёлой обязанностью и становится продолжением его внутреннего стержня, потребностью жить так, чтобы не предать собственный смысл.

Как солдат, который идёт умирать не ради приказа, а ради идеи, он ощущает в верности себе не утрату, а полноту. Его действие – это не отказ от жизни, а стремление к той её форме, в которой он может оставаться собой.

Конечно, осознание того, что он помогает людям, имеет для него значение. Но если бы медицина не была делом его сердца, если бы он не чувствовал в ней своё призвание, то такая самоотверженность почти невозможна. Его поступок рождается из сочетания убеждения, любви к делу – и того простого факта, что мы намного реже бываем столь жертвенными ради того, что нас не интересует.

На страницу:
2 из 5