Чернеев бор
Чернеев бор

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Дмитрий Кузят

Чернеев бор

ЧЕРНEЕВ БОР

Теснота сердца

Дон в тот год разлился широко, лениво облизывая песчаные косы. Возле куреней пахло вяленой рыбой, горькой полынью и лошадиным потом. Махайло, рослый казак с тяжелым взглядом и натруженными ладонями, сидел на берегу, правил поломанное весло. Работа привычная, спорая, но мысли его были далеко от речных струг и казачьей вольницы. К нему подошел старый казак по прозвищу Бирюк, сел рядом, долго набивал трубку, искоса поглядывая на соседа.

– О чем кручинишься, Михайло? – спросил старик, щурясь на солнце. – Сабля у тебя острая, конь добрый, в походах удача за тобой следом ходит. Чего тебе еще, молодому казаку, в этой жизни не хватает?

Михаил оотложил нож, провел рукой по шероховатому дереву весла.

– Тесно мне, дядька Еремей. В груди тесно. Недавно в набеге видел я, как наши полонян вели. И вроде бы всё по правде – враг он и есть враг. А в глаза глянул мальчонке одному… и ровно обожгло. Вся наша воля, она ведь на крови замешана. Ищем правды, а находим лишь новую обиду.

Бирюк хмыкнул, выпустив облако дыма.

– Жизнь такая, Махайло. Либо ты, либо тебя. Бог высоко, Царь далеко, а степь – она слез не любит.

– А я не слез ищу, – тихо отозвался Михаил. – Я Тишины ищу. Такой, чтоб за ней голос Божий услышать можно было. Здесь же, за сабельным звоном да за чаркой хмельной, ничего, акромя себя самого, не слышно. А если и слезу, то свою, за грехи пролитую.

Вечером, когда станица затихла и только костры догорали, Михаил ушел далеко в степь. Он упал на колени в высокую траву. Небо над ним было огромное, усыпанное звездами, точно риза Господня.

– Господи, – прошептал он, и голос его дрогнул. – Не вижу я пути своего. В руках железо, ав сердце холод. Всюду смерть, а жизни не нахожу. Позови меня, Господи, как звал Ты рыбарей на море Галилейском. Укажи место, где смогу я не плоть свою тешить, а Тебе единому служить. Опротивела мне воля человеческая, хочу воли Твоей святой. В ту ночь ему не спалось. Он взял в руки старую Псалтирь, единственное наследство от матери, и при свете луны стал читать. Слова ложились на душу, как капли росы на иссохшую землю: «Удалихся бегая, и водворихся в пустыни…»


Прощальный поклон

Утро выдалось туманным. Река словно укрылась белым саваном, пряча в своих камышах и лодки-струги, и заснувших дозорных. Михайло не спал. Всю ночь он провел в молитве и лишь с рассветом уселся у костра, но не грелся, а смотрел на огонь, прощаясь с прошлой жизнью. Рядом на траве лежало его снаряжение: верная сабля в потертых ножнах, чекмень, нагайка. Все это теперь казалось ему чужим, словно принадлежало другому человеку.

Когда солнце едва позолотило верхушки тополей, Михайло поднялся и направился к куреню атамана. Атаман Савелий, старый воин с лицом, изрубленным шрамами, как старая колода, сидел на пороге и чистил пистоль.

– Ба, Михайло! – басовито пророкотал он, не поднимая глаз. – Чего ни свет ни заря? Аль конь застоялся, аль в поход не терпится, чтобы удаль свою разгулять? Погоди, скоро на Азов пойдем, там нагуляешься.

Михаил подошел ближе и, к удивлению атамана, не приложил руку к папахе, а низко, до самой земли, поклонился.

– Батько Савелий, не гневайся, – голос Михаила был тихим, но твердым, как камень. – Не за зипунами я пришел и не за славой. Отпусти меня, атаман. Ухожу я из войска.

Савелий замер. Медленно поднял голову. Глаза его, привыкшие видеть смерть в упор, сузились.

– Куда это? – процедил он. – К турке переметнуться решил? Аль к Москве, к воеводам в услужение? Знаешь ведь закон казачий: из круга выход один – в воду с камнем на шее, коли предательство мыслишь.

– Не предательство в сердце моем, – Михаил прямо встретил взгляд атамана. – Богу служить хочу, батька. Не силой человеческой правду искать, а милостью Его. Тесно душе моей в сабельном звоне. Прости, коли в чем не угодил, но не могу боле кровь лить. Ничью.

Атаман долго молчал. В тишине было слышно, как в реке плеснула большая рыба. Савелий встал, подошел к Михаилувплотную. Он искал в его лице страх или лукавство, но видел лишь тихую, выстраданную решимость.

– В монахи, значит… – Савелий сплюнул в пыль. – Такого бойца потерять. Ты ж в бою как бес был, Мишаня. Кто теперь за тобой пойдет?

– За мной Господь пойдет, батька. А в бою я не бесом был, а гордецом. О том и плачу теперь.

– Иди. Гневаться не буду – на Бога гневаться грех. Но казакам сам скажи. Негоже по-тихому, как тать в ночи, уходить.Атаман тяжело вздохнул, махнул рукой:

Михаил вышел на майдан, где уже собирался народ. Казаки просыпались, чистили коней, смеялись. Увидев Михаила без оружия и в одной простой рубахе, они затихли.

– Браты! – выкрикнул Михайло, и голос его разнесся над берегом. – Простите меня, грешного! Ухожу я от вас. Не обиду затаил, не корысть ищу. Душа горит, Бога просит. Кому должен был – простите, кого обидел словом али делом – не поминайте лихом.

– Михайло, ты чего? – крикнул молодой казак Степан, его верный напарник в дозорах. – А как же клятва? А как же воля наша?Толпа загудела.

– Воля, Степа, она в Боге, – Михайло подошел к другу и крепко обнял его. – А мы тут всё за волю принимаем возможность по своей прихоти жить. А прихоть – она злее цепей. Береги себя.

– На общую свечу в храм наш, помяните мою грешную душу.Михаил снял с пояса кошель с остатками жалованья и бросил его на траву:

Он взял заранее приготовленную холщовую сумку – в ней только сухари, Псалтирь, образ Николы Угодника, да сменная рубаха. Взял посох, вырезанный из вербы. И, не оборачиваясь, пошел прочь от куреней, в сторону лесов, что синели на горизонте.

– Оставь, Степа. Он теперь в другой дозор заступает. Потяжелее нашего будет.Степан хотел было догнать, остановить, но Бирюк положил ему руку на плечо:

Михаил шел и чувствовал, как с каждым шагом тяжесть, давившая на грудь долгие годы, начинает отпускать. Он шел навстречу своей смерти для мира, и сердце его впервые за долгое время билось спокойно и ритмично, словно отсчитывая первые такты новой, бесконечной песни.


Путь к Неведомому

Дорога Михаила не была прямой, как стрела. Она петляла вместе с оврагами, пряталась в высокой траве и терялась в прибрежных плавнях. Первые дни пути казак в нём ещё боролся с монахом: рука нет-нет да и искала на бедре привычную рукоять сабли, а ухо чутко ловило топот копыт за дальним курганом. В степи человек без коня и оружия в те поры был не просто странником – он был добычей.

Путь на север был долгим, как сама память. Степь, поначалу казавшаяся Михаилу родной и понятной, теперь открывалась ему с иной стороны. Раньше он мерил её верстами дневного перехода и пригодностью травы для конского корма. Теперь же он мерил её молитвой.

Днем он шел, опираясь на свой посох. Сумка с сухарями становилась всё легче, а дух – всё тяжелее от непривычного одиночества. Когда солнце начинало клониться к закату, заливая ковыльное море багряным золотом, Михайло выбирал место для ночлега. Обычно это была ложбина, укрытая от ветра, или подножие древнего кургана, поросшего горькой полынью.

Разводить огонь он опасался, чтобы не привлечь лихих людей или татарский разъезд, поэтому ночевал в сумерках, завернувшись в старый чекмень.

– Господи, – шептал он, глядя, как загораются первые звезды. – Вот я, раб Твой. Один под Твоим небом. Раньше вокруг меня всегда были люди, смех, ругань, храп товарищей. А теперь – только ветер. Отчего же мне так страшно в этой тишине?

Тишина и впрямь была пугающей. В ней не было пустоты; напротив, она казалась наполненной тысячами невидимых глаз. Степь дышала, шуршала мышью, вскрикивала ночной птицей. Но постепенно, через неделю такого пути, странник стал замечать, что тишина начинает с ним разговаривать.

В одну из ночей, когда луна висела над степью, точно серебряный ковш, Ммхайло долго не мог уснуть. Он сел на землю, скрестив ноги, и закрыл глаза. Он пытался творить Иисусову молитву, как советовал ему один старый монах, заходивший когда-то на Дон.

– Господи, Иисусе Христе… – начинал он, но мысли улетали к брошенному куреню, к запаху печеного хлеба, к лицу матери.

Он открыл глаза и посмотрел на звезды. И вдруг почувствовал, что небо – это не пустота над головой, а живое присутствие Божие. Оно не давило, оно обнимало. Михаил замер. В этот миг всё вокруг – и стрекот цикад, и шелест травы, и холодный свет луны – слилось в один стройный, беззвучный гимн Творцу.

– Так вот Ты какая, Тишина… – прошептал он, и слезы сами покатились по его обветренным щекам. – Ты не отсутствие звуков. Ты – присутствие Слова. Божественной Тайны.

В тот миг он впервые по-настоящему почувствовал, что не один. Что в этой пустынной степи он более окружен заботой, чем в шумном войске. Это был его первый молитвенный опыт – не из книги, а из самого сердца бытия. Он просидел так до самого рассвета, и усталость не коснулась его тела.

На пятый день пути, когда Дон остался далеко позади, а впереди замаячили крутые берега Хопра, Михаила настигла первая беда. Ночевал он в заброшенном зимовье. Глубокой ночью тишину разорвал не волчий вой, а резкое ржание и гортанные выкрики.

Дверь зимовья слетела с петель от мощного удара. В проеме, на фоне звездного неба, возникли трое. По одежде – разбойные люди, из тех, что промышляли на «перелазах», не гнушаясь ни татарином, ни своим братом.

– Гляньте-ка, – прохрипел один, рослый и кривоногий, поигрывая длинным ножом. – Казак пеший! Видать, коня пропил, а совесть в траве потерял. Выворачивай суму, странник!

Михаил медленно поднялся с соломы. Сердце колотилось привычно, по-боевому. Мышцы налились силой, глаз подметил, что кривоногий держит нож неправильно, открывая бок под короткий и смертельный удар. Старый Михайло убил бы его за три секунды.

Но новый Михаил стоял неподвижно. Он вспомнил прощание на Дону. «Богу служить хочу», – сказал он тогда. А Бог – это не силе, а сила в Боге!

– В суме моей только хлеб черствый да Слово Божие, – тихо сказал Михайло, разжимая кулаки. – Берите, коли вам нужнее.

– Издеваешься, святоша? – кривоногий шагнул вперед и наотмашь ударил Михаила по лицу.

Козак пошатнулся, во рту стало солоно от крови. Ударивший замахнулся снова, но вдруг замер, встретившись взглядом с Михаила. В этом взгляде не было страха, не было ответной ярости, которую разбойник привык видеть у своих жертв. Была лишь тихая, глубокая печаль.

– Что ж ты бьешь-то, человече? – кровь стекала по бороде Михаила, но голос был ровен. – Тебе ж со мной потом перед Судией стоять. Я-то прощу, а Он – всё видел.

– Брось его, Кузьма. Блаженный он… Не к добру это. Крови с него не возьмешь, а беду накличешь.Разбойники переглянулись. Третий, самый молодой, суеверно сплюнул и потянул старшего за рукав:

Они ушли так же внезапно, как и появились, прихватив лишь ковш для воды. Михайло остался в темноте. Лицо горело, челюсть ныла, но внутри было странное чувство победы. Не над врагом – над собой. Он не выхватил нож, который прятал в голенище на крайний случай.

– Вот теперь я действительно пеший, – прошептал он, вытирая кровь. – Спасибо, Господи, что укрепил.

Дальше путь пошел лесами. Там была другая беда – лесные топи и «черная хмарь». Под Воронежем Михайло едва не сгинул в болоте. Нога ушла в бездонную гать, и трясина стала засасывать его с жадностью голодного зверя.

– Погибаю, Господи! – вскрикнул он, хватаясь за гнилую корягу.

Коряга хрустнула. Михайло ушел в тину по грудь. И тут, в предсмертной тишине, он увидел на кочке серую птицу. Она не улетала, а смотрела на него, склонив голову. Он закрыл глаза и стал молиться – не о жизни, а о том, чтобы Господь принял его дух. И вдруг рука нащупала под водой что-то твердое – не корень, а словно камень или твердый пласт глины. Опершись на него всей силой, Михайло вытолкнул себя из липких объятий смерти.

Выбравшись на сухой бугор, он долго лежал, задыхаясь. Весь в черной жиже, изможденный.

– Живой… – прохрипел он, глядя на небо. – Значит, нужен ещё.

Чем дальше он уходил на север, тем сильнее менялся пейзаж. Степь, вскоре и вовсе уступила место густым дубравам и сосновым борам. Это была земля Тамбовская, а за ней – дикие мордовские пределы.

Однажды, переходя вброд небольшую лесную речку, Михайло остановился посередине потока. Вода омывала его натруженные ноги, смывая дорожную пыль. Он посмотрел на свои руки – мозолистые, широкие.

– Руки казака, – подумал он. – Столько раз они сжимали рукоять сабли. Столько раз наносили раны. Господи, дай этим рукам теперь созидать. Дай им силу не разрушать, а воздвигнуть Тебе дом.

Через три месяца пути, когда холщовая рубаха превратилась в ветошь, а ноги в кровь разбились о дорожные камни, Михайло увидел вдали синюю полосу лесов. Воздух здесь стал другим – густым, пахнущим хвоей и вековой дремотой. Это были земли Шацкие.

Он шел через Кермись, через глухие дубравы, пока не вышел к берегу реки Цны. Здесь, на высоком крутояре, он остановился. Лес вокруг стоял такой плотный, что солнце едва пробивалось к земле.

– Здесь, – сказал Михаил, опуская посох. – Здесь будет моя пустынь. Здесь и умру, не уйду отсюда.

Он нашел поваленную сосну, сел на неё и впервые за весь долгий путь открыл Псалтирь. Лес отозвался на его голос тихим шелестом, словно древние мордовские духи прислушивались к незнакомым словам: «Се удалихся бегая, и водворихся в пустыни…»

Он вышел на светлую опушку, а потом снова углубился в лесную чащу. Здесь свет был иным – зеленым, приглушенным. Пахло прелой листвой и грибной сыростью. Михайлошел, чутко прислушиваясь. Он знал, что где-то здесь, в «черном лесу», живут люди, которые еще не слышали о Христе.

– С чем я приду к ним? – размышлял он, пробираясь через бурелом. – Я не книжник, я не умею говорить красиво. У меня только Псалтирь да вера моя.

Михайлопочувствовал, что именно здесь, среди этих вековых деревьев, и будут его «дворы Господни». Он закрыл книгу и склонил голову в долгой молитве. Он просил Бога не о легкой жизни, а о силе претерпеть всё: и голод, и холод, и ярость язычников, о которой он был наслышан.

Лес стоял здесь такой плотный, что казался непроницаемой стеной. Михайло опустил свою суму на землю.

– Ну, вот и пришли, – сказал он лесу. – Принимай жильца. Будем с тобой вместе Бога славить.

Он нашел небольшую пещерку под корнями вывернутого бурей дуба и устроил там свое первое пристанище. Это была его первая ночь в мордовской земле. Он заснул под мерный шум реки, и во сне ему виделся белый храм, сияющий среди черных сосен, и множество людей, поющих на незнакомом, но радостном языке.


Сень векового дуба

Место, где Михаил решил бросить свой посох, было суровым и величественным. Высокий берег Цны здесь круто обрывался к воде, а над обрывом стоял исполинский дуб, чьи корни, подобные узловатым рукам великана, глубоко впились в землю. Именно под этим дубом, в естественном углублении между корнями, Михаил и устроил своё первое жилище.

Первые недели были временем испытания плоти. Михаил, привыкший к сытной казачьей жизни – к жареному мясу, наваристому кулешу и крепкому меду, – теперь довольствовался тем, что давал лес. Он собирал лесные орехи, дикий щавель, кислицу и выкапывал корни рогоза, которые на вкус напоминали пресный хлеб.

– Ну что, Михайло, – говаривал он сам себе, разжевывая жесткий корень, – тело-то твое бунтует? Раньше в походах на сочных барашках жировал, а теперь вот – землица да водица. Терпи, душа того просит.

Дни его проходили в суровом ритме. Утром, как только первый свет пробивался сквозь хвою, он вставал на молитву. Михаил не знал монашеских правил, но он знал Псалтирь почти наизусть. Он вставал лицом к востоку, туда, где за непроглядными лесами вставало солнце, и голос его – густой, казачий баритон – летел над рекой:

– «Боже, Боже мой, к Тебе утренюю, возжада Тебе душа моя… в земли пусте и непроходне и безводне…»

Молитва была его главным делом. Он молился долго, чувствуя, как лес вокруг него замирает, словно прислушиваясь к странным словам. После молитвы наступало время труда. Михаил понимал, что без жилья зиму в этих краях не пережить. Но из инструментов у него был только небольшой засапожный нож – саблю-то он оставил, а топор в дорогу взять не догадался, уходил-то в спешке душевной.

Однажды на рассвете, когда над рекой стоял густой, как молоко, туман, Михаил почувствовал на себе чужой взгляд. Он не обернулся резко, как сделал бы в степи, – он медленно открыл глаза.

На другой стороне небольшой поляны, за поваленным деревом, стояли двое. Охотники. Одеты в грубые рубахи из поскони, на ногах – лапти из лыка, через плечо – луки из можжевельника. Лица широкие, скуластые, глаза внимательные и настороженные. Мордва.

Михаил медленно поднялся. Он выглядел дико: заросший густой черной бородой, в рваном чекмене, покрытом лесной пылью и грязью. Но в движениях его была странная для отшельника грация и спокойствие. Он не потянулся к ножу. Вместо этого он сложил руки на груди и низко поклонился гостям.

Охотники переглянулись. Тот, что постарше, что-то гортанно произнес своему спутнику. Михаил не понял слов, но понял интонацию – это было удивление.

Михайло сделал несколько шагов вперед, показывая пустые ладони. Затем он указал на свой дуб, на жалкий шалаш из коры, который разваливался под ветром. Потом он изобразил руками движение, будто он валит дерево и тешет бревна. Он посмотрел на пояс старшего охотника, где за ремнем висел тяжелый, кованый топор с длинным топорищем.

Михаил указал на топор, а потом на себя, жалобно и вместе с тем твердо покачав головой. Он прижал руки к сердцу, давая понять, что просит не из корысти, а ради жизни.

Старший охотник подошел ближе. Он долго смотрел в глаза Михаилу. Казачьи глаза, обычно дерзкие и пламенные, теперь светились какой-то нездешней тишиной. Охотник вынул топор, потрогал пальцем лезвие и, неожиданно для самого себя, протянул его рукоятью вперед.

Михаил принял инструмент как драгоценный дар. Он снова поклонился, почти до самой земли.

– Спаси тебя Господь, добрый человек, – прошептал он по-русски.

Мордвин ничего не ответил, лишь коротко кивнул и, обернувшись, быстро скрылся в чаще вместе с товарищем.

С этого дня жизнь Михаила изменилась. Топор в его руках пел. Он начал валить сосны – выбирал ровные, смолистые. Руки, помнившие плотницкое дело еще с детства, работали споро. Он не просто строил избу, он рубил свою первую келью. Каждое бревно он ошкуривал так тщательно, словно это был алтарный стол.

– Руби, Михайло, руби, – приговаривал он под стук топора. – Каждое дерево – это твой обет. Каждая щепа – твоя молитва.

Теперь его быт стал еще строже. Днем – тяжелый физический труд до кровавых мозолей, вечером – долгие бдения. Он ел один раз в день, на закате, размачивая в воде сухарь, который еще оставался в сумке, или горсть лесных ягод. Огонь он разводил редко, боясь привлечь лихих людей, но тепло от работы грело его лучше всякого костра.

Келья его росла. Она была маленькой, два на два сажени, но для Михаила она была просторнее любого дворца. Он вкладывал в неё всё своё покаяние. В одном из углов он соорудил грубый стол и полку для Псалтири.

Иногда он ловил себя на мысли, что лес перестал быть для него враждебным. Белки прыгали по крыше его строящейся кельи, а однажды вечером к нему на поляну вышла молодая косуля. Она долго стояла, глядя, как Михаил тешет порог, и Михаил, затаив дыхание, улыбнулся животному.

– И ты, тварь Божия, пришла на казака поглядеть? – тихо спросил он. – Ну, постой, погляди. Скоро здесь будет место, где не кровь льется, а милость просится.

В эти моменты Михаил чувствовал, что его уход с Дона был единственно верным путем. Теснота в груди прошла. На её место приходило безбрежное, как небо, чувство присутствия Того, Кому он решил посвятить каждый свой вздох.


Белое безмолвие и ледяная купель

Осень в мордовских лесах в тот год выдалась затяжной, слезливой. Река Цна потемнела, стала тяжёлой, как свинец, а по утрам над ней стлался такой туман, что Михаил, выходя из кельи, не видел собственных рук. Но вскоре ударили первые морозы. Земля звеняще застыла, и небо, очистившись от туч, стало высоким и колким.

Михаил успел подвести келью под крышу, плотно законопатив пазы сухим мхом-сфагнумом, который он в избытке собирал на ближайшем болоте. Но двери ещё не было – проём он завешивал тяжёлой медвежьей шкурой, которую нашёл брошенной в лесу (видать, охотники оставили подпорченную).

Зима пришла в одну ночь. Тихая, властная. Навалило столько снега, что молодая сосенка у входа согнулась до самой земли.

Быт Михаила сузился до размеров его крохотной избы. Проснувшись затемно, он первым делом разгребал снег у порога. Мороз кусал за щеки, забирался под ветхий чекмень, но Михайло только крякал, разминая затекшие за ночь мышцы. Внутри кельи тепла было немного – печи он сложить не успел, соорудил лишь каменный очаг из речных валунов, дым от которого уходил в волоковое оконце под потолком.

– Ну, что, кости казачьи? – шептал он, подбрасывая в огонь сухой валежник. – Помнишь, как в походах у костра храпели, вином грелись? Теперь вот – дымом дыши да Бога моли.

Питание его стало совсем скудным. Сухари кончились ещё в ноябре. Теперь его «столом» была сушеная с осени черника, пригоршня орехов да мороженая клюква. Иногда он долбил прорубь в Цне, пытаясь поймать рыбу на самодельную снасть, но чаще возвращался с пустыми руками. Голод стал его постоянным спутником, но странное дело: чем сильнее истощалось тело, тем яснее и острее становился ум.

Молитвенный подвиг его в эту зиму стал суров. Ночью, когда лес вокруг стонал от мороза и деревья трещали, как под ударами топора, Михаил вставал на бдение. Он зажигал единственную восковую свечу (хранил её как зеницу ока) и начинал класть поклоны.

– Господи, помилуй мя, разбойника… Господи, очисти скверну рук моих, кровью омоченных… – шептал он, и пар от его дыхания белым облаком окутывал лик Святителя Николая. Это было небольшое его достояние, доставшееся от старушки матери.

Он вспоминал лица тех, кого покалечил в стычках на Дону. Вспоминал крики, плач полонянок, ярость сабельного боя. Теперь, в этой ледяной тишине, грехи его казались ему черными камнями, тянущими на дно. Он плакал – долго, навзрыд, прижимаясь лбом к холодному земляному полу. Эти ночные воздыхания были его единственным утешением. После слёз приходила тишина – не мёртвая, а живая, наполненная прощением.

Однажды, в самый разгар январских холодов, к нему снова пришли гости.

Михаил сидел у кельи, вырезая из липовой чурки небольшую миску. Снег вдруг скрипнул. Он поднял голову и увидел троих мордовских мужчин. Среди них не было того охотника, что дал ему топор. Эти были моложе, в руках – рогатины, на лицах – недоверие и злоба.

Они окружили его. Один, самый скуластый, в лисьей шапке, начал что-то выкрикивать, указывая на реку. По жестам Михаил понял: они обвиняли его в том, что он «связал» рыбу, что из-за его молитв она ушла на глубину. Язычники верили, что чужак-колдун портит их угодья.

Скуластый шагнул вперед и пнул ногой незаконченную миску. Михаил медленно поднялся. Казачья кровь на мгновение вспыхнула в нем – кулаки сжались сами собой. Он был на голову выше любого из них, и в честном бою раскидал бы их, как щенков.

Но он вспомнил Христа перед Пилатом.

Михаил разжал пальцы. Он низко поклонился мордовским мужчинам, коснувшись рукой снега. Затем он зашел в келью, вынес оставшуюся горсть сушеных ягод и протянул их на ладони вожаку.

Тот опешил. Он ждал драки, ждал страха, но не этого смиренного жеста. Вожак выбил ягоды из руки Михаила, они рассыпались по снегу, как капли крови. Мордвин замахнулся рогатиной, но замер. В глазах Михаила была такая бездонная, тихая жалость к нему, что рука язычника дрогнула.

– Не тронь его, – буркнул второй охотник на своем наречии. – Он немой дух. Таких убивать – беду на род навлекать.

Они ушли, прихватив с собой его топор, оставленный у входа.

Это было тяжелое лишение. Без топора Михаил остался как без рук. Весь вечер он провел в молитве, борясь с обидой.

– Твое, Господи, даю Тебе… – шептал он. – Видать, не заслужил я ещё этот инструмент. Коли надо будет – вернёшь. А нет – так и ветками топиться стану.

В ту ночь он молился особенно долго. А на утро, выйдя из кельи, он увидел на том месте, где рассыпал ягоды, тушу прибитого волка. Шкура была целехонька. Позже он узнал: тот самый охотник, что дал ему топор в первый раз, узнал о «набеге» молодежи. Топор он вернуть не смог – те его забросили в полынью, но прислал добычу в знак почтения к «молчаливому старцу».

Зима продолжалась, но страх перед людьми ушел. Михаил стал потихоньку запоминать слова, которые выкрикивали охотники. Он повторял их про себя, связывая с предметами. Куз— ель, эрьке— озеро… Он еще не знал, что скоро эти слова станут проводниками Слова Божьего.

На страницу:
1 из 3