
Полная версия
Агроном. Железо и Известь. Книга 1
Костик. Друг со школьной скамьи. С третьего класса и до того проклятого ноября. Веселый, вечно без денег, но с миллионом планов. У Кости была жена, Лена — тихая, улыбчивая блондинка. И двое детей — пятилетний Сашка и трехлетняя Маша. Андрей помнил тот звонок. Он лежал на тумбочке, вибрируя в темноте квартиры. На часах — 03:14. Время, когда звонят только мертвецы или полиция. — Алло? Голос дежурного был казенным, уставшим, лишенным интонаций: «Гражданин Вершинин? Вы знаете гражданина Соколова Константина Игоревича? Номер его телефона был последним в набранных. Кем приходитесь? Приезжайте на опознание. Склиф. Третий морг».
Андрей не помнил, как одевался. Как ловил такси. В памяти осталось только Можайское шоссе. Мокрый асфальт, блестящий в свете мигалок. Дождь со снегом, превращающий мир в черно-белое кино. И машина. Старая "Тойота" Костика. Она была похожа не на автомобиль, а на жестяную банку, на которую с размаху наступил великан. И черный "Гелендваген" виновника. Огромный, хищный, почти целый. Пьяный мажор, сын какого-то депутата или бизнесмена, вылетел на встречку. Костя погиб на месте. Мажор отделался испугом и адвокатами.
Морг. Запах формалина и дешевых сигарет санитаров. Андрей помнил, как дрожали его руки, когда он подписывал протокол. Ручка не писала, рвала бумагу. А потом были похороны. Лена стояла у гроба. Она не плакала. Она окаменела. Её лицо было не бледным, а черным — от горя. Рядом жались дети. Маленькая Маша держала мать за палец. Сашка сжимал в кулачке игрушечную машинку и смотрел на отца, лежащего в странном деревянном ящике. Он не понимал. В его глазах был вопрос: «Почему папа спит здесь, на улице, под дождем? Ему же холодно».
Андрей тогда поклялся себе. Стоя под мокрым зонтом, глядя, как комья глины (такой же тяжелой и липкой, как здесь, в V веке) падают на крышку: "Я их не брошу. Я заменю ему отца, насколько смогу. Я буду рядом".
И что он сделал? Первый месяц он действительно был рядом. Приезжал через день. Привозил продукты сумками, давал деньги (Лена не работала, сидела с детьми). Чинил текущий кран в ванной, менял лампочки. А потом... Потом стало больно. Невыносимо больно. Больно видеть пустые глаза Лены, в которых читался немой, кричащий вопрос "За что?". Больно видеть Сашку, который каждый раз бежал к двери на звонок с криком: "Папа!", а потом останавливался, видя Андрея, и в его глазах гас свет. "А, это ты, дядя Андрей... А папа скоро приедет?"
Андрею стало неудобно. Неудобно перед их горем. Неудобно быть живым, здоровым, успешным рядом с их разбитой жизнью. У него были оправдания. Работа. Проекты. Срочные командировки. Дедлайны. Он стал приезжать реже. Раз в неделю. Раз в месяц. Потом перестал приезжать вовсе. Только звонил по праздникам. Откупался переводами на карту. "Лена, привет, я там денег кинул, купи детям что-нибудь". Он сбежал. Трусливо, подло, постепенно. Он оставил вдову и двух сирот барахтаться в черном омуте горя одних, потому что был слишком слаб духом, чтобы стать им опорой. Он не смог выдержать груз чужой беды.
А потом он исчез. Провалился сюда, в прошлое. И теперь, там, в его времени, прошло, может быть, полгода. Лена звонит ему, а номер недоступен. И она, наверное, думает: "И последний друг предал. Забыл". — Трус, — прошептал Андрей в темноту, с силой втыкая нож в дерево скамьи. Лезвие вошло глубоко. — Ты просто трус, Андрюха. Ты не смог смотреть в глаза живым мертвецам. Ты струсил быть мужчиной.
Стыд жег его лицо сильнее, чем жар печи. Здесь, в V веке, у него не было карты "Visa" и алиби в виде работы. Здесь была только совесть. И эта совесть сейчас предъявляла ему счет.
— Но я еще жив, — сказал он себе. — И я не допущу, чтобы это случилось снова. Не здесь. Не с ними.
Он выдернул нож из дерева. На темной древесине остался глубокий, белый шрам. Как напоминание.
Искупление
Дверь распахнулась, впустив клуб густого, белого пара и запах распаренного веника. В избу, смеясь и толкаясь, ввалились дети. Ждан и маленькая Василиса были распарены до красноты. Их мокрые волосы торчали во все стороны, на плечах висели чистые льняные рубахи до пят. — Дядька! — крикнул Ждан, шлепая босыми ногами по теплому полу. — Мамка велит мыло беречь, а мы мылили, мылили!
Василиса семенила за братом. Ей было 6 лет — столько же, сколько было Маше, когда он видел её в последний раз. Такие же круглые, доверчивые глаза. Дети, не сговариваясь, полезли к Андрею на лавку. Ждан привычно устроился на левом колене, Василиса вскарабкалась на правое. Для них он не был ни "примаком", ни "чужаком", ни тем более загадочным "попаданцем". Он был большим, теплым, пахнущим дымом и силой взрослым. Скалой, за которой не страшно. Он был Папой, которого у Василисы никогда не было (она его не помнила), а Ждан уже почти забыл.
Андрей обнял их. Его большие руки, огрубевшие от работы, с въевшейся в поры сажей, осторожно накрыли их хрупкие плечи. Под тонкой тканью рубах он чувствовал тепло их тел и частый стук маленьких сердец.
"Это не случайность," — подумал он, и от этой мысли перехватило горло. — "Мироздание шутит жестоко. Оно не просто кинуло меня в прошлое. Оно вернуло меня в ту же самую точку. В исходную координату моей совести". Вдова. Двое детей. Тот же возраст. Та же беспомощность перед огромным, равнодушным миром.
Милада была копией Лены. Не лицом — Лена была голубоглазой блондинкой с тонкими городскими чертами, а Милада — скуластой, русой славянкой. Но судьбой. Судьба отпечатала на них одно и то же клеймо потери. У Лены мужа забрала пьяная тварь на дороге — бессмысленная, глупая смерть железа о железо. У Милады мужа забрала война — такая же бессмысленная пьяная драка князей за мешок зерна. И они обе остались одни перед лицом своей Зимы. Только Лена была в Москве, с центральным отоплением, супермаркетами и пособием по потере кормильца. А Милада была здесь. В лесу с волками. В доме, который промерзал бы насквозь, не сложи он эту печь. Здесь ставки были выше. Здесь ценой ошибки была смерть.
Андрей прижал детей к себе крепче. Василиса сонно ткнулась носом ему в грудь, бормоча что-то на своем детском языке. — Я не сбегу, — прошептал он ей в макушку. Пахло мыльным корнем и парным молоком. — Второй раз я не сбегу, маленькая.
Там, в Москве, он откупался деньгами. Переводил цифры на экране телефона, считая, что этого достаточно. Думал, что рубли могут залатать дыру в душе ребенка, потерявшего отца. Здесь денег не было. Здесь валюта была другой. Здесь можно было откупиться только собой. Своей спиной, которая болит после колки дров. Своим топором, который защитит от разбойника. Своим умом, который придумает, как спасти урожай. Своей жизнью.
Он посмотрел на Ждана. Мальчик вертел в руках ту самую деревянную чурочку, уже правильно срезанную. Андрей увидел в нем Сашку. Того Сашку, к которому он перестал приезжать, потому что боялся боли. "Прости меня, Костян," — мысленно обратился он к другу. — "Я про...рал твою семью там. Я смалодушничал. Но этих... этих я вытащу. Зубами выгрызу, но вытащу. Я заплачу долг".
В его душе что-то встало на место. Последний кирпичик в фундаменте его новой личности. Он перестал быть просто "выживальщиком". Он стал Хранителем. — А свистулька? — сонно спросил Ждан, поднимая глаза. — Ты обещал... — Завтра, сын, — сказал Андрей, и слово "сын" вырвалось легко, без запинки. — Завтра мы сделаем лучшую свистульку в лесу. Она будет петь так, что соловьи обзавидуются. "И я сделаю тебе лук. И меч. И щит. Потому что этот мир не прощает слабости, и я не дам тебе быть слабым".
В сенях скрипнула дверь. Милада вернулась из женской половины бани. Она остановилась на пороге, увидев эту картину. И в её глазах, обычно тревожных, впервые за долгое время зажегся свет, который был теплее, чем огонь в печи. Свет надежды.
Разговор взглядов
Милада перешагнула высокий порог, прижимая к груди свежеиспеченный каравай, завернутый в льняной рушник. Хлеб был горячим, его дух заполнял собой сени и просачивался в горницу, смешиваясь с запахом банной чистоты.
Она сделала шаг и замерла, так и не опустив ношу на стол. Перед печью, освещенный лишь мягким багровым светом тлеющих углей, сидел Андрей. Дети — Ждан и Василиса — облепили его, как обезьянки. Мальчик спал, уткнувшись носом в изгиб локтя, а девочка, утомленная жарой, положила голову ему на плечо. Андрей не шевелился, боясь их потревожить. Он сидел, откинув голову на стену, закрыв глаза, и едва заметно покачивался из стороны в сторону, словно укачивал само время.
На его лице, обычно суровом и сосредоточенном на чертежах или работе, застыла маска. Это была не гримаса усталости. Это была обнаженная, беззащитная нежность, смешанная с такой острой болью, что у Милады перехватило дыхание.
В её памяти невольно всплыл образ первого мужа. Ждан-старший был добрым мужиком, по меркам деревни. Он не бил зря, приносил добычу. Но дети для него были «бабьей заботой» до тех пор, пока не могли держать топор. Когда они лезли к нему, он мог добродушно рыкнуть, мог подкинуть к потолку до визга, а потом отмахнуться: «Брысь к мамке, не мешай отцу думу думать». В его мире нежность была слабостью.
Андрей был другим. В его объятиях не было снисхождения. В том, как его рука придерживала спину спящего Ждана, была надежда. Милада видела: он держится за этих детей так же, как они держатся за него. Как утопающий за спасительное бревно.
Вдруг Андрей открыл глаза. Он не вздрогнул, увидев её. Он просто посмотрел. Их взгляды встретились в тишине натопленной избы.
И в этот момент мир качнулся и встал на новое место. Что-то изменилось между ними навсегда. Раньше, даже лежа с ним в одной постели, Милада видела в нем Спасителя. Чудотворца, который починил печь. Кормильца, который принес репу. Мужчину, который дарит ласку. Но всё это было про выживание. Про то, чтобы пережить зиму. Сегодня, в этом темном взгляде, она увидела в нем Отца. Того, кто готов умереть, чтобы её дети жили. Того, кто принял их в свое сердце не как "приданое" к женщине, а как свою собственную кровь.
Андрей смотрел на неё, но видел больше, чем просто красивую славянку в свете углей. Он больше не смотрел на неё как на "партнера по кооперативу". Как на удобную "местную жену", которая помогает ассимилироваться. В её фигуре, застывшей с хлебом в руках, он видел тот самый призрачный шанс. Второй шанс. Лена осталась там, в 2024-м году, в пустой квартире, оплакивать Костика. Черный "Гелендваген" на мокрой трассе Можайского шоссе разбил ту жизнь вдребезги, и Андрей тогда стоял в стороне, трусливо отводя глаза.
Здесь он не отвел взгляд. Он смотрел на Миладу и давал безмолвную клятву. Не ей — себе. "Я не смог спасти их там. Но вас я спасу здесь. Никакая "Пьяная Тварь" — ни в лице бандита, ни в лице болезни — вас не тронет, пока я дышу. Этот долг я отдам сполна".
Милада медленно подошла к столу, опустила хлеб. Она приблизилась к нему, стараясь не шуметь. Андрей не мог пошевелиться, скованный весом спящих детей. Он просто смотрел на неё снизу вверх. Милада положила свою ладонь ему на свободное плечо. Это не был жест страсти. Это был жест абсолютного, безграничного доверия. — Тяжело? — одними губами спросила она.
Он медленно высвободил одну руку и накрыл её ладонь своей. Его пальцы были шершавыми, горячими. — Нет, — так же беззвучно ответил он. — Теперь легко.
Им не нужно было говорить "люблю" или "обещаю". В этом прикосновении, в запахе хлеба и тепле детских тел, был заключен самый крепкий договор, который только может быть между мужчиной и женщиной. Он принял её ношу. Полностью. И она отдала её ему, зная, что он удержит.
Стены для птенцов
Капель звучала как метроном, отсчитывающий последние часы спокойствия. Зима сдавала позиции неохотно, огрызаясь ночными заморозками, но днем солнце уже жарило так, что снег превращался в ноздреватую, грязную кашу. С юга, вместе с теплым ветром, приходил запах прелой земли и тревоги. Андрей вышел на крыльцо. Деревня оживала. Мычали коровы, которых выводили в загон. Где-то звенел топор. Этот двор, еще полгода назад казавшийся ему чужим, враждебным миром, полным навоза и опасности, теперь стал точкой опоры. Его Координатой.
У повалившегося за зиму прясла кипела работа. — Ванька, держи ровнее! — командовала Милада. Она сама держала столб, пока подростки пытались его закрепить. Ванька кряхтел, Петруха бил обухом по колышку. Ждан, гордый доверием, с важным видом подавал им ржавые, драгоценные гвозди из маленькой берестяной коробочки. Василиса сидела на солнышке, скармливая коту Ваське остатки каши, и кот, разжиревший за зиму (домовой знал свое дело с мышами!), лениво принимал подношение.
Андрей прислонился к косяку. Он смотрел на эту картину не глазами менеджера, оценивающего трудозатраты. Он смотрел глазами Волка, наблюдающего за игрой щенков у норы. "Это моя стая," — подумал он. И эта мысль, еще вчера пугающая своей ответственностью, сегодня была простой и естественной, как вдох. Он больше не искал пути назад. Метро, интернет, горячий душ — всё это осталось там, за гранью реальности. Там же осталась и его Вина. Пустая квартира, где эхо шагов напоминало о том, что он сделал (и чего не сделал). Вина перед мертвым другом, перед Леной, которую он бросил в её горе.
Здесь всё было честнее. Здесь он был нужен. По-настоящему. Не как источник денег на карту, а как стена. Без него Ждан умрет. Не фигурально. Буквально. Его убьют в первой же стычке, или он сгинет от голода. Василису продадут в рабство за мешок проса. Милада... Андрей сжал челюсти. Миладу пустят по рукам, как трофейную вещь. Это был хаос V века. Здесь выживали только стаей. И у этой стаи должен быть Вожак.
Он потрогал ворот новой рубахи. Лен, сотканный и вышитый руками его женщины (теперь он называл её так без внутренней запинки), сидел плотно, как вторая кожа. Кресты-обереги жгли грудь. — Костя... — прошептал он, глядя в серое, высокое небо, где не было следов от самолетов. — Ты там... если слышишь... Не злись. Я понял. Я построю им замок. Настоящий. С башнями. С баллистами... черт, с пулеметами, если смогу их изобрести. Но никто, слышишь, никто их не тронет. В этом обещании была ярость и любовь, сплавленные в один металл.
Андрей сжал кулаки. Костяшки побелели. Шрамы от извести натянулись. — Рагнар идет? — усмехнулся он. Улыбка получилась не доброй. — Пусть идет. Ему не повезло. Он думает, что идет грабить деревню трусливых землепашцев. А он идет в капкан. Он наткнется на мужика, который защищает семью своего мертвого друга. А такой мужик — самый страшный зверь в этом лесу. У меня нет тормозов, Рагнар. Я потерял их там, на Можайке.
Он решительно спустился с крыльца. — Ванька, Петруха! Бросайте забор! — крикнул он. Парни обернулись. — Идите за мной. Тащите топоры и пилы. — Куда, дядька? — спросил Ванька. — К воротам. Мы будем укреплять периметр. Время строить забор прошло. Время строить Крепость.
Милада выпрямилась, вытирая пот со лба. Она посмотрела на него. В её взгляде была тревога, но была и вера. Она видела, как изменилось его лицо. Исчезла тоска. Появилась цель. Андрей подмигнул ей, проходя мимо. — Вари ужин, хозяйка. Мы проголодаемся. Долг был принят. Трансформация завершилась. Из агронома окончательно вылупился Воин. И этот Воин был готов встретить судьбу лицом к лицу.
Две Правды
Река не соединяла их. Она разделяла, как шрам, который никогда не заживет.
На правом, высоком берегу, продуваемом всеми ветрами, стоял «Орлиный Утес». Частокол здесь был почерневшим от времени, дома лепились к краю обрыва, как ласточкины гнезда. Жители Утеса смотрели на мир сверху вниз. Они считали себя воинами, охотниками, хозяевами горизонта. Своих соседей они называли «жабами».
На левом берегу, в низине, укутанной вечным туманом, распласталась «Бобровая Падь». Здесь пахло тиной, рыбой и жирной, влажной землей. Урожаи здесь были богаче, девки — дебелее, а заборы — ниже. Местные звали соседей с обрыва «голодранцами» и «стервятниками».
Вражда была старой, как сами идолы на капищах. Никто уже не помнил, с чего всё началось. Может, дед нынешнего старосты украл козу? Или прадед соблазнил чужую жену на Купалу? Причина истлела, но ненависть осталась. Она стала привычкой, как умываться по утрам.
***
Борислав, сын старосты Орлиного Утеса, замер, прижавшись плечом к шершавой коре сосны. Лес был нейтральным. Так считалось. «Ничья земля» между владениями двух деревень и Великой Пустошью. Но осень в этом году выдалась голодной, и границы размылись.
Ему было двадцать лет. Широкий в плечах, с тяжелым взглядом из-под густых бровей, он считал себя лучшим охотником Утеса. И сейчас, в пятидесяти шагах, в орешнике, он видел свою добычу. Олень-рогач. Благородный, с огромной короной рогов, срывал последние бурые листья. Пар валил из ноздрей зверя. Это было не просто мясо. Это была шкура на зиму, кость для игл и рога для рукоятей. Это была жизнь для семьи на целый месяц.
Борислав медленно, не дыша, начал натягивать лук. Тетива из жилы скрипнула едва слышно — он смазал её жиром. Он уже выбрал точку. Под лопатку. В сердце.
Вжик.
Звук прилетел не с его тетивы. С другой стороны поляны, из кустов можжевельника, вылетела стрела. Оперение было грубым, из утиных перьев. Стрела вонзилась оленю в шею. Зверь взревел, взвился на дыбы, ломая кусты, и рухнул, хрипя и биясь копытами.
Борислав опустил лук. Его лицо налилось кровью. Из можжевельника выскочил парень. Моложе Борислава, года шестнадцать. Одет в серую, пахнущую рыбой рубаху, на ногах — поршни из сыромятной кожи. «Жаба» из Пади. Парень подбежал к оленю, выхватывая нож, чтобы перерезать горло и спустить кровь. Он улыбался. Это была его первая крупная добыча.
Борислав вышел из укрытия. Он шел тяжело, ломая валежник сапогами. Парень из Пади — его звали Мико — обернулся. Улыбка сползла с его лица, сменившись испугом. Он узнал сына вражеского старосты.
— Отойди от моего мяса, — тихо сказал Борислав. Мико выпрямился, сжимая окровавленный нож. Рука у него дрожала, но отступать он не собирался. В его доме болела мать, им нужно было мясо. — Твоего? — голос парня сорвался на петушиный крик. — Моя стрела торчит! Я убил! Ты еще натягивал, а я уже бил!
— Ты убил зверя, которого я вел три версты, — Борислав подошел вплотную. Он был выше на голову и тяжелее. — Ты украл мою охоту, жабье отродье. Вали в свое болото и жри пиявок. Олень мой.
Мико затравленно оглянулся. Лес молчал. Свидетелей не было. — Не отдам, — упрямо сказал он. — Закон леса: кто положил, того и добыча. Попробуй отними.
Борислав усмехнулся. В этой усмешке не было ничего человеческого. Только холодная жестокость мира, где прав тот, кто сильнее. — Попробовать?
Он ударил внезапно. Не кулаком. Древком лука — наотмашь, поперек лица. Хруст. Мико взвизгнул, схватившись за разбитый нос. Кровь брызнула на сухую траву. Он, ослепленный болью и обидой, махнул ножом вслепую. Лезвие чиркнуло по рукаву тулупа Борислава, разрезав кожу, но не задев тела.
Этого было достаточно. В глазах Борислава вспыхнула белая пелена. Это уже не спор. Это кровь. Он перехватил руку парня, выкрутил её с хрустом суставов. Нож упал в листву. — Ты на кого железо поднял, щенок?! — прорычал Борислав.
Он толкнул Мико. Парень упал, споткнувшись об тушу оленя. Борислав выхватил свой засапожный нож — широкий, тяжелый, скрамасакс местного разлива. Он не думал о последствиях. Он не думал о мире, который и так висел на волоске. Он видел перед собой врага. Потомственного врага, который посмел поднять на него руку.
Борислав прыгнул. Коленом придавил грудь мальчишки. — Не надо... — прохрипел Мико, глядя в безумные глаза нависшего над ним охотника. Удар был коротким и жестоким. Под ребра. Вверх. В сердце. Так добивают зверя.
Мико дернулся и затих. Его глаза, удивленно распахнутые, смотрели в серое осеннее небо. Из уголка рта потекла струйка крови, смешиваясь с кровью из разбитого носа.
Борислав встал. Тяжело дыша, вытер нож о штанину. Тишина вернулась в лес. Только олень в последний раз дрыгнул ногой. Теперь на поляне лежало два трупа.
— Мой, — сказал Борислав в пустоту.
Он не чувствовал раскаяния. Только мрачное, тяжелое удовлетворение. Он победил. Он наклонился, выдернул стрелу Мико из шеи оленя и сломал её о колено. Бросил обломки на труп парня. Затем взвалил тушу оленя на плечи — тяжело, до треска в позвоночнике, но своя ноша не тянет.
О том, что он оставил на поляне не просто тело, а запал для пороховой бочки, которая уничтожит обе деревни, он не думал. Он думал о том, как отец похлопает его по плечу за добычу.
***
Вечер в "Орлином Утесе" был тихим. Дым очагов поднимался столбами в безветренное небо. Староста Ярополк сидел у огня, глядя, как сын разделывает тушу. — Добрая добыча, — буркнул он. — Стрела чья была? Рана-то широкая, от наконечника листовидного. А у тебя шилобойные.
Борислав, вырезавший печень, замер на секунду. — Моя стрела, батя. Я добил ножом. Он помолчал и добавил, глядя на окровавленные руки: — Там в лесу жабренок крутился. Из Пади. Хотел украсть. Ярополк поднял тяжелый взгляд. — И где он теперь? — В лесу остался. Спать лег. Надолго.
Старик медленно отложил точильный камень. Он не закричал. Не схватился за голову. Он знал, что этот день настанет. — Дурак ты, Борька, — глухо сказал он. — Ох, и дурак. Мясо мы съедим за неделю. А кровь нам расхлебывать до весны. Они найдут его. Завтра же найдут.
— Пусть ищут, — огрызнулся сын. — Мы на Утесе. У нас стены. Пускай сунутся снизу — камнями закидаем. Давно пора им показать, кто хозяин на реке.
Ярополк подошел к окну, затянутому бычьим пузырем. Сквозь мутную пленку он видел огни за рекой. Там, в "Бобровой Пади", тоже жили люди. Жили и ненавидели. — Стены... — прошептал староста. — Стены хороши, когда враг один. А когда вражда глаза застилает, спину некому прикрыть.
Где-то далеко в ночном лесу завыл волк. А может, и не волк. Древний механизм кровной мести, запущенный ударом ножа, начал раскручивать свои шестеренки. Утром на левом берегу завоют бабы. А вечером заполыхает огонь. И в этом огне никто не заметит теней, скользящих по опушке леса. Теней людей, у которых не было дома, но были мечи и дикий, волчий голод.
Круг Мести
Первая стрела с горящей паклей прилетела в Бобровую Падь не в разгар ночи, а в самых серых предрассветных сумерках, когда сон самый глубокий. Она беззвучно описала дугу и воткнулась в соломенную крышу крайнего овина, набитого не обмолоченным льном. Огонь занялся неохотно, словно тоже хотел спать, но льняное масло — пища жадная. Через минуту пламя загудело.
Проснулись от криков петухов и треска горящего дерева. Жители Пади высыпали на улицу в одном исподнем. Бабы голосили, хватаясь за ведра. Мужики с вилами бестолково метались, пытаясь сбить огонь, который уже перекинулся на амбар. — Утес! — закричал кто-то, указывая на туманную реку. — Это Утес поджег! Убийцы!
Староста Пади, кряжистый мужик по имени Драган, стоял посреди хаоса, сжимая в руке телогрейку сына Мико, которую нашли в лесу — окровавленную и порезанную. — Воды! Лейте воду, ироды! — ревел он. — Не дайте зерну сгореть!
Амбар отстоять не удалось. Запах горелого хлеба смешался с туманом. Это был самый страшный запах для крестьянина — запах голода. Когда дым рассеялся, Драган собрал совет прямо на пепелище. Лица мужиков были черными от копоти и ненависти. — Они убили моего сына, — глухо сказал Драган. — А теперь хотят нас голодом выморить. Они начали войну не по правилам. Овин жечь — последнее дело. — Так что делать, староста? — спросил кузнец Неждан, огромный и угрюмый. — Идти штурмом? У них частокол высокий, побьют нас камнями. — Нет, — Драган сузил глаза. — Огонь за огонь. Но мы ударим больнее. Мы ударим в брюхо.
***
Следующая ночь была безлунной. Трое из Пади, лучшие пловцы, переплыли ледяную осеннюю реку, держа узелки над головой. Они не пошли жечь. Это было бы слишком заметно на высоком утесе. Они поползли к единственному колодцу, который поил "Орлиный Утес" — глубокому ключу у подножия холма, к которому женщины спускались каждое утро.
В узелках была не ядовитая трава. Трава выветривается. Там было кое-что похуже. Тухлая собачатина, выдержанная в навозной жиже. Биологическое оружие древности. С мерзким всплеском пакеты упали в черную воду. — Пейте, соколы, — прошептал диверсант, сплевывая в колодец напоследок.










