
Полная версия
Красный ЛМ
— Хохол, — хрипло, без эмоций, выдохнул Карим. — Другого быть не может. Наверное, за завод. Не успокоился.
Сердце Джафара упало. Карим сам выстроил для него удобную, безопасную ложь. И теперь ему оставалось лишь кивнуть, встроиться в этот вымысел, стать его частью.
— Мразь, — сквозь зубы выдавил Джафар, и в его голосе впервые за этот вечер прозвучала искренняя, яростная эмоция. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, пытаясь физической болью заглушить внутреннюю. Эта показная ярость была единственным способом скрыть дрожь, подступавшую к коленям. — Теперь он дорого за это заплатит.
Он произнес это с той убедительной жестокостью, которой от него ждали. Но внутри все кричало. Он стоял рядом с человеком, которого чуть не потерял из-за своей амбициозной игры, и лгал ему прямо в лицо, притворяясь союзником. В этот момент Джафар понял, что перешел некую грань. Он уже не просто играл в бандита. Он стал тем, кого изображал — лживым, готовым на все ради своей выгоды подлецом, который прячется за чужими спинами. И самое ужасное было в том, что Карим, этот старый, уставший волк, видел в нем теперь единственную опору. Горькая ирония судьбы давила на него всей своей тяжестью. Он стоял в центре больничного коридора, залитого ядовито-ярким светом, а чувствовал себя как в самой глубокой, самой грязной подворотне, и единственным спасением от этого удушья была ложь, которую он теперь был обязан поддерживать, как утопающий — обломок разбитой лодки. И этот обломок медленно, но верно тянул его на дно.
14.5. Допрос в палате
Коридор возле отделения реанимации был стерильным и безжалостным. Карим сидел на стуле, вцепившись пальцами в колени. Взгляд его был устремлен в белую облезлую дверь с надписью «РЕАНИМАЦИЯ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». За этой дверью боролся за жизнь Элман. Бакинский. Молчаливый карабахский волк, который был ему не просто водителем, а последним по-настоящему верным человеком. Тенью, щитом, братом.
Внутри Карима бушевала ярость. Ярость холодная, как лезвие. Он мысленно приговаривал Виталика к мучительной казни, представляя каждую деталь. Но снаружи он был лишь уставшим, помятым мужчиной в испачканной чужой кровью и грязью рубашке. Его терпение лопнуло. Эта волокита, необходимость притворяться, эта вся показуха — все это вызывало у него острое, физическое раздражение.
В коридоре появился старший опер Макеев. Он шел шустрым, деловым шагом, но его глаза быстро оценили обстановку. Он кивком головы, одними глазами, поздоровался с Джафаром, который нервно курил у окна вместе с Михундеем, прошел мимо молчаливого Диклофоса, и направился к Кариму.
— Карим Мухамедович, — голос Макея был тихим, почти сочувственным. — Соболезную. Нужно поговорить. Оформить протокол. Пройдемте?
Он указал на дверь пустой палаты напротив. Карим, не говоря ни слова, тяжело поднялся и проследовал за ним.
В палате пахло лекарствами и одиночеством. Опер прикрыл дверь, достал из потрепанной кожаной папки бланк протокола и ручку.
— Итак, Карим Мухамедович, расскажите, что произошло.
Карим, глядя в стену, монотонно, словно заученную мантру, начал:
— Ехали по делам. Точней как ехали, я даже в машину не сел еще. Подлетела “копейка”, подбежали двое, с обрезом. Сказали, мол, отдавай ключи от машины. Элман вступился. Они начали стрелять. Его ранили. Сразу ваши ребята подъехали, перестрелка началась.
— В ваш адрес в последнее время поступали какие-либо угрозы? — Макей делал вид, что пишет.
— Макей, — Карим медленно повернул к нему голову, и в его уставших карих глазах запеклась вся накопленная за день злоба. — В мой адрес всю жизнь поступают какие-либо угрозы. Все их слушать — уши сожжешь.
— Как вы сами думаете, кто стоит за этим нападением? — опер понизил голос, хотя кроме них в палате никого не было. — По оперативным источникам, «тень» падает на Погосяна.
Карим усмехнулся одним уголком рта. Эта игра в «угадайку» вызывала у него тошноту. Он видел, как Макей ёрзает, как его пальцы нервно постукивают по ручке. Этот мент не хотел раскрывать дело. Он хотел его закрыть. Быстро и выгодно. И это было в их общих интересах.
— Мент, — отрезал Карим, глядя ему прямо в глаза. — Хорош воду в ступе толочь. Чего ты хочешь? Денег? Палку срубить? Я тебе все подробно рассказал уже. Подъехали, стреляли, ранили моего шофера. Все.
Между ними повисло молчание, густое и значимое. Они оба знали правду. Знали, что это был не угон, а целенаправленный, хорошо спланированный «заказ». Знали, что стреляли профессионалы, а не угонщики. Но произносить это вслух было равносильно самоубийству для обоих. Для Карима — потому что это означало признать свою уязвимость. Для Макея — потому что настоящее расследование всколыхнуло бы такое болото, в котором он сам мог утонуть.
Карим тяжело вздохнул, делая вид, что обдумывает. Он видел, как у Макея загораются глаза. Игра пошла.
— Ладно… — Карим провел левой рукой по лицу. — Думаю, это были гастролеры. Угонщики. Приметили машину, хотели снять, я помешал. Ну, они и решили вопросы силой решить. Бывает же.
Лицо Макея просияло. Он чуть не потер руки от удовольствия.
— Версия имеет право на жизнь, — торжественно провозгласил он, быстро строча в блокноте. — Очень даже логичная версия... — он бормотал под нос, заполняя графы. — Потерпевший — Элман Балакишиев… в тяжелом состоянии…
Он закончил писать и протянул листок Кариму.
— Посмотрите, все верно?
Карим бегло пробежался глазами по криво вписанной быстрым почерком легенде про «угонщиков-гастролеров» и подписал. В этот момент он ловким, отработанным за долгие годы движением, будто поправляя пиджак, сунул руку в карман, достал свернутые в плотную трубочку две стодолларовые купюры и, пожимая Макею руку «в знак благодарности», оставил их у него в ладони.
— Спасибо за понимание, — сухо сказал Карим.
Макей, не меняясь в лице, так же ловко спрятал купюры в карман форменных брюк.
— Не за что. Будем разбираться. Выздоравливайте вашему товарищу.
Он вышел из палаты, оставив Карима в одиночестве. Версия была утверждена. Уголовное дело обрело свою удобную для всех форму. Опровергнуть ее могли бы только сами киллеры, но те, как нарочно, оказались мертвы после перестрелки с нарядом ППС. А мертвые, увы, не разговаривают.
Макей, выходя из больницы, с легкой улыбкой потрогал пальцами в кармане хрустящую бумагу. Легкие деньги. Очень легкие. И возможность закрыть дело по тяжкой статье без лишних вопросов. В его мире это считалось большим успехом.
14.6. Мама
На следующее утро Карим, усилив охрану, отправил Джафара и Михундея в Москву, в больницу номер 81, куда перевезли Бакинского. Его состояние было стабильно тяжёлым, и Карим после полуночи долгих споров и финансовых возлияний смог добиться перевода в более крупную и оснащенную больницу, чем Шелгинская ЦРБ.
— Мужики, дежурьте возле него, звоните мне каждый час! — приказал он.
По пути в больницу машина проезжала знакомый спальный район. Медведково. Серые девятиэтажки и красные хрущевки, детские площадки. Сердце Джафара сжалось. Здесь он жил до посадки в тюрьму. Через два дома - жила его мама. Здесь закончилась история милиционера Ракитина.
— О, заедь тут в один двор. А теперь остановись у следующего подъезда, — тихо сказал он Михундею.
Михундей остановил машину, и не задавая лишних вопросов принялся молча ждать дальнейшего распоряжения. Джафар же сидел, весь как на иголках, вглядываясь в лицах всех проходящих мимо людей.
Час.
Другой.
Но наконец дождался.
Он увидел ее.
Постаревшую, сгорбленную, с тяжелыми самодельными сумками в руках. Он выскочил из машины и побежал к ней со скоростью света, сияя от счастья. Он уже видел в голове, как мама обнимает его, просит прощения за то, что ни разу не навестила его в тюрьме, как он целует ее старенькую сморщенную щеку, по которой катится слеза, и она, точь в точь как в детстве, треплет его по волосам "Эх, горе ты мое луковое, Гришка".
— Мама! Здравствуй! Это я, Гриша, твой сын! - радостный голос раздался на весь двор, бабушки со скамейки повернули головы в его сторону.
Михундей удивлённо поднял бровь, убавив громкость магнитофона, и разглядывая сцену воссоединения семьи через лобовое стекло Волги.
Она остановилась и, поставив на землю сумки, долгим, оценивающим взглядом окинула его с ног до головы. Дорогая кожаная куртка, отполированные узконосые туфли, холеное лицо, модная прическа. Напротив нее стоял какой-то бандит с сытой холеной рожей и волчьими глазами. Ничего общего с тем сержантом в милицейской форме, которым был ее сын.
Гриша, сияя, достал пачку долларов и сунул ей в карман плаща.
— Вот, мама, возьми, пожалуйста. Ты заслуживаешь достойной старости. Я буду приезжать к тебе…
Она не дала ему договорить, и выдернула руку, как от прикосновения к чему-то мерзкому.
— Ты такой же урод, как и твой папаша! — выдохнула она с ледяной ненавистью.
— Мама, ты что, перестань. Я люблю тебя, мама! — в его голосе прозвучала детская мольба.
— Что ты делал за эти деньги, Гриша?! — ее голос дрожал от гнева и отвращения. — Людей убивал?! Грабил?!
— Мама, я работаю заместителем… — начал он беспомощно.
— Мой сын был милиционер! — перебила она его, шипя и смотря ему в глаза с отвращением. — И он погиб при исполнении служебного долга! А ты, рожа уголовная, ещё раз здесь появишься — я вызову милицию!
Она с силой швырнула смятые купюры ему в грудь. Зеленые бумажки, за которые он, казалось, продал душу, беспомощно закружились в воздухе и упали в грязную воду у ее ног. Он смотрел, как они намокают и чернеют, и понимал, что это лучшая метафора его жизни. Бабушки на скамейке у подъезда ахнули. Не оглядываясь, мать подхватила свои сумки и скрылась в подъезде.
Джафар стоял, опустив голову, чувствуя, как по его щекам катятся горячие слезы. Он не пытался их смахнуть. Он стоял, и ему казалось, что он снова в той комнате. Только теперь не Люда смотрела на него пустым взглядом, а его собственная мать. И снова он был виноват. Виновен в том, что остался жив. Виновен в том, что не оправдал чьих-то надежд. Казалось, вся его жизнь — это долгий путь от одного взгляда полного ненависти к другому. Он просто развернулся и пошел прочь, оставив за спиной ждущую его машину. Белая «Волга» с понимающим и мрачным Михундеем за рулем медленно тронулась за ним, увозя его от последнего призрака его прошлой, сломанной жизни.
Едва переступив порог больницы номер 81, парни узнали, что пациент Балакишиев умер ещё в девять утра, так и не приходя в сознание. Его последние слова, сказанные в салоне Мерседеса, были обращены к самому дорогому и светлому, что было в его ужасной жизни - к семье, погибшей на улицах Ходжалы два года назад, и к суровой шелгинской сутенерше, которая никогда не воспринимала его в качестве ухажера.
14.7. Свидетельство о смерти
Белая «Волга» плыла по МКАДу, унося их прочь от Москвы, обратно в Шелгинск. В салоне стояла тишина, густая и тяжелая, как могильная плита. Михундей давно выключил магнитофон. Он не задавал вопросов, не пытался говорить. Он просто вел машину, изредка бросая в зеркало заднего вида быстрые, полные тревоги и сочувствия взгляды на своего шефа. Он был свидетелем сцены у подъезда. Он видел всю картину. И он, искренне любивший свою пожилую мать, был от нее в шоке.
Джафар развалился на переднем сиденье, откинув голову на подголовник и курил, глядя в окно на проносящиеся мимо панельные дома, заводы и лесополосы. Но он не видел их. В его сознании, как на испорченной кинопленке, снова и снова прокручивались кадры его жизни, складываясь в одну уродливую, безрадостную картину.
Он никогда не был для матери просто сыном. Он был проектом. Проектом «Анти-Иван».
В далеком 1967-м она, 18 летняя Люба Ракитина, молодая и наивная медсестра НИИ Гельмгольца, без памяти влюбилась в статного пациента, 30 летнего Ивана. У них завертелся бурный роман, но ухажер быстро дал понять ей, что в брак вступить не может для ее же безопасности и спокойствия, и из-за характера работы вынужден вести секретный образ жизни. В те годы это означало или службу на посту ответработника по типу нашумевшего Резидента, или...
Иван появился изредка, пару раз в год, присылал ей почтой деньги - крупные суммы, когда тысячу, когда две рублей. В последний раз они встретились в 1972 году, посетили детский мир на Лубянке и зоопарк, и после его уезда Люба узнала, что ее Иван — это Ванька-Ростовский, он же Иван Громов, особо опасный уголовник-рецидивист. Она тут же с ним порвала. Все его письма уничтожались, все присланные подарки выдавлись ребенку за ее собственные. В свидетельстве о рождении в графе «отец» стоял абстрактный Иван Иванович. А в ее сердце родилась железобетонная клятва. Клятва вырастить из своего сына, Гриши, идеального советского человека. Полную противоположность его биологическому отцу.
Всю свою жизнь Гриша Ракитин был ходячим доказательством ее правоты. Юный друг милиции. Дружинник. Школа милиции. Он был ее гордостью, ее знаменем. Но, повзрослев, стал все сильнее раздражать свою мать на подсознательном уровне, став внешне до боли похожим на Ивана. Невесть откуда в его поведении стали появляться блатные замашки, интонации.
А потом появилась Люда. Его Людмила. Мать возненавидела ее с первого взгляда. Она видела в ней угрозу для блестящей карьеры сына, помеху, которая собьет его с единственно верного пути. «Лимитчица! Проститутка!» — кричала она, хотя Люда была коренной москвичкой из приличной рабочей семьи. Григорий любил ее до беспамятства, мать же убеждала, что той нужна лишь московская прописка и статус жены офицера. Он же, стараясь задобрить мать, всячески заваливал ее подарками - сервиз "Мадонна", холодильник "Розенлев", стиральная машина "Малютка"...
В тот роковой февраль 1990 года, когда Григорий попал в тюрьму, мать вынесла свой окончательный приговор. Она отреклась от него. Ни единого свидания. Ни единой передачи. Ни одного звонка, который бы она приняла. Он помнил это, как будто это было вчера. Кабинет зампотыла в Бутырке. Он, молодой бесконвойник, которому разрешили позвонить домой. Старик-майор, добрейшей души человек, который специально отходил к окну и делал вид, что разглядывает плац, чтобы не видеть, как у Ракитина наворачиваются на глаза слезы.
«Мама, здравствуй, это я, Гриша...» — говорил он в трубку, и его голос срывался.
И в ответ — короткие, безжалостные гудки.
Став шофером в СИЗО, он часто, возвращаясь с рейса, делал крюк и заезжал в свой старый двор. Парковал свой казенный ЗИЛ с номерами 2859 МКЛ под ее окнами и долго, мучительно долго смотрел вверх. Иногда видел ее силуэт за занавеской. Иногда — как она вешает белье на балконе. Он был так близко и так бесконечно далеко. Как-то раз он встретил ее на улице. Он готов был поклясться, что она видела его лицо в кабине грузовика, что их взгляды на долю секунды пересеклись. Но она просто прошла мимо, не изменившись в лице, будто он был пустым местом. Григорий тогда одними губами прошептал «Мама...», и по его лицу текли горячие, злые слезы.
После освобождения летом 1993 года он последний раз зашел в этот двор. Он поклялся себе больше здесь не появляться. И вот сегодня, ведомый какой-то идиотской, мальчишеской надеждой, он эту клятву нарушил. Черт его дернул.
Этот раз точно был последним.
Свидетельство о смерти было подписано. Не его, но Гриши Ракитина. Мать, его создатель, сама же его и похоронила. А раз собственная мать считает тебя мертвым, значит, никаких моральных тормозов больше нет. Нет ни долга, ни чести, ни правил. Есть только воля и сила.
Он медленно повернул голову и посмотрел на свои руки, лежащие на коленях. Руки убийцы. Руки бандита. Руки Джафара. И впервые за долгие годы он не почувствовал отвращения. Он почувствовал... свободу. Ледяную, страшную, безграничную свободу человека, которому нечего терять и не у кого просить прощения.
Единственное светлое пятно в этом проклятом мире — Аделина. Ее лицо, ее запах, ее прикосновения. Она была его якорем, его религией. И теперь он знал, что будет делать. Он будет строить для нее рай. Личный, персональный рай в самом центре этого ада, имя которому Шелгинск. Чего бы это ни стоило. За одно ее тихое «Люблю», сказанное во сне, он был готов сжечь, утопить, уничтожить весь этот мир, не моргнув глазом.
Он выпрямился в кресле. Его взгляд стал жестким и ясным.
Гриша Ракитин умер. Да здравствует Джафар.

