Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя
Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя

Полная версия

Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Книгу он не написал. Водоворот берлинской жизни закружил его. Предлинное письмо другу заканчивалось: «Прости, дорогой, мою болтливость, это ведь моя любимая материя! Если мне вновь посчастливится увидеть тебя, как много надо будет тебе рассказать! Спеши, спеши как можно скорее в мои объятия. Король собирается устроить блестящий карнавал. Дают двенадцать итальянских опер. Как ты смотришь на то, чтобы приехать на карнавал?!».

Невероятно, но за два года в Берлине он умудрился не жениться на Минне. В принципе, все зависело от дяди Иоганна-Людвига, стоило ему намекнуть… но тайный советник подозрительно посматривал на самостоятельную жизнь племянника. Похоже, он ветрогон, пустейший человек, ведь его папаша промотал-прокутил жизнь. Вот почему, видимо, он не позаботился, чтобы племянника оставили в Берлине после очередного экзамена на чин.

Выдержав испытание на звание асессора, Гофман получил назначение в польские провинции.

Глава четвертая


Раскочегаренный самовар

Мы метали молнии.

Гофман

В 1772 Польшу оккупировали и разделили соседние государства. Пруссия, Австрия, Россия полагали, будто тем самым польский вопрос решен. Но сами надолго создали напряженную политическую проблему в самом центре Европы. Поляки естественно не смирились с потерей независимости. В столицах великих феодальных держав царил административный и канцелярский подход к политическим вопросам, они не понимали, что имеют дело с самостоятельной жизнеспособной нацией, которая сама недавно была великой державой, что вообще нации не создаются и не отменяются никакими указами, что нации складываются в ходе естественно-исторического процесса, что народ это живой социальный организм, так же как исторически формируется язык народов.

В Познани, куда приехал служить Гофман, главная улица называлась Вильгельмштрассе и постепенно перестраивалась, приобретая вид берлинской Линден. На ней, в наиболее престижной части города, использовав повышение жалованья, стремительный артистичный асессор снял квартиру в доме придворного типографа Якоба Декера.

Развлечения были не столь изысканны и разнообразны, как хотелось. Однако, перенесенный в незнакомую обстановку, негерманскую среду, Гофман в привычном ритме, но усиленном ощущением новизны, со рвением ненасытной молодости принялся предаваться рассеяньям и забавам.

Клуб образованных господ «Ресурса», в который он был немедленно радушно принят, забавлял юмористическими наблюдениями. Клуб предназначался для восстановления ресурсов, отдыха в приличной обстановке. Сюда приходили сыграть в шашки или шахматы, выкурить трубку «пользительного голландского табака», доставленного прямо с острова Ява, почитать газеты, поговорить о политике, «этом дьяволе Бонапарте», выпить, закусить. На Гофманов острый глаз и карандаш попадались занятные портреты.

Общение с сослуживцами, приятелями происходило в основном в трактирах, ресторациях. Гофман с присущим ему гурманством принялся распробовать изобильную польскую кухню: со сметаной, блинами, пирогами, таящими во рту жирными вкусными колбасами, ветчиной, жареной печенью, со всякими подливками, запивая наливками, настойками, водками всех сортов… в силу увлекающегося темперамента не мог остановиться, объелся… и заболел. Слишком сочно, желчный пузырь не справился…

На время болезни его приютил старший приятель Иоганн-Людвиг Шварц, государственный советник. Веселостью и добродушием он составлял полную противоположность берлинскому И.-Л. Надобно заметить: две стороны архивариуса Линдгорста…

В 1800 году Гофман писал Хиппелю в Данциг, Гданьск. «Я страдаю уплотнением печени и, будучи убежденным противником любых лекарств и врачей, вынужден все же прибегнуть к помощи доктора, который, желая помочь мне встать на ноги, сочиняет ежедневно за моим письменным столом пространнейшие рецепты. В остальном жизнью вполне доволен, ибо, слава богу, уже наступил октябрь, и я семимильными шагами приближаюсь к поездке в Берлин. Поскольку все неприятности не без основания я приписываю нынешнему своему переводу сюда, то и болезнь отношу исключительно на счет здешнего образа жизни, к которому черт знает как привыкнуть. Перегруженность работой, польская кухня, не перевариваемая для немецкого желудка, отсутствие развлечений, призванных беречь наши природные силы и сообщать духу бодрость и выдержку, – все это в течение длительного времени способно расшатать самое крепкое здоровье. … Теперь я уже лучше приспособился к болезни, даже в доме обо мне заботятся, поскольку я сумел в какой-то мере расположить к себе жену государственного советника Шварца; она печет вкусный пирог со сливами, а еще рецензирует в литературной газете романы. Он… человек далеко не глупый, написал весьма остроумную книгу „Принципы неразумного надзора“ и тоже сотрудничает в литературной газете. Кроме того, Шварц один из членов разогнанного ныне веселого кружка, собиравшегося в 1779 – 1780 в Хальберштадте. Общение с ним, как ты догадываешься, дарит мне немало приятных часов».

Шварц был сатирическим писателем, вольномыслящим рационалистом; в качестве вольнодумца удостоился косого взгляда начальства, вероятно также и тайного надзора полиции. Позже написал интересные «Записки из жизни делового человека, поэта и юриста».

Гофман попробовал карты и рулетку. Кто ищет в ощущениях упоений, беззаветной всепоглощенности, захватывающего, соблазн неотразимый… Диковинное сплетение случайностей заставляет стремиться духом в темное царство загадочного предопределения… Фараон, штос – простая игра… заставила его провести напряженную бессонную ночь за картами…

Наутро, бледный, разбитый неизвестно зачем потерянным бессмысленно временем выпытывания воли фатума в пустяке расклада карт, Гофман дал себе слово не ставить более денег и не проводить ночей за зеленым сукном. И слово сдержал…

В столицу его тоже не тянуло. Появилась она. Михали тростинка, Тшцинска, ясноокая полька.

Волосы были длинные темные с блеском.

Настоящий знаток архитектор отозвался бы с похвалой о чистых пропорциях ее стана. Плечи и грудь говорили о хрупкости и изяществе. Держалась просто, доверчивая, рассудительная, немногословная.

Весь ее прелестный облик был пленительно милым.

Светлые улыбающиеся глаза…

С чудесной девушкой познакомился он в приветливом доме советника Шварца. Старина Шварц обладал притягательным неотразимым обаянием, мужчина в самом расцвете сил, душою был молод, и друзья его были молоды. Дом государственного советника был настоящим клубом веселья, шуток, забав, вина, чая, пирогов, подающих надежды талантов; ресурсы здесь сверкали, искрились мощным фонтаном.

Гофману везло. Написал водевиль «Шутка, хитрость и месть», и немецкий заезжий театр немедленно принял его, открыв им гастроли на местной сцене.

19 век встретили подобающим шумом, пальбой из пушек, фейерверком, хлопаньем пробок шампанского.

Новогодние карнавалы плавно перешли в масленичные.

Пришла весна в дымке свежей зелени.

Дикий парк, погруженный в густые заросли кустов роз, шиповника… здесь находились укромные уголки, жасминовые беседки… Миша…

На ней он женился бы не раздумывая. Но он был помолвлен. Надо было расторгнуть помолвку.

Неслыханное, скандальное затевалось им предприятие. Представляя, что придется перетерпеть, он медлил…

Поехал в Данциг в гости к Хиппелю. Встретились радушно, но Гофман был задумчив. В разговоре сквозила пустотами рассеянность, отвлеченность.

Прощаясь с Гофманом, Хиппель был грустен. Наверно, с их дружбой происходило то же, что со всем остальным в этом мире.

Не зная, что сказать и находя слова бессмысленными, Хиппель протянул руку. Гофман крепко пожал ее; он понял, холодный, невозмутимый, рассудительный Хиппель предан ему, он верный друг. Он знал, что непременно напишет Хиппелю, но не сейчас. Проблема мучила его.

В Познань прибыл новый командир пехотного полка генерал Вильгельм фон Цастров. Карнавал, на котором веселилось пестрое общество всех сословий и званий, не понравился ему. На его балы приказано было пускать лишь дворян, военных и чиновников рангом не ниже государственных советников. Генерал предпочитал веселиться величественно. В «Записках» Шварц иронизировал над педантической спесивой ограниченностью генерала. «Это весьма не понравилось судейским комиссарам, у которых были самые красивые жены, а также молодым неженатым советникам, влюбленным, как правило, в этих жен. Поскольку принципы французской революции уже пустили корни в Германии, то все, притязавшее на аристократизм, было ненавистно молодежи». Чванный вояка вызывал острые насмешки.

Фонгенерал был раздутым фельдфебелем. Мелкий деспот в больших чинах. Рыча, командовать и подавлять. В этом заключался весь его кругозор. Генерал гордился, что двадцатилетним солдафоном предложил великому королю Фридриху II plan de campagne (план кампании. – франц.), за что был награжден орденом pour le mérit (за заслуги. – франц.).

Без сомнения, это была одна из таких «диспозишен», какую составили союзники в декабре 1805 под Аустерлицем. Стоило двинуться вперед дивизии Фриана, как вся позиция была раздавлена словно песочная крепость.

Познаньская молодежь находила, что «женераль» (франц.) совершенно напрасно надувается надменностью и спокойно может подтереться своим Le Plan.

В кружке Шварца составился заговор. Характер Гофмана всегда порывался проявить себя в анархическом бунте, стихийном восстании, сатирическом штурме – при первом же подвернувшемся поводе – с первым же попавшимся под руку предметом… Ах, дразните штандартом бюргерства – штанами?! Вот вам..! Ночным горшком! Получайте! …На сей раз ему попался генерал. …Генерал?! Пусть будет генерал! Вручить ему полковой самовар!

В карнавальную толпу запустили карикатуры.

«Когда кто-нибудь в одном углу смеялся и разъяснял смысл рисунка окружающим, он и не подозревал, чтобы в другом углу точно так же смеялись над ним самим». Парадокс всеобщего смеха. Всемирной комедии.

«Один вполне достойный человек, которому местные сплетни приписывали противоестественную привязанность к своему егерю, был изображен с удивительным сходством, в натуральную величину, целующим ему руку. Двое молодых поляков, ведущих довольно разгульный образ жизни, мчались наперегонки, как на скачках, к конечной цели, тюрьме; толпа евреев, стоявших возле тюрьмы, кричала: „Оны вже едуть!“. …Господин, сразу узнаваемый благодаря сходству, изображен был в момент, когда пытался напялить парик на свою лысую голову. Лысый череп был разделен на несколько участков, где обозначены были самые гнусные пороки. Подпись гласила: „Newton couvrant ces plattitudes“. …Сам генерал в мундире изображен был полковым барабанщиком; только вместо барабана на нем висел самовар, по которому генерал барабанил двумя чайными ложками: „К чаю! К чаю!“. …Двое помещиков, не имевших средств оплатить наемный экипаж, но желавших с шиком появиться на балу, наняли инвалида, который тащил их на плечах в корзине. Некий лейтенант, известный всем как заядлый картежник, представлен был в виде пикового валета, да еще с такой достоверностью, что тут же стал всеобщим посмешищем. Горняк, держа перед собой раскрытый нотный лист, вел под руку жену; в корзине у него сидел петух, который клевал жену в нарядный гребень; все в этой картине жило и не требовало пояснений».

Корзины, петухи, шпоры… Все это должно было произвести переполох в курятнике! И произвело!!! Да какой!..

Багровый генерал смял карикатуру с самоваром… Потребовал поймать!!!

Поймать на маскараде…!!! На завтра розыгрыш продолжался.

Смутьяны расклеили афиши, что смутьянов разыскивает полиция. Генерал кипел. Карнавал продолжался.

Раскипятившийся генерал предчувствовал, если… (взорвется…). Вновь появились художники. Их заметили. Но они нырнули в круговорот, затерялись в толпе со своими папками… Генерал не выдержал… Его превосходительство было поражено в самых драгоценных чувствах, в самую середину! Карикатуристы издевательски сатирически смеялись, а он не мог выстрелить в них из пушки! Свирепый кабан не может уснуть, генерал тоже. Разъяренный, за полночь влетел он в кабинет, сел и настрочил рапорт в Берлин. Немедленно со срочной депешею во тьме во весь опор поскакал гонец. Бунт! У пехотного генерала на карнавале разразился мятеж! Карнавал грозил перейти в революцию, выйти из берегов, затопить все! Захватить пушки!

Фонгенерал указывал в донесении на государственного советника Шварца: несомненно, повинен в причастности к заговору, ежели не в самом прямом подстрекательстве на подрыв авторитета властей и крайне неверноподданное ехидство.

Самое поразительное, в Берлине эту взревевшую спесивую глупость приняли всерьез.

Иоганн-Готфрид Гердер за несколько десятилетий до этого написал: «Государство – машина, а машина лишена разума».

Над карнавалом учинили следствие, хотя никто не был убит, побит и даже помят.

Следствие по всем правилам, но без пыток. Великий король Фридрих II, хотя слыл философом, отменил… несколько поспешно и опрометчиво.

Свидетельские показания. Допросы подозреваемых в валянии дурака.

Сатирический бунт был подавлен.

Последовали административные взыскания по службе.

Назначение Гофмана в окружное управление было отменено. Его перевели государственным советником в маленький Плоцк среди болот и лесов.

Словно он совершил должностное преступление.

О скандальном происшествии кудахтала вся благонамеренная Германия.

Гофманова родня с прискорбием вынуждена была признать, что в почтенном роду юристов завелся сатир. Клоун в мундире государственного советника.

Гофман написал дяде Иоганну-Людвигу смиренное, почтительное, рассудительное, основательное письмо, излагая убедительные доводы, принуждавшие его расторгнуть помолвку; доводов было много, и все были поданы в пристойной форме. Старинная дилемма долга и нежного чувства разрешилась не в классической манере, а в романтической. Наступили иные времена.

Миша переехала к нему жить. НАЧАЛСЯ ПРЕДСВАДЕБНЫЙ МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ ЯКОБУСА ШНЕЛЬПФЕЙФЕРА; как хотел он назвать свой роман о веселой жизни с Мишей.

Гофман принял католичество. В июле, повенчавшись в католическом храме (хоть в магометанском! Мише пошли бы шальвары!) Гофманы поехали в ссылку…

Глава пятая


Административная ссылка

Не выходите ночью на болота…

Артур Конан Дойл

…Хорошо, что с ним была Миша. Страшно было попасть в такую глушь одному.

Страх превратился в напряженную тревогу, навязчивую заботу, как выбраться из болотистого непролазного глухого лесного края; здесь были дебри и топи… На краю света…

Ощущалась такая заброшенность, что ночами охватывало уныние и жуть; ночь казалась первобытной, беспредельной, поглощающей даже искру… Объятия Миши тоже были первобытны и дики… но давали забвение…

В Берлине есть достойные, умные, вполне порядочные, приличные люди. Они способны правильно понять ситуацию, им чужда верноподданническая низменность убогих подлых душ, которые готовы затравить, изничтожить беззащитного человека. Должны помочь…

Надо написать Хиппелю, попытаться… молчание затянулось… У него есть связи…

Да, да! Необходимо действовать по всем направлениям: писать, напоминать, просить!

Хотя очень неприятно. Виноватый на ломаный грош должен выкладывать оправданий на сто рейхсталеров, доказывая необходимость помилования.

Помимо того, ведь это испытание на прочность отношений; самой веры в человеческую порядочность. Не побоится ли человек вступиться за беднягу, оказавшегося в немилости у властей? Достанет ли на это смелости, самоуважения, благородства у его знакомых?

Не махнет ли на него рукой Хиппель? Во мнении родственников Эрнст докатился… А Хиппель признает и разделяет бюргерскую мораль…

Гофман хорошо знал бюргерские нравы: нарушен долг благодарности… Кто-то нравится ему больше… Но семейный очаг можно завести с любой хорошей женщиной, а если у тебя долг, здесь уже не к чему рассуждать; главное, чтобы она знала свой долг супруги и матери.

Судили его наверно и похуже, будучи неспособными представить и попытаться вникнуть в то, что есть более сложные, непрозаические люди, внутренняя суть которых не приемлет тусклый, размеренно однообразный быт.

Едва приехал, и взывать о помощи? Он не мог. Но неудобно было также после долгого молчания подавать знать о себе, словно ему лишь в тяжелой ситуации понадобился Хиппель. Ведь он собирался написать независимо ни от чего. Необходимо было выдержать время и такт. После нового года написал в виде осторожного вопроса: мол, как ты там? Ничего не сообщая… И только когда получил дружественное письмо, расписался подробно.

25 января1803. «Я хотел забыться и стал одним из тех, кого директора школ, проповедники, дядюшки и тетушки называют непутевыми. …Я жил… среди чрезвычайно веселого братства; последние сверкающие молнии, которые мы метали, оказались столь гениальными придумками, что опалили волосы и бороды обидчивым людям, коих мы напрасно сочли безобидными. Они взъярились и позаимствовали на берлинском Олимпе такие ответные молнии, что ныне и зашвырнули меня сюда. Здесь умирает всякая радость, здесь я погребен заживо».

Гофман круто заварил кашу. Хиппель взял большую ложку и провернул эту арестантскую «керзу». Принялся помогать расхлебывать…

Веселья здесь было мало. Сослуживцы – дюжинные незамысловатые люди, «погрязшие в тине пошлости», не помышлявшие об ином, не придававшие особенного значения «глуши, исподволь опустошающей душу».

Но Плоцк был древен, со значением. Здесь находился епископский дворец. В нем заседали судебные палаты. Сюда Гофман ходил на службу.

Некий немецкий чиновник в описании Плоцка выражал здоровый оптимизм. Несмотря на неудобства, местность эту следует осваивать. «…Здесь должна быть резиденция обеих судебных палат, здесь много богатых доходных мест и расквартирован также стрелковый батальон Хинрихса, на строительство гарнизона которого израсходованы немалые суммы».

Гофман, как человек более изысканного духовного склада, вовсе не испытывал административного восторга оттого, что ему придется осваивать эту местность, из-за немалых израсходованных сумм на немецкие судебные палаты и славный батальон Хинрихса: чтобы из-за этакого вздора здесь была загублена его молодость…

В повадке судьбы появились приятные обнадеживающие признаки. Родственники не отреклись от него даже в сомнительной неловкой ситуации. Ему написал кузен Эрнст-Людвиг-Гартман. В дальнейшем он стал снабжать его новейшими журналами, пересылая их из Берлина ему на болота.

Из журнала он узнал о конкурсе на лучшую пьесу, что подвигло его на сочинение комедии «Награда». В сентябре 1803 он послал ее жюри, возглавляемому известным драматургом Августом фон Коцебу. Ее нашли остроумной, но денежной награды она не получила.

Стиль Гофмана к тому времени стал сильнее, прямее, мужественнее, свободнее; элегантно – не значит извилисто, витиевато…

В письме на конкурс он писал: «Автор прилагаемой комедии „Награда“ выбрал среди множества сюжетов, являвшихся ему, простейший; его разработка и обусловила изначально несложные характеры персонажей. Удалось ли автору, тем не менее, сделать целое интересным, сей вопрос предстоит решить ареопагу… Если же все произведение сочтут орфографической ошибкой, автор посвящает его тому из членов ареопага, кто носит локоны или завивает волосы – бумага для этого достаточно хороша и мягка».

Гофман начал делать записи ночами, завел дневник… дневник? … Поразительные ноктюрны: ничего подобного по духовной подлинности, огненности, немецкая литература не знала…

Началу ноктюрнов предшествовали таинственные обстоятельства. Незадолго перед тем их с Мишей разбудил грохот: громкий требовательный стук в дверь… Они замерли, стук не повторился. Стало тихо. Наверно заблудившийся пьяный бродяга перепутал…

Спустя несколько дней из Берлина пришло письмо с черной сургучной печатью. Кузен сообщал, что дядюшка Иоганн-Людвиг скончался от воспаления легких в ночь на 25 сентября, как раз тогда…

Доконал!!!..

Вместе с горечью и сожалением мистический страх охватил Гофмана. Миша высказала совершенно естественную мысль, что той ночью дядюшка приходил проститься…

Гофман решил проявить мужество и не поддаваться малодушию; начал записи, как наметил, 1 октября. «Слезы не хлынули у меня из глаз, я не кричал от ужаса и боли, однако облик человека, которого я почитал и любил, неотступно стоит перед моим внутренним взором, и видение не покидает меня. Целый день душа моя в смятении, нервы настолько напряжены, что я при малейшем шорохе вздрагиваю». Ночь. Вот он один за письменным столом. Миша спит. Со всех сторон обступает мрак…

«Боже милостивый, почему именно дядюшка должен был умереть в Берлине, почему не…”. Сэр? Никчемный горе-дядя..?

Дядюшка приходил проститься…

Грохнул как следует в дверь, от души… Чтобы напомнить кое-то дорогому племянничку…

«Впрочем, дела мои, кажется, устраиваются неплохо. Шметтау очень обнадежил меня насчет возможного перевода».

Невзирая, что ходят здесь всякие и грохают в двери…

«Мало радости, однако, видел старик; трудами он довел себя до смерти; такова была расплата за долголетнюю службу; о, ремесло юриста сопряжено с большими неприятностями: чем старше становишься, тем больше появляется работы, совсем как у Уленшпигеля».

Назавтра, раздраженно взвинченный, озабоченный сверх необыкновенного, Гофман кинулся тормошить причастных, введенных в курс его дела…

«Днем у Гильтебрандта (Иоганн-Фердинанд, старший советник юстиции – авт.), много говорили о переводе – он настаивает, что это нужно держать в тайне!».

Гофман впрямь как ребенок: ну, конечно же в тайне! Гильтебрандт видит, как он мается, не находит себе места, ищет спасения в разговорах, надеясь успокоиться, ослабить напряжение… Нельзя поддаваться малодушию. Надо взять себя в руки: вот так! Вот так взять себя в руки! «После обеда написал кузену и Фоке (Иоганн-Дитрих, советник канцлера – авт.) грустное и смиренное письмо…».

Гофману приходит в голову сделать автомат и странные мысли по этому поводу… автоматизм и легкость переключения в разные состояния: художника и рассудочного чиновника… словно в нем сосуществуют два совершенно разных существа… независимые…

«Еще одна отличная мысль! С моими музыкальными идеями обстоит так же, как с идеями флорентийского мученика Савонароллы, историю которого я читаю… Сначала в голове творится нечто невообразимое, затем я принимаюсь поститься и молиться, значит, оказываюсь за роялем, закрываю глаза, отгоняю от себя все пустые мысли и пытаюсь воспроизвести музыкальные фразы, звучащие в сознании; вскоре тема звучит отлично, я подхватываю и записываю ее, словно Савонаролла свои проповеди. Неужели другие композиторы творят так же? Вот чего никогда не узнает государственный советник в Плоцке!». Ночное полное переключение; он словно призрак…

Написал Хиппелю. «Ты пишешь, что бродишь среди низкорослого кустарника, так что приходится склоняться к нему; я здесь брожу по болоту среди низких колючих кустов, до крови терзающих ноги. В приличном обществе я не могу появиться, пока не отмоюсь основательно после болота, в котором даже брюки промокают – это отвратительно! Можешь представить, каких усилий стоит не провалиться туда совсем!».

После письма Хиппелю запись поздно ночью. «Жалкий во всех отношениях день… Работал как лошадь, рылся в пыльных актах… Когда я вновь увижу Тебя, Твое бледное лицо? Когда я буду снова слушать, как Ты играешь с глубоким чувством, добряк Хампе!? Клянусь небом, я так утомлен! Стал таким прозаичным из-за проклятых актов! Я не смог бы сегодня набросать и вальса!».

Гофман каждый день ждал почту… «Снова почтовый день и снова – ничего! Ничего! … Я сегодня так не в духе, так раздосадован, что мне ничего не удается!».

9.10. вс «Черный день. Работал до 12 часов ночи».

17.10. «Работал целый день. Увы! Я все более превращаюсь в истинного государственного советника. Кто мог предположить это три года назад? Муза ускользает; архивная пыль застит взгляд на мир, делает его мрачным и пасмурным! …Дневник становится любопытным, ибо он свидетельство жалкого состояния, в которое я здесь погружаюсь. Где мои высокие намерения! Где мои прекрасные идеи в искусстве?»

Гофман настолько подавлен, что не в силах писать. 18 – 25 помечено латинским Dies tristes et miserabiles, печальные и скорбные дни…

Но затем внезапно Гофман получил журнал Коцебу «Независимый», редактор напечатал его опыт, безымянную статью «Письмо монаха своему столичному другу».

«…Раз двадцать окидывал листок умиленным полным отцовской любви и гордости взглядом. Славное начало литературной карьеры! Теперь нужно создать что-нибудь очень остроумное!».

Но вновь длинной вереницей проходили ничтожные дни бумажного человека, изводящего чернила на юридической каторге…

На страницу:
4 из 7