
Полная версия
Тревожная жизнь: дефицит и потери в революционной России
По крайней мере, в этот исторический момент будущий глава Временного правительства был уверен, что его слушает вся Российская империя. И он был прав. Через несколько дней стенограмма думской сессии была напечатана отдельным изданием в 1 млн экземпляров[58]. Все ведущие газеты и журналы снова и снова подвергали разбору речи депутатов, в большинстве своем вычитывая в них возможность фундаментальных изменений в отношениях между правительством и обществом, как выразилась ведущая газета «Русские ведомости», писавшая об исторической возможности пересмотреть устаревшие настроения и в силу необходимости создать нечто вроде французского «священного союза», который обеспечит военную победу и обновление русской нации[59]. Как минимум в тот момент В. И. Ленин и большевики-интернационалисты, чьи голоса, осуждающие войну, вскоре будут раздаваться из различных европейских убежищ, представлялись фигурами, нисколько не способными повлиять на российское будущее. Вскоре по стране разошелся самый знаменитый военный лубок «Священная война» с изображением облаченного в доспехи царя на белом коне с лучами восходящего солнца за спиной, с мечом в руке и щитом, по которому шла надпись: «С нами Бог!»[60] Патриотические настроения, словно растекаясь из Петербурга, переименованного в Петроград, что должно было подчеркнуть его русскую сущность, охватили европейские губернии, Урал и обширные пространства Сибири до самого Владивостока – города в пяти тысячах миль от столицы, вскоре оставшегося единственным крупным портом, куда круглый год могла прибывать иностранная военная помощь.
Оценки патриотизма
В глазах многих сторонников политического и социального режима Российской империи ни одно событие из случившихся за годы правления последнего русского царя не казалось более полезным для судеб самодержавия, чем начало Первой мировой войны – «эти чудесные дни в начале августа», как впоследствии называл их британский посол сэр Джордж Бьюкенен[61]. За первые шесть месяцев 1914 года волнения с участием рабочих достигли уровня, не наблюдавшегося со времен революционных потрясений 1905 года, хотя с тех пор прошло каких-то девять лет. Бойня (как ее вскоре стали называть) на Ленских золотых приисках в 1912 году стала искрой, от которой, как многие опасались, могла разгореться новая революция. В 1913 году почти 900 тыс. промышленных рабочих приняло участие более чем в 2400 забастовках, протестуя против низких заработков и скверных жилищных условий. За семь месяцев, с января по конец июля 1914 года, эти цифры выросли, составив более 1 300 000 рабочих и 3400 забастовок[62]. В местах сосредоточения промышленности, особенно на Выборгской стороне Петербурга, отделенной рекой Невой от городского центра, где располагались дворцы и министерства, бурлило недовольство. Пресненский район в Москве, где в декабре 1905 года шли бои с царскими войсками, снова стал ареной агитации и протестов. Перемен требовали рабочие, студенты, интеллигенция и публичные фигуры, как состоявшие в главных партиях, так и беспартийные.
Волнениями была охвачена и деревня. Попытки председателя Совета министров П. А. Столыпина, впоследствии получившего репутацию последнего великого государственного деятеля России, выделить отдельные хозяйства из состава традиционных сельских общинных земель для модернизации российского сельского хозяйства сталкивались с традиционными крестьянскими ценностями. Они вызывали возмущение, а кое-где – и упорное сопротивление. Ширились масштабы социал-демократического движения как умеренного (по большей части меньшевики), так и радикального (преимущественно большевики) направлений. К тому же во многих местах различия между этими соперничающими группировками размывались, повышая уверенность их сторонников в том, что Большой социал-демократический сюжет – исторически обусловленный переход к социал-демократическому строю – вскоре будет воплощен в жизнь. Возрастала и крестьянская поддержка опиравшихся на более широкую базу эсеров, бойкотировавших Думу в порядке протеста против дискриминационного избирательного закона, лишавшего крестьян сколько-нибудь равноправного представительства в Думе. Свою политическую стратегию накануне войны перестраивали даже либеральные кадеты и более консервативные октябристы. Одни из них требовали от своих партий вступления в тактические альянсы с более левыми группами. Другие подумывали о возвращении к более воинственной тактике, благодаря которой в 1905 году и появился на свет российский парламент. Накануне войны, как справедливо отметил Леопольд Хеймсон, Российская империя находилась в состоянии серьезной социальной нестабильности, в этом отношении резко отличаясь от Германии и Австрии[63].
И все это после начала войны словно испарилось в одночасье. Казалось, страну охватила волна патриотизма, невиданная со времен победы над Наполеоном, одержанной более ста лет назад. Перед режимом как будто бы открылась возможность обратить тлеющий конфликт в сплоченное противостояние иностранному вторжению. Возникла надежда на становление коллективного чувства русской идентичности в условиях этнического разнообразия империи на почве православия и веры в славянское братство. Сам царь полагал, что его законное место – во главе армии. По настоянию верховного командования и с большой неохотой он назначил верховным главнокомандующим своего дядю, великого князя Николая Николаевича. Не прошло и нескольких месяцев, как бестселлером стал роман Л. Н. Толстого «Война и мир».
Оптимистичные настроения в июле 1914 года бурлили по всей Европе. «Union Sacrée», «Священный союз» едва ли был обычным делом для России. Однако в противоположность демонстрациям в Париже, Берлине и остальной Европе вся Россия как будто бы объединилась не просто в священный союз, но и ради святого дела. Немецкий поэт Пауль Эндерлих, воспевавший войну, вплетал в свои оды немецкой жертвенности мотив «священной цели». Отголоски подобных настроений были заметны в Англии и во Франции. Но только в России священные основы царского самодержавия непосредственно увязывались с военными судьбами России. «Сыны России! – вещал архиепископ Арсений (Стадницкий). – Будущее ведомо одному Богу. Судьбы царств и народов в руках Божьих. Но мы, взирая на прошедшие судьбы нашего Отечества, несомненно веруем, что и в этой войне Господь есть и будет с нами. На эту войну нужно смотреть как на священный Крестовый поход»[64]. Неудивительно, что британский посол Бьюкенен называл войну «находкой» для Николая II и его режима[65].
После того как в постсоветской России были открыты архивы, историки вновь обратились к вопросу о русском патриотизме в годы Первой мировой войны, разбирая его аспекты с точки зрения символических репрезентаций, эмоций и моделей поведения. Как показали историки, ключевую роль в создании образов патриотических чувств, как и повсюду в Европе, играли визуальные проявления патриотизма[66]. Популярные издания – такие, как «Синий журнал» – были полны фотографий добродушных русских солдат в жизнерадостных позах. Деревню заполонили лубки с изображением злобных врагов в разнообразных обличьях. Важную роль вскоре начали играть театр и кино, так же как новые литературные произведения и популярная классика. Свой вклад в это дело внесли такие известные художники и писатели, как К. С. Малевич, В. В. Маяковский и Л. Н. Андреев. К героизму в облике русского дракона, убивающего тевтонских рыцарей, присоединились более образные изображения немцев как пауков, скорпионов и убийц женщин и детей[67].
В случае визуальной репрезентации тех эмоций, которые были призваны отражать эти патриотические артефакты, они легко прочитываются, будь то любовь к царю и стране, готовность пожертвовать собой, чтобы защитить родину и своих любимых, гордость за прошлые победы и героические традиции, уверенность и спокойствие, обеспечиваемые личным отождествлением с коллективными стараниями. То же самое относится и к изображаемым ценностям. Они оставляли на долю воображения не больше, чем сценки, служившие иллюстрациями к ним. Мы можем проследить распространенность и популярность этих артефактов как на протяжении всей войны, так и по другую сторону революционного водораздела. До 1917 года своей символикой и содержанием они в своей массе отражали господствующие тропы великорусского национализма. По мере того как война затягивалась, к ним присоединялись указания на непатриотичные поступки тех людей, которых обвиняли в «предательстве». После Февральской революции символические репрезентации культуры патриотизма свидетельствовали о неизменности целей, которые без труда превратились из защиты «царя и отечества» в защиту российской «свободы» и призывы подписываться на «Займы свободы».
Массовые демонстрации, которые проходили в первые дни войны в Петрограде и по всей стране, тоже как будто бы без труда поддавались объяснению. Флаги, шествия, гимны, брань в адрес врагов, патриотические речи – все это были языки единства с режимом, нацией и государством: «за царя и отечество», или «Боже, царя храни». Посредством коллективного порыва, охватившего и марширующих солдат, и зрителей, возможная тревога словно вытесняется уверенностью и надеждой, нередко опирающимися на оружие, которое порой кажется более могучим, чем оказывается впоследствии. Само событие создает, так сказать, эмоциональное поле, в рамках которого языки патриотизма претендуют на гегемонию, связывая грядущие жертвы с общим благом и заранее оправдывая неизбежные потери. Национальный флаг, будь он поднят на флагштоке, изображен на значке или находится в руках у кого-то, служит знаком идентичности высшего порядка, лояльности и преданности – патриотизма, который все могут увидеть и ощутить.
Как можно выйти за рамки этих трактовок? Как выявить или измерить глубину патриотических чувств? Общепринятые определения патриотизма подают его как эмоциональную идентичность с конкретными представлениями о государстве, любовью к стране или, как выразился психолог и социолог Леонард Дооб, с «более или менее сознательным убеждением» в том, что благополучие индивидуума или группы зависит от сохранения функциональной или защитной силы существующего государства[68]. Наличие подлинных либо мнимых патриотических чувств наделяет легитимностью даже очень непопулярные режимы, делая возможной мобилизацию попавшихся в его эмоциональную хватку, даже если ее проявления ставят оборону страны или благосостояние народа на одну доску с имперской агрессией или бессмысленной растратой человеческих жизней. Да и сам патриотический язык отвергать трудно («непатриотично») или опасно («попахивает изменой»). В рядах войск, отправляющихся на фронт, тропы патриотических языков – стойкость, фатализм и героическая (мужественная) готовность умереть за свою страну – оправдывают неизбежные потери и коллективизируют индивидуальные чувства таким образом, что личная тревога становится социально неприемлемой. При этом происходит конструирование и дегуманизация врагов при одновременном возвышении политических вождей во имя государства и органичности нации. Таким образом, патриотизм представляет собой систему языков, практик и эмоций, которые сами способны стимулировать эти чувства даже в тех, кто проявляет наибольшую неотзывчивость к их коллективному призыву.
Более того, в историческом плане наиболее важными в массовой волне патриотизма, столь очевидной для наблюдателей в первые дни войны, были не только чувства, которые эта волна как будто бы отражала, но и внушаемые ею в верхах уверенность и убежденность в массовой поддержке царского режима и только что провозглашенной им «священной войны». Таким образом, всячески превозносившийся «священный союз» в России являлся опьяняющей фикцией. Его насаждение было особенно важным для тех членов правительства и прочих лиц, которые полагали, что для успешного ведения войны в первую очередь требуется эффективное сосредоточение государственной власти. Хорошо функционирующее самодержавие было попросту самой желательной формой правления в воюющей России, так же как предполагаемая необходимость в сильной, централизованной власти во Франции и в Англии повлекла за собой принятие специальных законов о военных полномочиях и временный отказ от ряда демократических практик.
Тем не менее трудно себе представить, что воинственность бастующих русских рабочих, проявленная ими весной 1914 года, после начала войны неожиданно уступила бы место патриотизму. Также война была не в силах стереть из сознания многих тысяч крестьянских семей память о жестоких репрессиях, обрушившихся на них всего восемью годами ранее, по окончании войны с Японией. Американский историк Джошуа Санборн делит реакцию жителей страны на мобилизацию в 1914 году на три категории: частную реакцию на опасности войны, выражавшуюся больше в молчании и в рыданиях, нежели в демонстрациях; патриотические демонстрации, нередко инспирированные или организованные властями, – если не прямо в поддержку войны как таковой, то по крайней мере в поддержку царя, армии и задач, взятых ими на себя; и активное публичное противодействие в виде мятежей против призыва на военную службу и других видов протеста, большинство из которых были сопряжены с грабежами. В таких городах, как Томск и Барнаул, «бунты» против мобилизации, как их называли в печати, вылились в полномасштабные столкновения между полицией и призывниками[69]. В донесениях, сохранившихся в архиве Министерства внутренних дел, зафиксированы «кровавые стычки» между полицией и призывниками в Перми, Екатеринославе, Симбирске, Минске, Ставрополе и по всей Томской губернии. Более тысячи столкновений произошло в Томске. В ходе событий в Барнауле, называвшихся «погромом», было сожжено тридцать три «богатых дома», а также отделения Русского для внешней торговли банка. В Новониколаевске на железнодорожном вокзале была убита группа из семи призывников, явившихся для прохождения службы. Эти протесты, несомненно, подпитывались пьянством в первые недели войны, озлобленностью, вызванной введением запрета на продажу алкоголя, а также тревогой, порождаемой перспективой попасть на фронт. Впрочем, существуют свидетельства о том, что бунтующие поджигали государственные учреждения и рвали русские флаги[70].
Что же касается деревни, многие крестьяне, может быть, и были готовы защищать страну от иностранного вторжения, однако с их стороны наблюдалась лишь слабая поддержка и, пожалуй, еще более слабое понимание империалистических целей войны, как и во время войны с Японией. По мнению О. С. Поршневой, крестьянский фатализм был сильнее патриотизма в каком-либо современном смысле[71]. С этим согласны В. П. Булдаков и Т. Г. Леонтьева[72]. Они считают, что концепция патриотизма сама по себе непосредственно связана с ощущением гражданства, которого «не было и не могло быть» в крестьянской общине. По мнению Аарона Ретиша, в Вятской губернии в первую очередь ощущалось глубокое беспокойство по поводу возможного воздействия войны на деревню[73].
Впрочем, более важный исторический вопрос заключался не в том, проявляют ли солдаты и новобранцы патриотические настроения, и если да, то как. Как и в других странах, военные парады и язык церемоний порождали в России образ лояльности государству и нации, толстовское чувство органического единства и неизбежного хода истории, никому не подконтрольного. Когда солдаты отправляются на войну, их настроения всегда представляют собой смешение карнавала, праздника, бахвальства и беспокойства. Это событие требует особого эмоционального лексикона, языка бравады, использующего и определяющего такие понятия, как мужество, гордость и отвага, и в то же время скрывающего тревогу, печаль и горе разлуки с близкими. Кроме того, исследования говорят о том, что в чувствах солдат, которым предстоят смертельно опасные бои, страх и отвага нередко идут рука об руку, равно как и тоска по родине и дух товарищества, пассивность и агрессия, тревога и моменты внутреннего спокойствия, подчинение и злоба, даже ненависть к командирам, отправляющим их навстречу опасности[74]. Даже некоторые из современников ничего не замечали в деревне, кроме сопротивления и покорности. Имеется свидетельство очевидца из числа военнослужащих, описывавшего угрюмую реакцию новобранцев на воодушевление, с которым их приветствовал командир: «Можно было заметить, что призыв к быстрой победе над немцами не встретил сочувствия в солдатских сердцах. Все глядели мрачно, напряженно и выслушали речь как необходимость»[75].
Патриотические языки и то, что можно было бы назвать порождаемыми ими эмоциональными полями, насаждают чувства, конфликтующие с теми, которые они призваны подавить, и в этом плане ожидания не расходятся с реальностью. Лихой призыв умереть за свою страну с легкостью заставляет человека задуматься об исходе, которого тот никак не может принять. Таким образом, под эмоциональными полями мы имеем в виду контексты, порождающие связь между чувствами и конкретными видами поступков или поведения, например между страхом на поле боя и атакой на вражеские позиции или между беспокойством и депрессией и самоубийственной беззаботностью и неподчинением. Важные вопросы, встающие в связи с патриотическими эмоциями и национальным единством, наблюдавшимися в России после начала войны, касаются взаимоотношений между образом и реальностью: насколько возвышенные образы патриотических и выносливых крестьян, готовых и стремящихся умереть за царя и отечество, отображали реальные эмоциональные поля сражений, на которые попадали солдаты, и каковы были последствия в том случае, если этого вообще не происходило. Сам по себе патриотический образ являлся мощным фундаментом военной стратегии и публичной позиции. Что же в таком случае стойкие российские солдаты из крестьян на самом деле думали и ощущали, когда плац-парадная бравада сталкивалась с новейшим оружием и ужасающей жестокостью современной войны?
Лояльность под надзором
Для царского режима и его военачальников это не было абстрактным вопросом. Ни один из режимов, ввергших свои страны в войну в 1914 году, не испытывал такого же страха перед народными волнениями, как российский. Революция 1905 года продолжала жить в общественной памяти по всей стране, но воспоминания о ней нигде не были столь же острыми, как в Зимнем дворце и Ставке – штаб-квартире армейского командования. Война с Японией, спровоцированная Россией в 1904 году, в значительной степени имела своей целью подавить растущее политическое недовольство, обратив его на иностранного врага. Но она вместо этого обернулась катастрофическим разгромом Балтийского флота при Цусиме, мобилизацией и решительной либеральной, и радикальной политической оппозиции, массовыми забастовками в сентябре и октябре, когда по всей стране замерла жизнь, а также вырванной у сопротивлявшегося царя уступкой – учреждением некоего подобия парламента с целью предотвращения полномасштабной революции, которой многие боялись. Мощная волна забастовок на фабриках и заводах в 1913–1914 годах и сопротивление крестьян замене общинного землевладения частным служили четкими сигналами о нарастании новой волны недовольства. Вопрос о настроениях в деревне остался наиважнейшим и после начала «священной войны» – их следовало внимательно отслеживать и тщательно оценивать.
В 1914 году надзор в России был глубоко укоренен в административной культуре и досконально институционализован – в большей степени, чем в какой-либо из других держав, участвующих в войне. Со времен Петра Великого русская политическая культура формировалась в условиях озабоченности вопросом безопасности. Охранка, не такая уж и «тайная полиция» Министерства внутренних дел, ведавшая политическим сыском, имела отделения в шестидесяти городах и агентов по всей стране и даже за границей. Высочайшие чины петроградской штаб-квартиры охранки вели самое пристальное наблюдение за вождем кадетской партии П. Н. Милюковым и А. И. Шингаревым, ведущим либералом в Думе и автором книги «Вымирающая деревня» – за ним шпионили еще с 1891 года.
После начала войны охранка перенаправила основные усилия с политического надзора на контрразведку. За активистами рабочего движения вели тщательную слежку, сажая их под арест, когда те пытались создавать профсоюзы или устраивать забастовки. (По закону забастовки были разрешены, но их организация запрещалась.) Особое значение придавалось надзору в армии. В ноябре – декабре 1905 года, после подписания Портсмутского мира, по стране прокатилась волна армейских мятежей; еще около 130 произошло с января по июнь 1906 года. Наиболее известные из них, по примеру восстания на броненосце «Потемкин», сочетали протесты, вызванные скверным питанием, с сопротивлением начальству. Однако хаосу и отсутствию дисциплины повсеместно сопутствовала жестокость, с которой подавлялись городские и сельские выступления, лишь увеличивающая размеры унижения от военного поражения. В 1905–1914 годах предпринимались меры по улучшению управления русской армией и повышению ее слаженности, а также усовершенствованию армейской подготовки. Делались попытки решить проблему недоверия офицеров к солдатам, пересмотреть учебную программу военных училищ и академий, повысить компетентность Генерального штаба, но главное – поднять уровень подготовки и грамотности призывников[76]. Хотя бы кое-как читать и писать умело более двух третей армии[77]. Рост грамотности вел к повышению политической сознательности.
Задача отслеживать солдатские мысли и настроения была возложена на военную цензуру. В ходе войны все воюющие державы стремились контролировать переписку между фронтом и тылом. Однако только в России указ о введении военной цензуры был издан уже 20 июля 1914 года, на следующий день после объявления войны[78]. И только в России перед цензурой сразу же была поставлена цель: следить за эмоциональным состоянием солдат и их умонастроениями. Цензорам предстояло оценивать солдатские «настроения». Иными словами, внимание было обращено к чему-то среднему между эмоциями и установками, между такими культурно обусловленными чувствами, как патриотизм («За Царя и Отечество!») или бодрость духа и намного менее однозначными чувствами, связанными с опытом пребывания на поле боя. Таким образом, речь здесь идет о более серьезном, чем просто моральное состояние («morale» в английском языке), как с точки зрения соответствующего диапазона чувств, так и с точки зрения последствий в плане надежности солдат и воинских частей. Из всех воюющих держав только в России командиры с самого начала знали бы, будут ли их войска выполнять приказы. В случае возникновения мятежных настроений цензоры воспрепятствовали бы их распространению из армии по селам, городам и заводам, предоставившим фронту солдат, так же как и не позволили бы проникнуть в армию недовольству гражданского населения. До новых восстаний на броненосце «Потемкин» дело бы не дошло. Командиры могли бы использовать эту информацию для контроля над своими частями и, что немаловажно, для принятия тактических решений об их применении на поле боя. По крайней мере, в этом отношении русское верховное командование в 1914 году считало себя полностью подготовленным.
Первые потери и их последствия
Общее число русских солдат, поставленных под ружье за первые одиннадцать месяцев войны, достигло ошеломляющей цифры в 8,8 млн человек. Согласно детальным исследованиям Мелиссы Стокдейл и Лори Стофф, среди них числилось и некоторое количество женщин, которых иногда принимали в армию и для того, чтобы стимулировать героизм у соратников-мужчин. (В 1917 году был сформирован женский батальон, призванный подать стране пример «героизма» и впоследствии получивший название Батальона смерти[79].) Кроме того, важнейшую роль на фронте играли сестры милосердия, и, хотя их не учитывали в официальных списках потерь, их, несомненно, следует считать частью российских вооруженных сил[80]. Масштабная мобилизация была призвана обеспечить русское численное превосходство над Германией и Австрией. Отчасти за этим стоял подход, предполагавший опираться в первую очередь на как будто бы неисчерпаемые ресурсы крестьян, их патриотизм, а не на передовую военную технику. Кроме того, цель заключалась еще и в том, чтобы не допустить усиления германских войск на Западе, что царский режим пообещал Франции и Англии.
Обе задачи вскоре потребовали срочного выполнения по причине небывалых потерь, понесенных русскими войсками уже в первые недели войны, когда 1-я и 2-я армии во главе с генералами А. В. Самсоновым и П. К. фон Ренненкампфом вторглись в Восточную Пруссию в надежде ударом на Берлин добиться быстрой победы в войне. В ходе двух первых сражений, при Танненберге и среди Мазурских озер, русские потеряли убитыми и ранеными до 140 тыс. человек. Еще около 120 тыс. было взято в плен, хотя точные цифры неизвестны и пленных могло быть намного больше. Вся 2-я армия А. В. Самсонова была обескровлена. Под огнем новейших германских пушек погибло до 70 тыс. наиболее боеспособных русских солдат. Почти 100 тыс. сумело выжить, бросив оружие и сдавшись в плен. Самсонов в отчаянии ушел в лес и, по всей видимости, покончил жизнь самоубийством. Этот поступок вскоре стал истолковываться как акт раскаяния в своей некомпетентности. П. К. фон Ренненкампф, с разгромом 2-й армии лишившись поддержки на своем южном фланге, тоже понес громадные потери и был вынужден отступить.




