Ветер, свет и двадцатилетний я. Сборник послевоенной прозы
Ветер, свет и двадцатилетний я. Сборник послевоенной прозы

Полная версия

Ветер, свет и двадцатилетний я. Сборник послевоенной прозы

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Ветер, свет и двадцатилетний я

Сборник послевоенной прозы


Сакагути Анго

Переводчик Павел Соколов


© Сакагути Анго, 2026

© Павел Соколов, перевод, 2026


ISBN 978-5-0068-9649-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Сакагути Анго: десакрализация на руинах императорской Японии

Сакагути Анго (1906—1955) стоит у истоков послевоенного японского экзистенциализма, развитого позднее Кобо Абэ и другими авторами из поколений первых, вторых и третьих новых, чье творчество хорошо знакомо русскоязычному читателю ещё со времён СССР. Его творчество – мост между довоенным эстетизом (например, «Ящик с игрушками» перекликается с рефлексией о творчестве у Ясунари Кавабаты или Дзюнъитиро Танидзаки) и радикальным социально-критическим реализмом послевоенной эпохи.

Его главный вклад в японскую литературу – десакрализация. Он сбросил с пьедестала последние сакральные образы довоенной Японии: воина-героя, сакуру, чистую деву, непогрешимого учителя, художника-жреца. На их месте оказался «голый человек» – слабый, противоречивый, эгоистичный, похотливый, но оттого подлинный. Этот жест был необходим для духовного выздоровления нации, пережившей крах тоталитарной идеологии.

Стилистически проза Сакагути – это сплав грубого натурализма, лирической медитативности и острой интеллектуальной сатиры. Его язык точен, ярок, временами шокирующе откровенен. Он мастер детали, способный через бытовую мелочь передать глубину психологического или социального конфликта.

Данный сборник послевоенной прозы 1947—1953 годов – это не просто собрание рассказов, а целостный художественный мир, исследующий травму целого поколения. Это диагноз, поставленный обществу на переходе от войны к миру, и одновременно попытка найти путь к личному и коллективному исцелению через честность, пусть и горькую, перед самим собой.

В повести «Поединок» Сакагути совершает беспрецедентный для японской литературы того времени жест: он изображает пилотов-смертников не как самоотверженных героев-патриотов, а как запутаавшихся, отчаявшихся, похотливых и эгоистичных молодых людей. База камикадзе – это не святилище готовящихся к подвигу воинов, а сумасшедший дом, арена оргиастического безумия, где выплескивается животный ужас перед неминуемой смертью. Молодые летчики пьют, дерутся, посещают публичные дома, заводят любовниц – их поведение является инстинктивным бунтом против превращения в «орудие», в «энергию для тарана». Автор обнажает чудовищный механизм, при котором государство, отобрав у человека будущее и свободу воли, манипулирует его жизнью и смертью, а взамен предлагает лишь риторику «жертвы ради родины». Ирония судьбы, когда война внезапно заканчивается, а предназначенные для смерти оказываются живы, обнажает всю абсурдность этой системы. Жизнь, которую они готовились торжественно завершить, оборачивается банальным и пошлым бытовым треугольником, где высокая жертвенность сменяется мелким соперничеством за женщину.


В центре внимания Сакагути – человек, лишенный прежних социальных и идеологических опор. Его герои – «пограничные» фигуры: бывшие камикадзе, неудачливые писатели, трудные подростки, учителя-маргиналы. Они потеряны, дезориентированы и пытаются заново ответить на вопросы «Кто я?» и «Как жить?». В «Ветре, свете и двадцатилетнем я» автор через призму собственной автобиографии, но не сказываясь в пошлую эгобеллетристику, исследует период своей работы учителем. Этот опыт показан не как идиллия, а как смутное, почти мистическое столкновение с детской жестокостью, бедностью, ранней чувственностью учениц и собственным внутренним оцепенением. Герой пытается жить по принципу «плывущего облака и текущей воды», но его преследует навязчивая идея о необходимости страдания, несчастья как подлинной «родины человеческой души».


В «Ящике с игрушками» автор рассуждает о фундаментальном противоречии литератора: искусство рождается там, где план рушится, где писатель выходит за пределы собственной «сложившейся личности». Однако опасность заключается в отрыве от «почвы». Для Сакагути подлинное искусство должно «холодно смотреть» на безжалостную реальность и лишь оттуда, укоренившись в ней, взращивать мечту. Эта мысль напрямую связана с его знаменитой «Теорией упадка, согласно которой подлинное возрождение человека и общества возможно только через честное признание своего падения, своих низменных инстинктов и пороков. На русском языке уже выходили его центральные эссе на эту тему.

В послевоенной Японии, где рухнули все привычные ценности и иерархии, реальность сама стала театром абсурда. Гротеск у Сакагути Анго – это инструмент проникновения в суть вещей, срывания масок с условностей и обнажения причудливой, часто уродливой, но живой человеческой натуры.

Наряду с писателями Осаму Дадзаем (1909—1948), Сакуноскэ Одой (1913—1947) и Исикавой Дзюном (1899—1987) он был основателем декадентской школы Бурайха. К сожалению, как Дадзай и Ода, Сакугути Анго прожил недолго. Ему было всего 48 лет в год смерти.

На русском языке уже выходили его эссе и проза в различных сборниках. Интерес к творчеству Сакугути Анго только растёт год от года. Теперь, когда наследие писателя перешло в общественное достояние, есть надежда, что в ближайшие годы мы увидим новые издания, а, возможно, и собрание сочинений на русском языке. Подобное мы уже в наблюдаем с произведениями Дадзая Осаму.

Я искренне надеюсь, что данное издание подтолкнёт других переводчиков, литературоведов и историков взяться за популяризацию творчества не только Сакагути Анго, но и других классиков японской литературы.

Павел Соколов

Поединок

Мёсин, Кёдзиро, Ясукава и их группа были направлены на базу камикадзе в начале апреля, но место их дислокации превзошло все самые невероятные слухи своей безумной суматохой: каждую ночь в казармах и клубах – поющие, пляшущие, рыдающие, беснующиеся, с перекошенными лицами, с убийственной яростью люди, неистовое безумие. Один пустился в танец с настоящим мечом и разрубил в итоге стул пополам, другой швырнул бутылку от пива в оконное стекло, а затем все эти люди отправляются на задание, с которого нет возврата. Дисциплина – полнейший хаос, напившись, некоторые выпрыгивают из окон казарм и идут в публичные дома, отправляются в город и валятся в дом любовницы – это еще хорошо, а есть и те, кто валит женщину и совершает настоящее насилие. Начальство делает вид, что не замечает: мол, боевой дух поднимается, вот они и беснуются, без ярости не врежешься во вражеский корабль – говорят так с совершенно спокойным видом.

Мёсин, к счастью, вписался в эту жизнь. Он был сыном монаха из храма в Асакусе, священные тексты он заучивал поневоле, а вот по жанрам дзёрури он брал уроки у учителя и занимался усердно. Драться он был не силен, но очень любил шумные мероприятия вроде ношения священного паланкина микоси, поэтому считал войну чрезмерной, но к монахам у него как-то не лежала душа. С таким характером он в душе беспечно думал: если бы не оплеухи, то и жизнь солдата – не такая уж плохая штука, как вдруг – отряд камикадзе. «Еще рано умирать», – стало совсем мрачно на душе, но – что с воза упало, то пропал. С тех пор как он стал летчиком, иногда среди ночи от тоски и безысходности ему вдруг хотелось сесть и что есть силы закричать. «Ну вот, наступило? Конец?» – и день-два на него накатывало оцепенение, будто бы всё тело леденело.

Поэтому, когда его отправили на базу камикадзе и он увидел это безумное буйство, то подумал: «А-а, все так делают, я не один такой», – и когда ему демонстрировали эту предельно гротескную карму, возникало чувство, что это не чужая беда. Если подумать, надвигающаяся на него самого тревога леденила душу, но вместе с тем он странно, но одновременно с этим радостно и отважно возбуждался. «Хорошо, я тоже так сделаю!» – и немедленно ночью выскользнул из окна. Оплеух не было, так что он мог быть во всей красе, заимел себе даже постоянную знакомую в публичном доме, а еще завел любовницу-работницу добровольческого отряда помощи военным, подружился с женщиной-сотрудницей одной конторы и нашел одну симпатичную медсестру.

Ясукава был третьим сыном врача и стремился стать художником, но, попав на эту базу, случайно познакомился с вдовой по имени Хосино. Семья Хосино была известной в округе старинной богатой фамилией, у вдовы было двое детей, сын и дочь, но старший сын ушел на фронт и погиб в Северном Китае, а его двадцатипятилетняя жена по имени Акико осталась вдовой, и, к несчастью, не оставила детей. Младшей сестре было девятнадцать, её звали Токико.

Госпожа Хосино, отчасти из-за гибели своего сына, любила солдат и особенно симпатизировала молодым людям из отряда камикадзе.

Поэтому у неё было своеобразное хобби приглашать к себе домой и угощать случайных молодых летчиков, но не каждого подряд: если с первого взгляда кто-то ей не нравился, на этом всё и заканчивалось, а если нравился, она тут же на улице или у лавки приглашала счастливчика и вела к себе в дом. Вот так солдатами, посещавшими жилище Хосино, в том числе и Ясукавой, стали пятеро.

Все пятеро солдат нравились Токико. Изначально камикадзе – это те, кому суждено обязательно погибнуть в бою, поэтому ни о какой женитьбе и речи для них не шло. Посему на базе одна женщина становилась любовницей пяти-шести человек. Такое бывало часто, но у тех, у кого нет никакой надежды на будущее, душа широка, и соперничества не возникало.

Если бы она четко стала любовницей, соперничества бы и не было, но если объект – девственница, чистая, изящная дева, то становится сложнее. Потому что появляется проклятая удаль молодецкая, и тогда пятеро договорились: «Токико-сан – наша тайная любовь, так что давайте просто лелеять её в сердце, не оскверняя. Если хочется женского тела – есть продажные женщины». Но тут самый старший, двадцатишестилетний лейтенант Мураяма, вмешался: «Хотя сказать „умереть, лелея в сердце тайную любовь“ – красиво, но четверо умрут, а последний оставшийся сможет сделать что угодно, и тогда чувства первых ушедших будут жестоко обмануты. Поэтому давайте установим правило: только тот, кому назначен вылет камикадзе, может обладать Токико-сан как своей дамой до самого вылета». Он это произнес, потому что был лейтенантом и командиром звена, а остальные, вроде Ясукавы, были еще неопытными летчиками без офицерских званий, поэтому он, вероятно, вытащил самый плохой жребий первым, и действительно, если подумать, мрачность чувств первых уходящих безжалостна, поэтому все и согласились: «Хорошо, договорились». Это была договоренность только между пятерыми, и ни Токико, ни вдова о ней не знали, – это был диктаторский произвол, полный своеволия, но если подумать об очевидной гибели родины, их собственном самоубийственном таране, то невольно слезы сочувствия наворачиваются на глаза.

Однако, по иронии судьбы, этим пятерым никак не приходило последнее задание. А вскоре вылеты и вовсе почти прекратились, и после наступления августа внезапно было сформировано два звена, по десять человек, среди которых оказался и Ясукава. Получилось, что среди пятерых Ясукава стал первым.

В список из десяти камикадзе вошли и трое друзей – Ясукава, Мёсин и Кёдзиро, которые договорились умереть вместе.

Кёдзиро считали чудаком другие члены отряда, но не потому, что тот был молчалив и не пел, не выглядел пьяным, а, казалось, потому, что вовсе не знал женщин.

Совершенно верно, Кёдзиро не знал женщин. Когда Мёсин и Ясукава ночью выскальзывали из казарм, чтобы купить себе бабу или пригласить городскую любовницу, – нет, даже до прибытия на эту базу, – Кёдзиро никогда не участвовал в подобных развлечениях.

Однако по натуре он был весьма компанейским парнем, никогда не отказывался от приглашений в других делах, пил нежеланное вино, смотрел запретные фильмы – во всём участвовал. Только с женщинами было иначе: даже когда Мёсин пытался свести его с подругами своих любовниц, ничего не получалось.

Сентиментальный чистолюб, упрямый девственник – среди камикадзе и таких хватало, но Кёдзиро не был ни сентиментальным, ни упрямым. К другим он был снисходителен, в душе у него была гибкость, он не был узколобым чистолюбом-моралистом, но в нём была какая-то степенная уверенность: «Ну, я в общем-то умру, так и не познав женщину».

Вообще у этого парня была какая-то безумная, легкомысленная манера: будто он не хочет делать то, что делают все, а в остальном никаких претензий, – и это создавало впечатление полной оторванности, поэтому его и считали чудаком.

Однако в глубине души Кёдзиро на самом деле больше всего хотел женщины. Ему хотелось женского тела.

Хотя, если сказать, что хочется попробовать любовь, то его собственная жизнь была в чужих руках, и вдобавок уже нависло время, когда именно он должен умереть. Не было ни свободы, ни природы, ни воли – на самом деле их не было. Не могло быть даже сомнений.

Он не хотел умирать. Было мучительно. Но раз это была реальность, с которой ничего не поделаешь, то если предаваться разврату с вином и женщинами, следуя своим сиюминутным капризам, то вместо того, чтобы отвлечься этим, лишь сильнее чувствовалась мучительная жалкость собственной гибели по чужой воле. Раз уж всё равно убьют, пусть тихо, без звука, без сопротивления – когда он так думал, мрак сердца как будто немного прояснялся.

Родина всё равно погибнет. Никаких героев, никаких военных богов не существует. Неспособность верить в сверхчеловека – поистине тяжело для того, кому суждено умереть. Совершенно, уже не человек. Существование, не имеющее иного смысла, кроме как быть энергией для тарана корабля, – поскольку этот факт неотвратим, при мысли о нем не находилось слов, только оцепенение, и не было возможности подняться из отчаяния.

Хотя, разве он был так уж привязан к женщинам? Почему же он привязывался только к женщинам? Такие мысли не прекращались.

И тогда, к несчастью, возникала мысль: сдерживать то, чего больше всего хочешь, – по крайней мере, в этом есть удовлетворение. Можно сказать, только это и кажется человеческим самосознанием, – и часто такой логики хватало, чтобы справиться.

Поэтому ему больше нравилось со всеми публично попрощаться, говоря «до свидания», и поскорее умереть, чем мысль: «Когда придет время умирать, дай-ка я врежу тому противному офицеру или командиру».

Однако, когда наконец пришел приказ, у него потемнело в глазах и в ушах, сердце угасало, и он оцепенел. «А, вот это и есть отчаяние», – думал он. Отчаяние отнюдь не обитает в человеческом сердце. Оно – над безумием, оно – в нечеловеческом сердце.

Внезапно Кёдзиро воспламенился яростью, желавшей разнести всю вселенную. И затем снова внезапно – уже снова отчаяние, утрата, падение, мрак и ледяные оковы. И снова внезапно яростное безумие, и снова утрата и падение, и мрак. И хотя он сам представал в этих повторяющихся волнах, но уже как будто не тем, кем был до того, и ощущение различия, явного, хотя и непонятно почему, отвратительно прилипало к нему.

Того дня днем втроем они пошли в город и по пути заглянули с визитом в дом Хосино. Для Мёсина и Кёдзиро это был первый визит, они лишь ненадолго зашли выпить чаю.

Вечером в клубе были устроены проводы, обычное безумное буйство. Среди других членов отряда были и такие, у кого лица перекашивались не на шутку, но трое друзей вели себя, как обычно: Мёсин выл разные партии и менял амплуа, Кёдзиро, как обычно, был совершенно молчалив, и Ясукава тоже до поры ничем не отличался от обычного, но лейтенант Мураяма, напившись, подошел, протянул ему вино и сказал: «Эй, ты первый – забавно. Действуй достойно. Давай, выпей!»

Это было высокомерно. Разумеется, была разница и в звании, и в возрасте. В попойке без чинов эта разница в общем-то естественна, и не было причин раздражаться, но их связь была не воинской, а человеческой, и их общение основывалось только на этой связи, поэтому Ясукава вдруг напрягся.

Последний, зайдя днем с визитом в дом Хосино и лишь немного выпив чаю, в общем удовлетворил свои чувства и уже вовсе не цеплялся за возможность по договору требовать тело Токико, думая, что сможет с этим справиться.

Однако, читая в высокомерной манере Мураяма нечто жестокое, характер, не считающийся с другими ради собственной алчности, думал: «Этот тип непременно сделает это, он тот, кто добьется своего, даже если Токико-сан будет плакать и сопротивляться», – и эта тревога была у него в груди и раньше, но пока он не видел её воочию, всё было терпимо.

Взгляд Ясукавы изменился. Даже рука, ставившая бутылку с сакэ на стол, дрожала, и когда он встал, Мураяма воскликнул:

– Ты что, отказываешься от вина, которое я налил? Наглец!

– Что за наглость? Я не хочу быть на этом шумном сборище, поэтому ухожу. У меня есть дело – выполнить договор.

Голый Мёсин воскликнул:

– О-о-о, погоди! Я тоже ухожу. У меня тоже есть, куда зайти.

Они вышли вместе, надев форму. Кёдзиро последовал за ними. На перекрестке Мёсин сказал, что пойдет другой дорогой.

– А ты что будешь делать? Если нет планов, не пойдешь ли со мной в дом Хосино?

– Мне туда идти незачем. Я тут поброжу. Мне почему-то хочется просто побродить.

– Понятно. Мне почему-то тоже хотелось бы, чтобы ты пошел, но раз так, ничего не поделаешь.

Они разошлись направо и налево, Кёдзиро готов был уже повернуть назад, как Ясукава обернулся и сказал:

– Эй, разве не можешь пойти? Не можешь решиться пойти со мной?

– Не могу. Хотя и нет особых планов, но ведь сегодняшняя ночь – последняя, не так ли? Ничего не поделаешь, придется делать, как задумал.

– Понятно.

Ясукава подумал, что это из-за того, что Кёдзиро не идет с ним. Если так, он непременно овладеет Токико. Это было не решимостью, а отчаянием, готовностью пожертвовать собой. Он приглашал его из осторожности, чтобы избежать этого, но раз Кёдзиро не идет, то уж точно так и выйдет. Ему показалось, будто он когда-то давно ходил по дороге с таким же отчаянным чувством. В детстве, будучи зависимым от матери, злясь на неё – таким же отчаянием.

Когда он встретился с матерью Токико и с самой Токико, его чувства были спокойны, будто он стал другим человеком. Однако, когда он увел Токико на прогулку к речной отмели на окраине города, случайная мысль о плотском желании стала поводом для раздробленного, противоречивого переворота. Казалось бы, ревность – но это было отчаянием. Когда он желал проклятия и разрушения всему, то одновременно ослепляла и одержимость любовью.

Ясукава обнял Токико.

– Если я расстанусь с тобой вот так, я не смогу умереть.

«Все они, наверное, говорят такие слова и делают такие вещи», – с досадой подумал Ясукава, но уже ни о чем не мог заботиться. И он испугался, что в нем самом нет никаких тормозов. Нет, не было даже времени испугаться – лишь практическое действие и сила его совершить, только они, словно естественно, возникали и переполняли его одно за другим. Казалось, они переполняли его ощущением наполненной силы и дисциплинированного ритма, подобного высшей гармонии в искусстве.

Токико не сопротивлялась. Лишь когда её повалили на землю, она издала лишь невнятный стон «Ах…». Раскаяние Ясукавы возникло из воспоминания об этом звуке. Наверное, это была не любовь и не мимолетная привязанность. Лишь заклятье: «Если я расстанусь с тобой вот так, я не смогу умереть». И не было ли это лишь покорностью девы, ставшей жертвой ради юноши, отдающего жизнь за родину, – тоже жертвой ради родины.

Он старался подавить эту мысль, но с тех пор как он выскочил из клуба и ступил на ночную дорогу, то слышал голос: «Зачем овладевать Токико? Если из ревности, то следует зарубить Мураяму, а не овладевать Токико».

Если зарубить Мураяму, он не сможет умереть за родину. Поэтому ничего не поделаешь. И то, что Токико связалась с таким, как он, тоже произошло из-за его предназначения умереть за родину, и это единственное, что он должен совершить, растоптав любое отчаяние, противоречие и смятение. Так поступали все камикадзе, и Мураяма тоже: он тоже должен оставить Токико и вскоре отправиться, и вылететь, должен обязательно выполнить задание.

Если так думать, то ничего не остается, кроме как овладеть ею. Таков был договор, и он даже подумал, что сентиментальность, не выполняющая договор, – трусость.

Но что осталось после свершения замысла? Лишь неприятное послевкусие того, что от имени родины осквернил чистую деву. Когда он поднялся, отошел и застыл в оцепенении, Токико тоже поднялась, и, судя по всему, из-за душевного смятения и телесной боли ей было нелегко идти. И тогда снова раскаяние поднялось в груди и вызвало противоречивый переворот: разве только Токико становится жертвой от имени родины? Разве не его собственная жизнь тоже? Что такое Токико? В его случае – жизнь, всё, что у него есть. При этой мысли было одно отчаяние. Как ни рви, как ни отрывай, разве можно сорвать черную завесу отчаяния, закрывающую глаза?

– Токико-сан. Я достойно умру и принесу извинения.

И эти слова тоже были избитыми и отвратительными, но если высказать всё, что думаешь, может, на душе станет легче.

– Не хочу умирать, не хочу умирать, не хочу умирать. Вот моя подлинная, вся суть. Но сейчас я могу это преодолеть. Поскольку от имени родины Токико-сан стала жертвой моего насилия, я тоже готов стать жертвой. Что там родина, к черту! Я – ради Токико-сан.

Токико приблизила губы. Когда он обнял её, Токико заплакала у него на груди. Держась за руки, они молча шли долгой ночной дорогой, и, подойдя к дому Токико, та остановилась, прижалась лицом и прознесла:

– Я не жертва.

Во всем её теле был жар, чувства переполняли её.

– Я любила вас.

Токико, казалось, готова была броситься всей тяжестью тела на грудь Ясукаве, но у него не было готовности принять это, и от страха и стыда она повернулась и убежала в свой дом. Ясукава не смог её догнать.

Это были жестокие слова. Здесь всё же следовало расстаться молча, или же, по избитому шаблону, «достойно умереть, банзай!» – и на том покончить. Потому что кроме жертвенности не было места для чего-либо человеческого.

Ясукаву душило за горло, будто на него намотали грубую веревку и бешеная лошадь тащила его кругами. Он был в полной растерянности и всё больше впадал в отчаяние.

Не было ничего, чему можно было бы радоваться. Нельзя было позволять себе забавляться чувствами, опираясь на любовь Токико, беря любовь с собой в дорогу. Было лишь одно корчащееся чувство.

Сволочь! Сволочь! Меня убивает это! Родина. Такое – к чертям собачьим!

Почему она заговорила о любви, о чувствах? Вся Япония сошла с ума, марионетки на глупой сцене войны, просто голодающие, худеющие, работающие и умирающие ради родины, всего лишь орудие, разновидность оружия. Говорить теперь о любви, о чувствах – ужасно, что за дело!

Любовь – голубое небо, мысли – море, хоть в ясный день хотелось бы совершить самоубийственный таран. Было мучительно не суметь проникнуться таким чувством. Кроме этого, не было иного выхода. И всё же не получалось. Подняв глаза к небу, он увидел, как на лживом небе сияли звезды. Млечный Путь – печальный, грязный, скучное звездное небо.

Что же такое он сам? Уже думать об этом – нет никакой опоры. Он висел на самом краю, скованный по рукам и ногам, и только ждал смерти.

В ту ночь все трое, как один, не сомкнули глаз.

Однако на следующее утро они чувствовали себя несколько спокойнее. Приведя всё в порядок и увидев самолёты, они ощутили в душе солдатскую собранность.

Правда, им предстоял не вылет на задание, а сначала перебазирование на южный аэродром, где они должны были подвесить бомбы и уже по-настоящему исчезнуть над морем к югу. Сам вылет был назначен на день позже.

Но, прибыв на южный аэродром, они застали иную обстановку: сообщения о движении крупного вражеского конвоя, похоже, оказались ошибкой разведки, и было решено пока повременить и понаблюдать.

Мысль о выигранном дне жизни была необычайно сладостна. Будь они на той, прежней базе, то, возможно, и подумали бы, что это – отсрочка для встречи с Токико, но и без того настроение было безмятежным и раскованным.

И на следующий день, и ещё день, и ещё – приказа не было. Выяснилось, что тот самый большой конвой был, по всей видимости, бесплотной химерой. Ну что ж, ребята, отдыхайте, – так было решено, а тут наступило пятнадцатое августа, и база погрузилась в прострацию.

Трое ничего не понимали.

Ощущение – «мы живы». Возможно, никто не почувствовал этого сильнее, чем они. Эй, правда ли? Им случайно разрешили отлучиться, и они послушали радио в одном из домов в городе. Радио в том доме показалось им настолько похожим на поддельную передачу, что даже подумали – «Япония проиграла». «Мы живы». Напряжённое состояние сменилось расслабленным и вялым.

Вернувшись на базу проверить, правда ли это, они увидели, что многие здесь радио не слушали, и здесь, наоборот, царило сомнение, некоторые даже рыли убежища, – значит, война всё ещё продолжается? Сердце на мгновение леденяще сжалось, но вскоре участились рейсы самолётов-челноков. Вечером, придя в столовую, они увидели плачущих, негодующих, рыдающих, смеющихся – стало окончательно ясно: мы проиграли.

На страницу:
1 из 3