
Полная версия
БЕЛА + МАКС = новогодний роман (1999)
– Как, например, йод и аспирин? – спросил я.
– Как йод и аспирин, – ответила жена снисходительно, оглядев меня с головы до пят – знакомый приём: будто видела впервые.
И вот ровно два месяца назад – после первой моей скорой – мы вспомнили, что в нашей «приличной домашней аптечке» этот нехитрый аппарат имеет место быть. Пришло-таки его времечко послужить по своему прямому назначению, а не числиться вечно в качестве экспоната. Бела довольно быстро овладела искусством обращения с тонометром. После первого же измерения давления Нине Николаевне та театрально всплеснула руками:
– Так ты ж у нас настоящий лекарь!
Вообще, открытий в области врачевания мы за сравнительно небольшой срок пребывания в Минске сделали множество. Узнали, например, каким образом связана сердечнососудистая система с ЦНС (центральная нервная система), с ВНС (вегетативная нервная система), с лёгкими, печенью, почками, а также со сном, питанием, курением, алкоголем. Понятие «фитотерапия» перестало быть для нас пустым звуком. Раньше мы мяту ни за что не отличили бы от любого другого сорняка, пустырник – от обыкновенной колючки, теперь достаточно было одного взгляда, чтобы сказать: это мелисса, а это – чистотел. А ещё были хатха-йога, бег трусцой по Амосову, закаливание по Иванову.
Какими открытиями ещё мы могли похвастать?
Ещё одним и, пожалуй, самым главным: тем, что смешного, как ни крути, в нашем вынужденном медликбезе было мало. Уж где-где, а в постижении симптоматик тех или иных заболеваний мы бы – и в большей части Бела! – с удовольствием повременили бы лет эдак на «двадцать-тридцать-пятьдесят».
– Уж не столетия ли ты собралась пожить? – поинтересовался я у жены.
– Вовсе нет, не столетия, – ответила обыденно так она. – Ровно сто сорок четыре лета. Жизненный круг. Больше не надо. Зачем больше?
Я не возражал: больше незачем.
Бела, кроме обязанностей быть женой, стала ещё и моим личным поводырём.
Круглосуточно мы находились вместе: ночью, утром, днём, вечером.
Ночью – понятно почему. Утром – если мне приходила безумная мысль пробежаться километр-другой, жена опять была рядом. Днём – если возникала необходимость съездить на автомобиле куда-либо, мы снова вместе. Ну а вечером – это святое дело! – выгулять меня, как чуть раньше она выгуливала Кото-Чела: ни шага влево, ни шага вправо.
Нашему дуэту не хватало разве что поводка и ошейника.
С другой стороны, поводырьская опека Белы была, вероятно, оправданна: а вдруг что-нибудь со мной стрясётся? Тогда – что? И никого – рядом?
Причины моих недомоганий по-прежнему оставались тайной за семью печатями. Тайной покрытой мраком.
Для жены это было равносильно, как получить удар в спину, исподтишка.
Когда речь зашла о диагнозе, участковый терапевт так и сказала:
– Я не знаю, что происходит. Анализы не показали никаких отклонений.
Завотделением поликлиники, куда Бела притащила меня на консультацию, была ещё лаконичнее:
– В случае приступов сбивать давление – вот и всё! – И сунула молниеносно написанный рецепт на клофелин.
Что это такое – клофелин? С чем его едят? Сие тогда мы не знали. Знали бы – повеселились. Потому что клофелин в моём случае был таким же радикальным средством, как топор при головной боли.
После вручения мне рецепта завотделением с крайним недоумением взглянула поверх очков в мою сторону: этот престранный субъект ещё в кабинете? Вот наваждение-то.
Если честно – мне давно не терпелось встать и уйти. Но я сидел и наблюдал.
Лицо хозяйки кабинета было чуточку осоловело-сытым и в меру бесстрастным. Легко было догадаться, что мысли почтенной докторши блуждали далеко-далеко от места, где она сейчас находилась, а непрерывные телефонные звонки никак не давали сосредоточить внимание на моей амбулаторной карте. Только она начинала вчитываться в содержание анализов – звонил телефон, и она опять с вызовом смотрела в мою сторону.
– Слушайте! – произнесла она тоном, каким делают внезапные открытия. – Вы на больничном уже месяц! А выглядите, как спортсмен перед Олимпийскими играми. У большинства в вашем возрасте пиджак на брюхе не застёгивается.
Я понял причину столь тонкого замечания: пуговицы на её белоснежном, хрустящем от крахмала халате готовы были в любой момент пойти на выстрел в самых непредсказуемых направлениях.
– Так-так-так, – раздумчиво проговорила она. Теперь её внимание задержалось на графе «место работы», и лицо исказилось в брезгливой гримасе: по-видимому, особой любовью пишущая братия у неё не пользовалась.
В больничном листе, который мне, в общем-то, был ни к чему, как возможность освобождения от работы, в графе «диагноз» было написано: Общее заболевание. Вот так: незатейливо, и концы в воду.
Результаты анализов показали, что я совершенно здоров.
По мнению врачей, я был полон жизненных сил, наверное, как статистическое большинство живущего ныне населения планеты.
– Вы больных, я думаю, никогда не видели, – иронично заметила завотделением. Она теперь смотрела на меня с нескрываемым любопытством: точь-в-точь как на блаженного. – Больной появляется на пороге этого кабинета, и я сразу вижу: это больной. Вы способны для себя уяснить, о чём я говорю? А вы вот нарисовались передо мной, и я не увидела здесь никакого больного.
Выходит, подумалось мне, статистическому большинству здравствующего ныне населения планеты можно смело поставить диагноз: общее заболевание.
Уснуть! Во что бы то ни стало надо уснуть. Вот, например, как мирно задремала сейчас Бела. Возможно, на неё больше, чем на меня, подействовала решительная убеждённость Нины Николаевны, что всё образуется.
Жену настолько издёргали все последние ЧП, связанные со мной, что в её организме автоматически сработал механизм самосохранения: достаточно стрессов и достаточно нагрузок – теперь нужен отдых.
Во мне этот самый «механизм самосохранения» не срабатывал никак. Я был бы рад уснуть, но – увы и ах.
Несколько раз в дверном проёме вновь появлялась Нина Николаевна: может, нам что-нибудь надо? Нет, мы не нуждались ни в чём.
Я чувствовал себя совершенно здоровым – вот напасть, запало же это докторское словечко в памяти!
Совершенно здоровыми были мои недомогания, и последовавшая за ними отсрочка нашей поездки в Бобруйск.
В. И. Даль трактует болезнь так: «…боль, хворь, немочь, недуг, нездоровье; по объяснению врачей: нарушение равновесия в жизненных отправлениях».
Я бы представил болезнь в виде реки с двумя берегами, когда ты со своим «совершенным здоровьем» – по одну сторону реки, а все остальные люди (в том числе и самые близкие тебе) – по другую. И реку эту не дано переплыть никому.
Первая моя скорая была для меня, для жены, для всех как гром среди ясного неба. Как следствие без причины.
Сколько себя помню, все обращения к врачам я мог бы сосчитать на пальцах одной руки. Что касается скорых, которые ассоциировались не иначе как связанные с чем-то неотвратимым, смертельно опасным, когда без помощи – помощи моментальной – не обойтись, когда счёт идёт на минуты, на секунды, об этом и речи быть не могло.
На деле оказалось, что скорая – это нечто более прозаичное и обыденное, чем представлялось.
«Примчалась» она, эта самая первая моя скорая помощь, минут через 40–50 после вызова. И вошли, не особенно спеша, три вялых человекообразных здоровяка в белых халатах и принялись, долго не рассуждая, делать мне кардиограмму. Я попросил немедленного, скорого укола. Флегматичная команда скорой указала мне на постель: истерик устраивать не надо, лежать тихо.
Я понял: то, что происходит со мной, никого особенно не волнует. Тебе могут протокольно соболезновать. Тебя могут успокаивать. Но проникнуться тем, что без протокола испытываешь ты, когда начинаешь сознавать: ёще немного, и тебе каюк, и самое время отправляться в морг, чтобы патологоанатомы и тамошние косметологи сделали тебя покрасивше перед кремацией или преданием земле, на пару метров вниз, чтобы ферментация там шла как надо и чтобы кладбищенские червяки не скучали без креативного по внешнему виду корма-вкцсняшке – это из области фантастики. Такое можно увидеть разве что в кино. В жизни всё иначе.
Начало приступа было мгновенным: вот у человека было всё в порядке, а стало… Не знаю, зафиксировал ли я в памяти эти первые секунды приступа или они обросли домыслами позже, но сейчас они вспоминаются только так: что-то, помимо моей воли, омерзительное начинает шевелиться (у меня) внутри, и следом – весь организм начинает идти вразнос: не хватает кислорода, мышечная скованность охватывает всё тело, а пульс всё увеличивается и увеличивается. Что же это такое творится?
Я тогда так и спросил:
– Что же это такое со мной творится?
– Лежите тихо, – приказали мне тоном ультиматума во второй раз.
А лента кардиограммы всё выползала из-под самописца и выползала, и этому не видно было конца.
– Лежать тихо? – спросил я.
– Лежите тихо.
Через временной отрезок, равный вечности, мне сделали – наконец-то – укол. Укол какого-то папаверина с каким-то дибазолом. И пояснили, что «укол уколом, а обследоваться в стационаре не помешало бы». Потом трое в белых халатах так же вяло, как и пришли, направились к двери.
– И что?– остановила их жена. – Дело в шляпе?
Один из троих – тот, кто, по-видимому, был врачом, – ответил:
– Давление мы сбили.
– Надеюсь, что навсегда? – попытался шутить я.
Он не удостоил меня ответом: много чести, чтобы трепаться со всяким встречным-поперечным, тем более с очередным вызывальщиком скорой: ни конца, ни края этим звонкам нет.
Потом я уснул. А проснувшись, стал припоминать: да, приезжали «Айболиты»; да, делали кардиограмму; да, укололи чем-то. Я уснул больным – это точно, а проснулся, как всегда.
Первая скорая напугала всех. Всех, кроме меня.
Бела тогда возмутилась:
– Какая может быть работа? Какой может быть Минск?
Иначе думал я: да, был приступ. Ну и что? Я уже знал, что само понятие «скорая» – это совсем не так страшно, как раньше рисовало воображение.
Всё, что произошло, – вздор, пустяки. Значит, и беспокоиться нечего.
Вторая скорая несколько удивила меня. Но не настолько, чтобы согласиться с женой. Ничего страшного. Живём дальше.
А дальше была и третья скорая, и четвёртая. И вот докатились: у всех нормальных людей – праздник, а у нас – «отдых»: в чужом доме, на чужом диване, на чужих подушках.
Бóльшую часть вечера двадцать седьмого декабря мы провели в настороженном молчании.
Я нажимал на кнопки пульта дистанционного управления, перепрыгивая с одного телеканала на другой. Бела делала вид, что её страшно интересует всё, что происходит на экране. Разве что однажды она печально обмолвилась, запустив пятерню в мою шевелюру:
– Стареем потихоньку, стареем. На висках вот, погляди-ка, – одно серебро. Раньше не замечала.
И я раньше не замечал. Не замечал многого. Некогда было замечать. Зато теперь представился уникальный случай увидеть прежде неувиденное.
– Такое в жизни случается, что «мудрость приходит с возрастом, но иногда возраст приходит один», – «блеснул» остроумием я.
– Чья это цитата? – спросила Бела. – Или это не цитата?
– Не скажу, – вторично «блеснул» остроумием я.
В тот вечер жена и я погрузились в настоящую идиллию. Тёплый домик, занесённый снегом по самые окна. В этих временных, принадлежащих не нам апартаментах царит вечный уют и вечный покой. Словно нет на свете никого, кроме нас двоих, слегка подуставших человечков: мне аж целых тридцать восемь лет, жене – тридцать семь!
Что касается возраста, то здесь ещё бабушка надвое сказала. Он ведь бывает разным: не только биологическим, а ещё таким, когда, как на войне, год за два идёт. Поэтому (если рассуждать с этой точки зрения) то мне не так уж и мало – семьдесят шесть лет, а жене, соответственно, – семьдесят четыре.
Китайцы считают, что старость наступает после 90 лет. Значит, нам до старости — по-китайски! — ещё жить и жить: десять с хвостиком годиков.
И, значит, если тебя одолевают болезни, займись своим здоровьем. Если теряешь близких людей, учись жить один. (И кроме этих двух классических вопросов и двух ответов на них можно привести ещё десяток подобных прописных мудростей, о которых я, возможно, расскажу позже. А, возможно, не расскажу. Потому что не успею рассказать.)
Априори: это по представлениям старым, немодным и «спорным». А по представлениям современным – самое время посетить нотариуса, чтобы написать завещание.
Жене – двусмысленно или по сути? не знаю точно – я сказал:
– Суеты, возможно, внутри нас стало меньше, а потому замечать мы стали больше. Что замечать? То, что жизнь вокруг нас – именно, что вокруг нас — ключом не бьёт…
Не успел я закончить фразу, как часто-часто зазвонил телефон – значит, междугородний!
Аппарат на длинном шнуре стоял на полу, рядом с диваном. Кто бы это мог вспомнить о нас? Кто решил нарушить мой терапевтический покой? Я взял трубку.
Это был Борька Левитин. Из Израиля. Вот он – ещё один предновогодний подарочек!
Четыре года назад (ох, и весёленькое времечко перестройки, затеянной Горбачёвым и продолженной Ельциным, когда взлёт национального самосознания на окраинах бывшего Союза достиг апогея! – и дальше ждать, куда кривая выведет, было негоже) следовало каким угодно образом – ангельским или чертовским: кто это мог знать? – выскочить из ситуации «между молотом и наковальней». И Борька уехал из Алма-Аты. Уехал практически в одно и то же время с нами.
Он подался в земли обетованные.
Мы остались в пределах несуществующего уже СССР, лишь переместившись с Востока на Запад, так и не добравшись до границы «железного занавеса» и тем более не оставив её, границу, за спиной. А может, надо было? Тогда, четыре года назад?
Большинство друзей по Алма-Ате поступили как раз так. Кто-то оказался в Европе, кто-то в Канаде или США, а кого-то – страшно представить – забросило в Австралию. Связь не теряли, перезванивались. И чем больший срок отделял нас от прошлого, тем реже мы слышали голоса друг друга.
Борька, несмотря ни на что и вопреки всем алогичным правилам, не терялся из вида, позванивал регулярно.
– Куда вы запропастились?! – орал он, хотя слышимость была отличной. – Вы в Минске?.. Набираю Бобруйск – вас там нет. Глухо. Грешным делом подумал, что подались обратно в Алма-Ату. Понимаю: назад пути нам заказаны… Хорошо, что родителей твоих вызвонил. Дали – ракмет4 им! – минский ваш номер…
Борька – прежний, энергия бьёт ключом. Его речь – всё равно что пулемётная очередь. Это их семейное. Потому что и Люся, его жена, ни в чём не уступала Боре в изяществе выражений. Левитину, помнится, и на редакционных планерках тяжело было контролировать себя: бывало – так загнёт!
– Карьера, говоришь?.. Какая, к свиньям собачьим, карьера? Все мы, снявшиеся из насиженных гнёзд и десантированные в поисках лучшей доли в новые резервации, – люди конченые! Почему? Да потому, что не кончаем! Ха-ха!.. Нет, ещё не разучились. А сами, на деле-то – не можем!.. Думаешь, что не сто́ит мочь? Конечно, не сто́ит, когда не стои́т! А когда стои́т – сто́ит!..
Я подумал, Борька хватил лишку спиртного, после чего и набрал наш номер.
Он продолжал:
– А знаешь, какая любимая тема всех этих десантников-репатриантов? А вот и не знаешь! Возьми карандаш и царапай под диктовку: «Вечное соплежуйство по поводу того, кем они были раньше! То есть тогда, в ужасном СССР». Записал?
Нет, язык у Левитина вроде бы не заплетался:
– Никто и никого нигде не ждёт! Ха-ха!.. Думаешь, нас здесь с оркестром и цветами встречали? Дулю! В Израиле любят «алию» (эмиграцию), но по-прежнему не любят «олим» (эмигрантов)! Анекдот на этот счёт слышал? Так вот, в Израиль прибывает очередной самолёт из Союза – наших-то здесь, сам знаешь, пруд пруди! В Бен-Гурионе у них проверяют документы. Выясняется, что первому сошедшему по трапу – 90 лет, второму – 85, третьему – 100. Таможенник в раздражении: «И на кой хрен было в таком-то возрасте перемещаться?» «Мы прибыли на историческую Родину, чтобы умереть!» – гордо заявляет глава репатриантов. «Ну и…» – смягчается чиновник, поощряя прибывших к немедленному исполнению заветной мечты… Как тебе такая предъява?! Здесь ещё надо разобраться, кто и кому нужнее: мы Израилю или Израиль нам. Кому нужен я? Никому! Дай Бог детям пожить нормально, когда они оперятся. А так… для нас здесь – всё сначала: жизнь, кайф от жизни; друзья, кайф от друзей; семья, кайф от семьи; работа, кайф от работы… Но с кайфом наблюдаются некоторые нестыковки! Вроде бы мы по всем статьям сыты, как домашние кролики! Каждый день – праздник желудка, а кайфа нет: во как… Ты понимаешь, о чем я: пьёшь вино, а вино не пьянит! Только наутро – голова квадратная и состояние чумное. Страна, где мы живём, – это гнойник на теле Земли. Споры5 разложения от неё разлетаются по всей планете… Продолжаем учиться! Учимся жить! Учимся дружить! Учимся работать! На иврите чешем! Продемонстрировать?.. Не хочешь? А знаешь, чем отличается Тель-Авив от Москвы? В Москве Еврейский университет есть, а в Тель-Авиве Руского университета нет, и никогда не будет. И там, и там наверху – евреи. Россия – богатейшая по природным ресурсам страна, Израиль – не очень: разница есть. И там, и там есть средняя зарплата: разница есть, на порядки. И там, и там есть пенсионеры: разницы нет. Пенсия в России – до смешного! — меньше, чем в Израиле: разница есть.
Дальше последовала пулемётная очередь на иврите вперемежку с руским матом.
– Если честно – хочу дастаркан6 с мантами, шашлыком и ведром портвейна, как раньше! Помнишь? Люська вот трубку из рук вырывает. Да отстань ты, в конце концов!..
Да, всё знакомо. Всё как прежде. И звонок левитинский, и сумбурный разговор. И голова моя вроде бы стала яснее.
– Думаешь – ностальгирую? Сопли распустил? – Левитин разразился смехом. – Нет никакой ностальгии! Думаешь, мандражирую перед будущим? Нет этого! И ничего нет.
А что тогда есть? – хотелось спросить мне. Кроме настоящего, которого нет?
– А что там по этому поводу писано в умных книгах? – сказал я вслух.
– В еврейских? Ты имеешь в виду Книгу книг?
– Нет. Я о тех книжках, которые никогда не были самыми издаваемыми.
В трубке зашумело-забулькало.
– Ясен пень: подключился МАССАД! – не удержался, чтобы не покуражиться, Борька.
Шумело-булькало в трубке секунд тридцать.
Значит, и отвечать на свой же вопрос мне самому – поднапрягись, Макс!
И я поднапрягся, обнаружив в самых потаённых тайничках мозговых файлов следующее:
«Само наше существование проходит в атмосфере несуществования… Тем или иным путём мы ввергнуты в асат»7.
– Слушай! – как будто с того света, опять выплыл голос Бори.
Я сразу догадался, о чём пойдет речь.
– Бросайте всё нахрен! И к нам! Хоть на неделю! Хоть на день! А?.. Ну, обойдётся вам эта поездка в полторы тысячи баксов, всего-то. Не обеднеете.
Я хотел было развеселить Борьку сообщением о моей двадцатипятидолларовой зарплате в редакции толстого минского журнала и непоняткой насчёт гонораров: будут они или нет – поди угадай. В прошлые, алма-атинские времена мы, возможно, и не обеднели бы. А сегодня почему бы Левитину самому не прилететь самолётом в Минск?
Он – так мне показалось – будто услышал несказанное. Услышал через тысячи километров:
– Понимаю, базар жок8: миллион всяких «но» сильнее наших желаний. А может, плюнуть на всё? И вместе на пару дней в Алма-Ату?
Ещё одна авантюра в духе Левитина!
– Мы и вы: вместе. К лешему деньги!
Пауза в разговоре.
На том конце провода было слышно, как идёт перепалка – не на жизнь, насмерть! — между Борькой и его женой.
– Базар жок! – оборвал на полуслове он сам себя, нервно похохатывая. – С наступающим! Время, сам понимаешь, шекели отщёлкивает – и не поговорить толком. Всё! Целуем!
В трубке – короткие гудки: поговорили.
Оставалось только тупо смотреть на телефонный аппарат: что не успел я сказать, что надо было непременно ещё сказать?
Вот об этом обязательно надо было намекнуть Борьке: беда наша не в том, что нам «посчастливилось» жить в эту «замечательную» эпоху, а в том, что оказались мы не в том месте, где следовало оказаться.
Нижеследующий абзац может быть представлен только в скобках:
(Кроме того, не помешало бы напомнить старую истину: мы все ввергнуты в асат9.
Как давно это случилось? Поговаривают – когда Библия стала самой издаваемой в мiре книгой, тогда и начался раскардаш, переросший позже в полный асатовский раскардаш. Может, врут?
Если не забуду – обязательно напомню Левитину об этом в другой раз.)
Ещё надо было добавить (без скобок) цицероновское: «Где хорошо, там и Отечество». Это для пущего форса, чтоб уж у Борьки по полной программе крышу снесло.
Мой отец, отличный службист – без пафоса: готовый жизнь положить за Отечество, «есть такая профессия – Родину защищать»10– последние семь лет кряду при каждом удобном случае талдычил:
– Вот ты мне скажи: тебе при Союзе, при том самом зловещем брежневском застое было плохо? War es schlecht für dich?11
Он нервничал, смешно, как дирижёр, размахивая руками. Просто так от него было не отстать. А ещё труднее – не втянуться в дискуссию, чего он, собственно, и ждал, предвкушая удовольствие, когда с улыбочкой, стуча себя в грудь, начнет сыпать аргументами: «Демократию хотели? Пожалуйста, получили! Только не власть народа, а клептократию! В аккурат дебил на дебиле сидит и дебилом погоняет: дожили… Все эти новомодные «измы» – либерализмы, пацифизмы, антисемитизмы, толерантизмы – это ловко расставленные капканы для вас, дурней… Свободы хотели? Вот она, вожделенная «свобода»! Держите меня семеро! Да, раньше порядок был! Сегодня – ворюга на ворюге! И управы ни на кого не найти: дожили. Да, раньше все были сыты! Обуты и одеты! А сегодня? Да, лучше за колючей проволокой с «ненавистными коммунистами», чем с Горбачёвыми и Ельциными и с такой «свободой», будь она неладна!..» И так далее, до бесконечности.
Однако чтобы разговор завязался, его надо было как-то начать. Нужна затравка. Поэтому отец и пытал:
– За других не спрашиваю. За себя ответь: тебе при Союзе было плохо?
Да, мне при Союзе было хорошо. Конкретно мне, моей жене, моим детям, моему окружению, Борьке в том числе. Плохо не было.
Более того: не случись революций и перестроек, я преспокойненько бы довольствовался той чередой события в моей жизни и дальше, лениво, но, возможно, чуть быстрее, чем другие, двигаясь вверх по служебным лестницам. Может, мне везло?
Я делал то, что умел делать, и мог позволить себе не делать того, чего не хотел делать. Я был в меньшей степени, чем кто-либо, зависим от обстоятельств, кроме как от самого себя: как трудился, так и получал. Опять везение, удача?
Да, мне при Союзе было хорошо. К чему лукавить? Мне и после развала Союза, когда грянул передел всего, что можно было поделить, было вроде бы неплохо.
– А что ж это ты, раз такой умный, подался тогда из Алма-Аты? – не забывал забросить крючок с наживкой отец. – От большого благополучия? Или от переизбытка свободы?
Я мог бы сказать, что имел достаточно оснований, чтобы не «податься» из Алма-Аты. И ничего – не сгинул бы. Я мог бы, в конце концов, сказать, что кроме меня и Белы есть ещё и наши детки, которых мы родили.
Они очень виноваты в том, что появились на свет в Алма-Ате, а не где-то в другом месте? Оставив их жить там, я должен был закрыть глаза на то, что они никогда не будут людьми первого сорта, как прежде: Казахстан стал государством для казахов. Все остальные могут принять это как данность. Или не принять и валить, куда захотят.
Я мог бы привести ещё с десяток аргументов. Но произнеси я хоть полслова – и отец принялся бы рубить с плеча:
– Что? Устали от нормальной жизни, где признавались интересы не меньшинства, а большинства? Разве это не было благом для всех живущих в СССР?
– …
– Прежняя жизнь была реальностью, а не иллюзией, как теперь.
Да, последним своим провокационным утверждением отец попал не в бровь. Но я в ответ не сказал ни слова. А вполне мог бы поумничать, и представить свои соображения насчёт советских «плюсов» и «минусов» при Ленине, при Сталине, при Хрущёве, при Брежневе, чтобы не промолчать и соблюсти протокол диалога.
Я мог бы сказать, в конце концов, что только рабам можно дать свободу. Свободному человеку свобода – зачем?
Но отец бы не растерялся. Он нашёл бы, чем ответить: каким хлёстким примером и какой звонкой словесной оплеухой. Он бы в лучшем виде устроил мне ликбез!




