
Полная версия
Фелисада
Он молча кивнул, избегая отцовского взгляда, и снова налег на рычаг. Тот проводил его суровым, оценивающим взглядом, коротко сплюнул в пыль у ног и, шагнув, встал рядом, взяв на себя часть неподъёмной тяжести.
К вечеру работа замерла. Жара чуть спала. Степан, промокший насквозь, подошел к стоявшей в тени кадке с водой, зачерпнул глубоким ковшом почти со дна. Вода была ледяная, обжигающая горло.
Он пил, запрокинув голову, и краем глаза видел, как на крыльце соседского дома появилась Фелисада. Она вытряхивала половик, и облако пыли зазолотилось на солнце.
Она посмотрела в его сторону. Он опустил ковш, чувствуя, как по лицу разливается жар, не от работы.
Она подошла к своему плетню. Он, отставив ковш, шагнул навстречу. Между ними была лишь узкая, пыльная улица.
– Прут тот… малинный… спасибо, – сказала она тихо, глядя куда-то мимо его плеча. – Комарьё одолевало.
– Да чё там, – он махнул рукой, голос прозвучал хрипло. Помолчал, подбирая слова, тяжёлые, как камни. – Ягоды… на варенье-то хватило?
– Хватило. Теперь до зимы с чаем своя ягода будет.
«Своя ягода…» – пронеслось у него в голове. И от этих простых, таких домашних слов на него снова нахлынуло какое-то странное, щемящее чувство. Ему до боли захотелось, чтобы у неё всегда было всё самое лучшее. Чтобы она ни в чём не знала нужды. Чтобы её жизнь была такой же ясной, как этот летний вечер. И он снова испугался этой робкой, нежной мысли. Отчего-то стало стыдно, будто он подглядел что-то сокровенное.
– Ладно, – резко бросил он, кивнул и, развернувшись, почти побежал к дому, чувствуя её взгляд на своей спине.
На столе Алексеевых, грубом, даже каком-то могучем, сработанном из цельной плахи, стояла разномастная посуда – новые алюминиевые миски соседствовали с потемневшими деревянными. Но прежде, чем к ним притронуться, все замерли. Тимофей широко перекрестился на образа в красном углу, коротко и привычно сказав: – Отче, благослови хлеб наш.
За ним, как по незримой команде, подняли руки для креста и слепая баба Матрёна, и Марфа, и Степан, и притихший, осознавая серьёзность момента, десятилетний Ванька. Молча, истово, каждый про себя, осенили себя крестным знамением. Только тогда началась трапеза.
Марфа первым делом наполнила полную миску и с лёгким поклоном поставила перед мужем. Вторую, такую же, бережно подала свекрови, бабке Матрёне, сидевшей на своём месте – лицом к красному углу.
– На-ка, свекровушка, подкрепись.
– Спасибо, сношенька, – тихо отозвалась слепая старушка, её пальцы на ощупь нашли ложку.
Затем Марфа положила Степану и Ваньке, и только потом себе. Лишь после этого в избе по-настоящему застучали деревянные ложки, и ужин начался.
Тимофей, доев, отставил миску, вытер ладонью усы и уставился на Степана. Тот чувствовал этот взгляд, как физическую тяжесть.
– Шкворень для Беловых сделал? – спросил отец. Голос был ровный, без выражения.
– Сделал, – не поднимая глаз, ответил Степан. – Отнёс.
– Бабы одни… Им помогать надо, – произнес Тимофей, обводя взглядом всех за столом, будто ища согласия. – Нехорошо, коли хозяйство в соседях хромает.
Степан молчал, сжимая в коленях свои крупные, мозолистые кулаки.
– Девка… справная, – после паузы, обдуманно и весомо, добавил Тимофей. – В мать. Работы не боится.
Марфа перевела взгляд с мужа на сына, и в её глазах мелькнуло что-то быстрое, понимающее. Степан только кивнул, снова. Слово «справная», пущенное отцом, прозвучало для него как окончательный приговор. Приговор к любви, к долгу, к жизни, которую он уже не мог представить иначе.
Ночь не принесла прохлады. Степан лежал на сеновале, пропахшем пылью и сухими травами, и не мог сомкнуть глаз. Сквозь щели в стенах пробивался лунный свет, рисуя на закромах причудливые узоры. В ушах всё еще гудело от маслобойки, а перед глазами стояло её лицо у плетня.
Он встал, отряхнул с одежды травинки и тихо вышел со двора, прямо к реке. Где-то позванивала вода, ударяясь о камень. Он сел на примятую траву на крутом берегу, закрыл глаза, подставляя лицо ночной прохладе.
Он не слышал её шагов, но она шла, и казалось, ночь затихала вокруг – комарьё переставало звенеть, и даже лягушки смолкали на мгновение, пропуская к воде, будто сама река знала её и давала дорогу. Он угадал ещё до того, как обернулся. Фелисада шла по тропинке, и лунный свет серебрил её темную, распущенную по плечам косу…
Она села рядом, не глядя на него, поджав под себя ноги.
– Тоже не спится? – тихо спросила она.
– Жарко, – ответил он, глядя на воду.
– Да… жарко, – повторила она. Помолчала. – Спасибо… за шкворень. Мать благодарит.
Он почувствовал, как снова сжимается внутри. «Эх… Да не за шкворень всё это…» – комом подкатило к горлу. – «Не за шкворень… Душа из-за тебя в огне, а ты про железяку…»
– Ничё… – ответил он и замолчал, не зная, что говорить дальше.
Тишина повисла плотная, звонкая, как натянутая струна. Он слышал её ровное дыхание.
– Мне… в лесу… не страшно было, – произнесла она вдруг, почти шёпотом, глядя куда-то в темноту за рекой. – Когда ты рядом был.
Слова её ударили в него, как обухом. Сердце заколотилось где-то в горле. Он повернул к ней голову и увидел, что она смотрит на него. В лунном свете её огромные серые глаза казались бездонными, а лицо – хрупким и смелым одновременно.
Он искал, что сказать. Что-то большое, важное, что перевернуло бы весь мир. Но нашёл только простое, как правда.
– Я… – голос снова подвёл его, и он сглотнул. – Я и всегда буду. Рядом.
Он не посмел дотронуться до неё. Они сидели так, плечом к плечу, слушая, как внизу течёт река, унося их немые клятвы в свою темную таёжную даль. Этого было достаточно. Это было – всё.
Через долгое время она беззвучно поднялась и пошла к дому. Он не сразу последовал за ней. Сидел еще, глядя на лунную дорожку на воде, чувствуя, как в нем что-то огромное и новое встало во весь рост, заняв всё место, какое было.
Потом тоже встал и пошёл. На свой сеновал. Но знал, что часть его осталась здесь, на этом берегу, и теперь навсегда будет принадлежать тому дому, что стоял напротив, за низким плетнём.
Глава 6
Томленое лето
Конец июля припалил землю дочерна. С дороги, стоило лишь проехать подводе, поднималась густая, едкая пыль и долго стояла в неподвижном воздухе. Трава по краям выгорела, посерела, и только в низинах, у самой воды, буйствовала сочной, почти чёрной зеленью. В такую пору работа шла от зари до зари, пока солнце не становилось в зенит, и тогда все живое разбегалось по тенёчкам, спасаясь от марева, что струилось над огородами.
Фелисада вышла по воду на рассвете, когда длинные синие тени еще лежали от домов. Она уже поднимала бадью, когда рядом остановился Степан. Он был верхом. Лошадь, взмыленная, вся в паутине лесной и росистой траве, нетерпеливо трясла головой, учуяв воду.
Фелисада, не глядя на него, коротко кивнула:
– С ночного?
– С ночного, – так же коротко отозвался он, слезая с седла. Он стоял рядом, чувствуя, как от него и от лошади пахнет ночной прохладой, дымком костра и потом.
Он видел, как тянутся ее руки, как напрягаются тонкие запястья, и ему вдруг до боли захотелось взять эту верёвку у нее из рук.
– Дай, я… – шагнул он вперед.
– Сама, – отрезала она, но не грубо, а как-то по-новому, сдержанно-твёрдо, и уже проворно наматывая мокрую веревку на крюк. И, словно спохватившись, что вышло слишком уж сухо, тише добавила, уже набирая воду: – Спасибо…
Не спрашивая, зачерпнула испокон веку висевшим тут же ковшом колодезной воды из бадейки и протянула ему:
– На, пей.
Он принял и их пальцы ненадолго встретились. Он залпом выпил, смачно, по-мужски, и вода стекала по его подбородку. Потом отдал обратно.
– Спасибо.
– Чё там, – тихо ответила она, и тут же отвернулась.
Пока он пил, до неё донесся едва уловимый запах, не конский и не дымный – горьковатый, лекарственный. «Зверобой… Им рану промывают», – пронеслось в голове с той же безошибочной ясностью, с какой она узнавала травы с завязанными глазами. И она потупила взгляд, словно поймала себя на чем-то запретном.
Он отступил и только смотрел, как она, легко неся на коромысле наполненные доверху ведра, уходит по улице, чуть покачивая бедрами в такт шагу. Потом взял под уздцы своего коня и повел к дому – дать остыть перед водопоем.
А в ушах все ещё стоял этот тихий, смущенный голос: «Спасибо…».
Дед Пантелеймон, что жил от Алексеевых через один дом, сидел на завалинке, в густой тени от старой, в три обхвата, ели. В руках у него была снасть, и старые, узловатые пальцы ловко вязали узлы, поправляли поплавки. А глаза, выцветшие, как небо перед дождём, видели всё.
Вот Степан, скинув рубаху, колет дрова у своего сарая. Рубит ровно, без лишнего размаха, и поленья с треском разлетаются на аккуратные плахи. А вот из дома Беловых вышла Фелисада, прошла к огороду и склонилась над грядками. Работали они, не сговариваясь, в унисон, разделённые пыльной улицей.
Дед видел, как топор Степана на миг замирал в воздухе, а сам он, будто невзначай, бросал взгляд через дорогу. Видел, как Фелисада, выпрямлялась, чтобы размять спину, и её пристальный, быстрый взгляд скользил в сторону его двора. И снова опускалась к грядкам, но уже не с прежней сосредоточенностью.
«Эх, молодо-зелено ишшо… – мысленно вздыхал старик. – Горит-то как, ажно смотреть жарко. Словно жнивье в сухмень». Он отложил снасть, достал кисет. Скручивая цигарку, снова поглядел на них: он – широкоплечий, упёршийся в землю, как дубок; она – статная, с гордой посадкой головы. «Алексеев-то парень – кремень. И девка – хоть куда».
Послеобеденная пора в доме Беловых была полной тихой усталости. На лавке у печи стоял жестяной таз с мутной водой с щелоком. Рядом, на табурете, – другой, с чистой, для ополаскивания. Фелисада, склонившись, мыла посуду. Она терла миски и деревянные ложки жёстким пучком высушенного хвоща.
Вода с тихим плеском стекала обратно в таз, когда она перекладывала отмытое в чистое.
Татьяна сидела на лавке у окна, разбирая шерсть для пряжи. Длинные, седые от пыли волокна ложились ей на колени. Тишина была густая, тягучая, и каждая негромкая фраза в ней звучала особенно весомо.
– Нарядиться бы тебе, дочка, в ситцевое-то платье, да с цветочками, – сказала Татьяна, не поднимая глаз от работы. Голос у неё был ровный, усталый.
– Молодая ты, а ходишь, как монашка, в тёмном.
Фелисада вздрогнула от неожиданности. Деревянная ложка чуть не выскользнула из мокрых рук.
– Мама… Зачем? Работать же…
Татьяна подняла на дочь свои умные глаза, на дне которых таилась усталость всех вдовьих лет.
– Вся жизнь – работа. А молодость-то – одна. – Она помолчала, давая словам улечься. – Степан-то… Алексеев… парень видный. Глаз с тебя не спускает.
Фелисада вспыхнула так, что уши и шея стали алыми. Она с силой принялась тереть уже чистую ложку, глядя в стену. Молчание её было красноречивее всяких слов.
Татьяна смотрела на дочь, и в глубине её взгляда шевелились старая материнская тревога и нежность.
– Вижу я всё… – прошептала она так тихо, что было почти не слышно. – Только ты сердце береги. Оно у тебя, голубка моя, нежное… – Татьяна на мгновение замолчала, глядя в окно, будто вспоминая что-то давнее, и продолжила уже про себя: «Сердце-то нежное, а дар… Дар тебе, дочка, от бабки Александры достался. Тяжёлый. Он радости мало приносит, а больше – чужие боли. И душа моя печалится о тебе, дитятко ты моё… Спаси и сохрани, Господи…»
Солнце уже коснулось зубчатой гряды Саян, когда Степан пошел к реке почистить снасти. За день жар спал, и с воды потянуло влажной, обещающей прохладу свежестью. Он шел по тропке и видел, что она уже там, у самой воды, на корточках, прополаскивает в реке какую-то белую холстину.
Подошел, сел на свой привычный, отполированный дождями и ветрами камень в паре саженей от неё. Достал нож, начал обдирать засохшую чешую с крючков. Она не обернулась, но по легкому напряжению ее спины он понял, что она знает о его приходе.
– Рыба пошла? – спросила она через некоторое время, не глядя на него, и продолжая полоскать.
– Есть малёхо… – ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – К осени, думаю, лучше будет.
Он отложил нож и снасть и просто смотрел на неё. На то, как проворно работают её руки, как гнется в работе её стан, как загорелая, тонкая шея уходит в вырез белой рубахи. Вода стекала с отжатой ткани серебряными струйками, которые на закате казались золотыми.
– Красиво это у тебя… – сказал он вдруг, сам не ожидая от себя этих слов.
Она замерла на секунду, потом медленно обернулась, смущенная:
– Что?
– Вода… на солнце… как пламя… – с трудом выдавил он, не в силах объяснить, что красота была не в воде, а в ней самой, в этом целом мгновении.
Она поняла. Поняла по тому, как он смотрит, по срывающемуся голосу. И отвернулась, но он успел заметить, как тронулись уголки ее губ, как по лицу разлилась не улыбка даже, а тихое, глубокое удовольствие. Она снова принялась за работу, но движения её стали плавнее, будто танцевали.
Он подождал, пока отлёгший ком в горле позволит снова говорить.
– Завтра… за пожнивьём поедем. Айда с нами. Трава хоть и невысокая, а мягкая, на зиму коровам в самый раз.
Она кивнула, всё ещё глядя на воду, и ответила просто и ясно, как о самом главном деле:
– Поедем. Мы стожок с прошлого покоса почти прибрали, место новому готово.
Они ещё немного посидели так – он на своём камне, она на своём. Не говоря ни слова. Река текла перед ними, темная и неспешная. Где-то крикнула птица, и крик её затерялся в густеющих сумерках. Заревом за горой медленно тлел последний уголек уходящего дня. Сумерки сгущались, и первые бледные звёзды робко зажигались над рекой. Комарье поутихло.
Она первой нарушила тишину, вставая и поправляя платок.
– Завтра на покос, – сказала она, и это звучало как самое важное из всего, что можно было сказать.
– На покос, – так же просто отозвался он.
И разошлись. Она – вверх по тропе, он – вдоль берега. Не оглядываясь. Всё было сказано.
Глава 7.
Слово
Недели, идущие за вторым покосом, были наполнены особым, звенящим спокойствием. Хлеб убран, сено в стогах, самое жаркое и суетное позади. В воздухе уже пахло не зноем, а спелыми яблоками и первой вечерней прохладой. В такую пору мысли текли неторопливо и ясно, сами ложась в нужный порядок.
Степан вышел из дому, когда солнце уже клонилось к лесу. Вышел просто так, без видимой цели, и сам себе не решался в этом признаться, что цель была, и одна-единственная. Ноги сами несли его через улицу, к низкому плетню.
Фелисада сидела на завалинке, чистила в плетеный короб картошку. Увидев его, не вздрогнула, лишь замедлила движение ножа, будто ждала.
– Картошку чистишь? – сказал он хоть что-нибудь, наконец, и от звука своего собственного голоса у него слегка перехватило дыхание.
– На ужин, – кивнула она, опуская глаза на бурую картофельную кожуру.
Он переступил с ноги на ногу, сделал шаг к калитке.
– Можно… войти?
– Двор не заперт, – ответила она, и в углах её губ дрогнула чуть заметная тень улыбки.
Он вошел, постоял рядом, глядя, как ловко и чисто работают ее пальцы.
– Помочь?
– Справлюсь, – сказала она, но не стала прогонять.
Он присел рядом на краешек скамьи, положил свои крупные, привыкшие к тяжести, ладони на колени. Молчали. Было слышно, как где-то за сараем кудахчут куры и шуршит в траве ветер.
– Уродилось нонче… – начал он и запнулся, поняв, что говорит не то.
– Что уродилось? – тихо спросила она, не прекращая работы.
– Всяко… – выдохнул он. – И картошка… и сено…
Он замолчал, снова собираясь с мыслями. Она ждала, и в её терпении была не женская хитрость, а та же самая ясность и сила, что и в нём.
– Фелисада… – имя её прозвучало у него как-то по-новому, торжественно.
Она подняла на него глаза – огромные, серые, и в них он увидел не вопрос, а тихое, безропотное понимание. Оно и дало ему сил сказать дальше. – Я… к отцу с матерью говорить пойду. Завтра.
Нож в её руке замер на мгновение.
– О чем говорить-то? – спросила она, хотя прекрасно знала ответ.
– О том… чтобы ты ко мне в дом перешла. – Он говорил, глядя куда-то мимо нее, на покосившийся сарай, словно признавался не ей, а всему этому старому двору.
Она поймала этот его взгляд, отложила нож и последнюю картофелину, вытерла руки о фартук. Потом подняла на него глаза, и в них не было ни девичьего смущения, ни игры. Была суровая, взрослая правда.
– Ты из-за того, что мы одни? Жалеешь нас?
Он покачал головой, и впервые за весь разговор взглянул на неё прямо, не отрываясь.
– Нет. Не из-за того. Я из-за себя. Мне… без тебя… – он не нашёл слов, только сжал свои кулаки на коленях, и по этому движению она всё поняла лучше, чем из любых объяснений.
– А мать? Одна тут останется…
– Рядом будем. Я же ей… как родной. С детства мы с тобой вместе. Помощь во всем. Не оставим. – Он посмотрел на её дом, на нуждающийся в починке сарай. – Хозяйство мужицкое на себе тянет. Одна. Не дело это. А мамка моя… она добрая, —торопливо проговорил он, возвращаясь к бытовому, к тому, что можно было обсудить и понять. – Примет. И отец… Он про тебя… «справная», – с трудом выдавил он отцовскую характеристику, и ему стало немножко стыдно за эту сухую мужицкую оценку.
Но Фелисада не обиделась. Она кивнула, принимая это как высшую похвалу.
– Знаю. Слышала.
И выдохнул, как перед прыжком в пропасть: – Да люблю я тебя!.. Вся душа уже изболелась… А ты?.. – спросил он, с тихим ужасом ожидая услышать «нет».
Она посмотрела на него внимательно и долго, как будто не решаясь открыться. Затем едва слышно вымолвила, не опуская глаз:
– А разве можно не любить?.. Ты мне руку на Купалу протянул… Я тебе душу свою в ладонь положила…Сызмальства и люблю… Как землю эту… Как небо… Как саму жизнь…
Слова её ударили в него не звуком, а тишиной, что наступила вслед. Всё в нём перевернулось и застыло. Голова стала пустой и лёгкой, а тело – тяжёлым, как сплошной свинец. Он попытался встать, но ноги не слушались, и он лишь глубже осел на скамью, смотря на неё широко раскрытыми глазами, в которых плескалось непередаваемое изумление, облегчение и благоговейный ужас.
В горле встал горячий, непослушный ком. Он сглотнул его, и от этого по лицу разлилась сухая, колющая жара. Ему показалось, что он сейчас заплачет, как мальчишка, и этот стыд перед возможными слезами заставил его сжать челюсти до хруста. Он только молча, медленно, словно под тяжёлой ношей, покачал головой, и в этом жесте было всё: и «не может быть», и «слава Тебе, Господи».
Они снова сидели в тишине, но теперь она была иной – всё было решено, и слова были уже не нужны. Только зарево за лесом медленно гасило свои краски.
Он поднялся с скамьи, чувствуя, что больше сказать ничего не сможет. Дело сделано. Судьба повернута.
– Так я… пойду?
– Иди, Стёпа, – сказала она мягко. – С Богом.
Он вышел за калитку и пошёл к своему дому, не оборачиваясь, чувствуя на спине её спокойный, провожающий взгляд. А она сидела ещё долго, пока не сгустились сумерки, глядя на очищенную картошку в коробе и думая о том, что её девичья жизнь закончилась. Но на душе было не страшно, а тихо и прочно, как в добротно срубленном доме, где пахнет свежим хлебом и ладаном.
Глава 8.
Сговор
Степан дождался, когда Ванька уснет, а мать заберётся на полати. Тимофей сидел, как всегда, у стола, навостривая ножом кнутобой. Степан подошел и сел напротив, положив свои крупные ладони на колени.
– Тятя, мамка… Мне с вами надо. Решил я. Жениться хочу. На Фелисаде Беловой.
Тимофей не поднял глаз, только замедлил движение ножа.
– Обдумал? – спросил он, не глядя.
– Обдумал.
– Она знает?
– Знает. Согласна.
Тимофей отложил нож и кнутобой, наконец подняв на сына свой тяжелый, испытующий взгляд.
– Ладно. Девка справная. Роду крепкого. – Он повернулся к печи. – Слыхала, мать?
С полатей, из-за занавески, донесся тихий, ровный голос Марфы:
– Слыхала. Завтра с утра всё приготовлю.
И всё. Решение было принято так же основательно, как решение о посеве. Степан почувствовал, как с его плеч свалилась неведомая доселе тяжесть.
В тот же вечер, в доме напротив, Фелисада говорила с матерью. Татьяна сидела на краю лавки, разбирая шерсть, а дочь стояла перед ней, пряча дрожь в руках.
– Мама… Степан свататься будет. Завтра.
Татьяна не вздрогнула. Она медленно отложила шерсть, подняла на дочь свои усталые, много повидавшие глаза.
– Доченька… – прошептала она. – Ты… готова?.. Любишь его?..
Фелисада посмотрела на мать, и в ее огромных, тёмных в этот вечер глазах вспыхнул ровный, глубокий свет уверенности. Тот свет, которым горят, когда сомнений нет.
– С самого детства люблю, мама… Дня не могу прожить, если не увижу…
Татьяна потянулась к ней, обняла и прижала к своей груди.
– Ну, слава Тебе, Господи… Степан – золотой парень. Хозяин. – Она отстранилась, смотря на дочь с внезапной тревогой. – Только помни, чадо…
Ты ведь не простая. Дар бабкин, Александры Федоровны, в тебе. Он может и спасти, и покалечить. Тяжелая это ноша.
– Он не знает, – тихо, но твёрдо сказала Фелисада. – А я… Я давно догадывалась, мама. Догадывалась, но не знала, верно ли это. И сама не до конца понимаю, что во мне есть.
Помолчав, она добавила, и голос её прозвучал уже по-хозяйски деловито:
– На Покров свадьбу думаем. После всех работ, до морозов.
Татьяна кивнула – срок был самый что ни на есть правильный.
Глава 9
Благословение
Следующим утром Алексеевы вышли из своего дома. Тимофей – впереди, в новой рубахе, подпоясанный ремнём с медной пряжкой, солидный и невозмутимый. Марфа – чуть сзади, неся в руках аккуратно свёрнутый сверток – отрез добротной домотканины на понёву и пару аршинов фабричного ситца с мелким синим узором – уважительный дар. Степан замыкал шествие, и ему казалось, что вся деревня слышит, как громко стучит у него в груди сердце.
Дверь в доме Беловых была распахнута настежь – знак того, что гостей ждут и им рады. Воздух в горнице был густой, пахший свежеиспеченным ржаным хлебом и сушеным кипреем. На столе, покрытом праздничной, чуть желтоватой от времени скатертью, лежал расшитый красными петухами рушник, а на нём – пузатый каравай только из печи.
Татьяна, бледная от волнения, но собранная, встретила их у порога. На ней было светлое праздничное платье, а голова повязана белоснежным, с вечера отбеленным платком.
– Милости просим, дорогие гости, хлеб-соль кушайте, – проговорила она, и голос её чуть дрогнул.
Уселись за стол. Первые, самые неловкие минуты прошли в негромком церемониале. Степан сидел, уставившись на кружащийся пар над самоваром, и чувствовал себя полным дураком. Его мощное тело, привыкшее к любой работе, казалось ему сейчас неуклюжим и ненужным. Ладони, лежащие на коленях, были сжаты в кулаки, чтобы унять дрожь. Он боялся поднять глаза, боялся встретиться взглядом с Фелисадой, но ещё больше боялся не увидеть её вовсе.
А за занавеской стояла Фелисада, прижавшись спиной к теплым бревнам, и слушала, как громко стучит её собственное сердце. В горле пересохло. Она мысленно повторяла: «Только бы не оплошать, только бы выдержать…».
Первым, откашлявшись, нарушил молчание Тимофей. Его слова о сыне и о Фелисаде звучали твёрдо и достойно.
– Пришли мы к вам, Татьяна Кузьминична, не с пустыми руками и не с пустым словом. Пришли с добрым делом. Парень у нас, Степан, работящий, в отца. Хозяйство знает, рука твёрдая, характер – не подведёт. Присмотрелся он к вашей дочке, Фелисаде. А девку вашу в округе за работящую да умную знают. В мать, видно. Такая в доме – благословение, а не обуза.
Марфа, поймав взгляд Татьяны, кивнула и мягко, по-женски, добавила:
– Не чужую берём, Татьяна, а свою вводим. Рядом жить будем, одна кровь, одна забота. Не оставим вас, подсобим во всём.
Когда основные слова были сказаны и в горнице повисла решающая пауза, Марфа, как сваха, обернулась к Татьяне и сказала положенные по обычаю слова: «Не утаивайте, хозяюшка, ваше сокровище, красу вашу, покажите нам. Пусть выйдет, свет нам озарит».






