
Полная версия
Песни поражения
– Зачем тебе это?
– Право, Евгений Петрович. Хоть снохе помогу. А то я не вижу, что вы на меня смотреть не можете.
Он знал, куда она уходила. Нерадостная будет жизнь: вся семья в одной комнате, закуток на печи, зимой пустые щи, стирка белья в ледяной проруби. (И это Митрий Баранов на оболенские деньги справил себе избу получше). Косые взгляды в деревне – не мужнина жена, не вдова, не барыня, не крестьянка. Не развенчаться, не развестись, замуж не выйти. И всё это было лучше его.
– Ваши друзья были правы про нас, – тускло улыбнулась Варя, захлопнув короб.
– А я дурак?
– А вы добрый.
***
Она ушла и не взяла новых платьев («куда я их буду носить?»). Глухарь ворчал, снаряжая сани; Никитишна охала. Евгений вежливо попросил слуг оставить его одного, и Никитишна не показывалась на глаза; только появлялся в гостиной обед и исчезали пустые тарелки. Это было хорошо, не нужно держать лицо. Евгений прибавил ей месячной платы за неудобство.
Была зима, и снег валил. В доме тихо. Он скучал по Варе, но и это было как за серой завесой. Когда после похорон впервые ушел спать в кабинет, Варя еще была дома, Варя была в его спальне. Он так скучал по ней тогда. Всю жизнь прожив один, он не знал, что можно так скучать по близости другого человека – будто отняли собственную руку.
Скучал по редким улыбкам, даже по морщинкам в углах губ, когда жена хмурилась; скучал по тому, как пушистая коса щекотала нос, когда целуешь в шею. Скучал по тому, как она смотрела на него – будто находила красивым и малый рост, и седину. Скучал по тому, чтобы с утра разглагольствовать ей на какую-то абстрактную тему, про железную дорогу между Варшавой и Веной – и пусть он никогда там не был, но Варя слушала с увлечением, закинув ногу ему на бедро, а потом эдак шумно выдыхала – и все монологи заканчивались.
Но те их ночи и дни, увенчанные рождением Наташи, закончились проклятьем.
***
Первого декабря были именины св. Наталии Константинопольской; Наталия Дмитриевна Фонвизина зазвала всех ссыльных на обед. Евгений молчал о своей Наташе. Казалось, друзья давно уже устали от его скорби. Тени плясали на стене тесной гостиной, бледные тени на бумажных обоях под шелк: престарелый донжуан, престарелый правдолюбец, престарелый праведник – тени людей, которыми они были двадцать пять лет назад.
Говорили опять о петербургских делах – раскрытый заговор двигался к казни. Пущин снова ругал самодержавие, Наталия Дмитриевна сидела рядом с ним, сцепив руки в черных кружевных перчатках. Ее муж болел и давно не вставал с постели.
Евгений молчал, читая пришедшее с оказией письмо. Когда дочитал – молчал еще дольше; друзья всё смотрели встревоженно.
– Мой племянник попался, – объяснил Евгений. – С апреля в крепости. Его отец отсидел по нашему делу и делал всё, чтобы сын не попался. А он попался.
Наталья Дмитриевна прижала пухлую руку к сердцу. Письмо было от кузена Сержа, от которого Евгений почти тридцать лет не получал писем – полусвязное, безумное.
«Евгений, когда ты получишь это письмо – моего сына, возможно, не будет в живых. Я не знаю, что он сделал. Говорят, что готовят виселицы. Говорят, что лучший исход – каторга, но он же не выживет там. Он в МИДе был на хорошем счету, за год три похвалы от начальства! Я не хотел, чтоб он писал тебе, но сестра настаивала. Евгений, я не знаю, будет ли жив ли мой единственный сын. Я не знаю, где он будет – в могиле, в крепости или на каторге».
На него все смотрели с ужасом, будто беда была заразна. Евгений вспомнил присланный дагерротип – в щегольском мундире министерства иностранных дел красовался его племянник Николенька Кашкин; Николенька, никогда им не виденный, котик кудрявый, молодой.
– Я иногда думаю – хорошо, что ваша Наташенька среди ангелов, – нарушила молчание Наталия Дмитриевна. Оплывшее, блестящее от пота, когда-то красивое лицо было серьёзно. – Родить детей на смерть, вырастить на ссылку... Творец создал нас для другого. Зачем задерживаться здесь?
***
Евгений вернулся домой, сел за письменный стол, чтобы сразу ответить. Он знал, что мог бы написать. Уповай на Бога, не бойся, если будет Сибирь. Мы все поможем, и все ссыльные будут рады помочь. Вывел «дорогой кузен» и бросил перо. С иконы в серебристой оправе смотрел Христос, все понимающий, всепрощающий, всепечальный. Захотелось опрокинуть икону.
Господи, я просил, кажется, малого.
Он рано лег спать. В доме не было никого; в окне сторожки напротив двигались чёрные тени. Может, Наталия Дмитриевна была права, подумал он. Рожать детей на смерть, растить на ссылку. Зачем? Печь пылала жаром; он хотел проверить, всё ли прогорело, но не стал вставать. Его знобило.
Проснулся, хватая ртом воздух. Кололо в груди, и голову не повернуть. Разлепил глаза: пламя в щели горело желтоватым светом. Заслонка в печи, понял он. Заслонка была закрыта, дымоход перекрыт, а угли не прогорели. В комнате собирался угарный газ. Газ без цвета, без запаха – смертельный, убивающий тихо во сне. И кухарка до утра не придёт.
В висках ломило, тело уже не слушалось. Не нужно ничего делать. Никитишна не придёт до утра. Варя не придёт... Варя не придет ещё долго.
Он увидел её, как наяву. Выкатился из кровати, дотащился до форточки, но открыть не смог – дрожали руки. Кое-как спустился по лестнице, выбежал во двор как был, осел на занесённом снегом крыльце. Снег на голой коже казался горячим, морозный воздух жёг лёгкие. Свежий воздух, без яда.
Вокруг был лиловый снег, лиловое небо, дым над белыми крышами. Забор был черный, и в сторожке темное окно. Снег теперь обжигал холодом, звёзды двоились в глазах. Его не будет, а звезды всё будут красивые. Если встать и дойти до сторожки – можно на них еще сколько-то посмотреть.
Мысли путались, руки дрожали. Глупо замерзать на пороге собственного дома. Надо было подняться, пройти три шага, позвать слуг. Открыл рот – ничего не вышло; попытался встать и рухнул снова. Тогда Варя получит дом, подумал он. Но ей придётся устраивать мои похороны. Он попытался подняться еще раз.
Кто-то кричал, но крик сквозь вату. Евгений поднял голову, кашляя – мир расплывался, кружился – и увидел чёрную тень на белом дворе. Варя стояла в двух шагах, прижав руки ко рту; рядом валялся брошенный короб.
– Варя, в дом не ходи, – сказал он, не слыша себя. – Не ходи, угоришь.
И мир закружился и рухнул ему под ноги.
***
Его трясли за плечи. Он был закутан в тулуп, под овчиной не вздохнуть. В доме был холод, дверь и все форточки нараспашку; сухой снег стелился по полу. Варя яростно шуровала в печи, рассыпая на пол жёлтые искры. Евгений прокашлялся, хватая ртом морозный воздух. Варя подскочила к нему, сунула в руки чашку с очень горячим, очень сладким чаем. Руки у неё были ледяные, и волосы выбились из-под платка.
– Прости, пожалуйста, – прохрипел он. – Я... тебе бы дом достался.
Жена ругнулась, небольно хлопнула его по щекам, начала растирать лицо колючими рукавицами.
– Какой дом... Не по-божески это, – Варя так вцепилась ему в плечи, что сквозь тулуп было больно.
– По-божески?! – Хотелось кричать, но хватало только на шёпот. – Бог с нами ведёт себя не по-божески, а ты стараешься!
– От вас набралась, – тускло улыбнулась она, опять глядела на него, как на волшебника, которым он не был никогда.
Все, к чему он прикасался, рассыпалось в пыль – мечты о свободной России, и восстание, и судьбы родных, и Наташа, Наташа! – и их семейное счастье. Так хотелось самому рассыпаться в пыль, никого больше не заразить бедой, не отметить своим прикосновеньем. А Варя держала его за плечи, моргая, будто глядела на солнце – если бы солнце было в состоянии сделать такую глупость.
– Варя, я... Не смотри, – губы свело, лицо исказилось, он пытался отвернуться – уйди, уйди, пожалуйста! А она ледяными пальцами провела по его губам, по мокрым щекам, по морщинам, лбом прижалась ко лбу и держала его, пока он плакал.
– Вот деверь мой на воротах повесился – вот на это жуть была смотреть.
Тут Евгений и рассмеялся – так, что закашлялся.
– Ты не рассказывала.
– Ты тоже о своих покойниках не говорил. Что я знаю – может, у дворян не принято.
Он вцепился в ее руку, как утопающий. В самом деле – они редко говорили про прошлое. Он говорил себе, что не хочет ее печалить.
– У меня племянника арестовали, Варь. Боюсь, из-за меня. Его отец – мой кузен – сидел в крепости из-за меня. Кузен Серж пишет, в Петербурге опять ждут виселицы...
– А ты гордец, Евгений Петрович, – сообщила ему Варя с некоторым укором, поцеловала его в лоб, как младенца. – Всё в мире из-за тебя.
– Я не... Моим родным от меня только хуже.
– Это ты привык – ваших хватают за что-то. У нас-то попадают ни за что. Твоему племяннику наоборот повезло: отправят в Сибирь – хоть будет родная душа на месте. Ну что ты?
***
Гудел огонь в печи; в гостиной было и тепло, и свежо – будто льдистый ветер выдул всю духоту. Варя и Никитишна сидели рядом за вышиванием, пели вполголоса. У Вари голос на долгих нотах еще срывался, Никитишна вела ровно, долго, и так же мелькали пальцы за шитьем. Никитишна была лет на двадцать старше Вари, пониже и покрепче, и морщин было больше на те двадцать лет, и под цветастым платком ни волоса не видно. Но они были похожи, и пели в унисон, и хотелось, чтобы песня не кончалась.
Обе вскочили, завидев его. Никитишна едва поймала вышиванье и глянула укоризненно: что ж нас не разбудили? Мы ж рядом!
Евгений открыл рот, закрыл, ничего не сказал. Только теперь понял – он в самом деле мог бы постучаться. Они ведь ушли с ним. После того, как Евгений рассорился с Пущиным, Глухарь уехал с Евгением и сам через полгода женился; избранница его, вдова Аглая Никитишна, по Наташе так плакала, будто девочка была ей родная.
Евгений извинился, а Никитишна стояла, подбоченившись, и вдруг выдала:
– А я Варю давно звала на вечерки к нам. А та боялась, что вы не одобрите.
– Я не боялась! – Варя прижала к груди свое вышиванье. На синем поле разбегались золотые петухи, девушки с птицами в широких юбках: все вышиты треугольниками, а все равно как живые. Почему его жена раньше от него прятала свое рукоделье?
– А вы приходите к нам, – неожиданно для себя предложил Евгений и был вознагражден сияющими глазами жены. – Место есть, да и сладостей к чаю найдется.
Когда они остались вдвоем, Варя потянулась к нему и опустила руку, не решаясь ни дотронуться, ни обнять. По скрипучей лестнице он поднялся за ней наверх, в супружескую спальню. Постель была готова, лоскутное одеяло разглажено, подушки в кружевных наволочках взбиты горкой. Белые герани на окне казались золотыми в морозных отблесках на стекле. Никитишна смотрела за ними. Никитишна взбила подушки, хоть хозяева и не заходили туда.
Они замерли в шаге друг от друга – словно Адам и Ева, давно уже изгнанные из рая, познавшие смерть своих детей – стояли и не знали, что им делать друг с другом.
– Тебе больше не хочется, да? – Пальцы скользнули по запястью и опали обратно.
– Я не знаю, как, – признался он пересохшими губами.
Она стояла перед ним – в рукавах мешковатой кофты руки в цыпках, с обломанными ногтями, первая прядь седины в темно-русой косе. Между ними стояло горе, разделившее их.
Она стояла перед ним – его жена, мать его дочери, та самая, кого он целовал до потери дыхания в майской роще, ради которой ждал год, разругался со всеми друзьями, венчался в пустом соборе – его жена, навеки венчанная, выбранная навеки.
Запрокинув голову, он провёл по обветренным щекам, вспоминая прикосновение – морщинки в уголках губ, жилку, бьющуюся на виске. Распутал пуховый платок на груди. Она без слов помогла ему снять жилетку. Медленно сели на кровать, одетые, будто не знали друг друга. Он уткнулся носом ей в шею, вдохнул теплый, такой знакомый её запах; незнамо сколько они провели в этом молчаливом объятии. Он вспомнил, как скучал, и тело вспомнило. Кровь зашумела в ушах.
– Я так скучал по тебе, – он и хотел, и боялся иначе прикоснуться. – Но вдруг у нас опять...
Варя положила его руку себе на бедро, накрыла холодные пальцы своими.
– Может, я забеременею, – она не отводила глаз. – Хорошо бы. Может, я в родах умру или покалечусь. Тоже бывает. Может, маленький или маленькая родится – и умрет через год.
Она не плакала; щёки горели от ярости.
– Зато дитё будет знать, что его любили. Это я могу дать. Счастья, здоровья, богатства – не могу, а это – могу.
Евгений смотрел на жену – прекрасную, грозную, как рассвет, как полки со знамёнами – и горло перехватило оттого, сколько она была готова заплатить за малую долю счастья.
– Я не могу. Это будет нечестно, Варюшка. Мы будем счастливы день, месяц, год, но ты девять месяцев носила, тебе...
– Это нечестно, – оборвала она. Ярость горела в зеленых глазах, такая горячая, что схожа с любовью. – Что Натуська умерла. Что доктор не успел. Хоть кричи, а ты – «у нас в семье голоса не повышают»!
Варя сжала кулаки, грудь вздымалась. Это не было красотой, как на картинах рисуют красавиц. Это было как гроза в степи, как ледоход на реке, как солнце вместо самой яркой свечки.
– Ты бы мне показала как-нибудь, как орать, – сказал Евгений неловко. – Иногда полезно. Но ты права. Это всё никуда не годится.
– Это полное... – выругалась его жена, положила руки ему на плечи, провела вниз по груди; он чувствовал её касание, как и она чувствовала биение его сердца.
– Но не дай мне Господь вот этому всему отдать хоть кусочек, хоть минуту счастья.
Он не знал, что сказать – сердце билось сильнее, кровь будто заново текла по жилам – и только когда Варя запустила руки под рубашку, только когда жар ее рук коснулся голой кожи, он опомнился – скорее, скорее! – и потянулся к завязкам ее юбки. Всё идёт к чертям, всё может еще пойти к чертям, и каждому суждено умереть – но здесь и сейчас Варя была рядом, и только это имело значение.
***
В мае пришла жара, яблони цвели, и бело-розовые лепестки падали на веранду у Якушкина. За столом был их ссыльный кружок – русские и поляки, ссылка двадцать пятого, тридцать первого, тридцать шестого годов. Якушкин ударил ложечкой о бокал, привлекая внимание.
– Варвара Самсоновна, тут нужно объясниться, – объявил он, под столом пнув Пущина. Пущин с Наталией Дмитриевной закивали в унисон. – Понимаете ли, наш Евгений – редкая птица. Давыдовы, Бестужевы, Трубецкие – все его звали к себе. Иван Иванович два года писал прошения, чтобы оказаться с ним в одном городе. А между тем именно вы получили его в законные супруги.
Варя молчала. Год назад Евгений подумал бы, что она не решается что-то сказать – а сейчас знал: это она про себя переводит на вежливый.
– Так говорите, будто я у вас козу увела.
– А я все-таки не коза, – Евгений развёл руками и был вознагражден тем, как шестилетняя Аннушка, еще стеснявшаяся за взрослым столом, прыснула в кулак. – Вы пришли бы к нам в гости, вместо того чтобы вздыхать, как я потерян для общества.
– Я по-французски пока не очень парле, – объявила Варя, в упор глядя на Пущина. – Но пирожки у меня хорошие.
Приглашение было принято, породив ответные приглашения. За тридцать лет мы столько ссорились, подумал Евгений, в крепости, в руднике, в тюрьме – ссорились, да не поссорились до конца.
К шести вечера Оболенские начали прощаться – пора было на всенощную. Якушкин не мог удержаться от ехидностей:
– Опять спешите на большую ектению? Не надоело поминать того, кто отправил нас сюда?
Якушкин уважал местного протоиерея, отца Стефана, но не уважал церкви, и уж тем более не любил большой ектении, на которой поминали императорское семейство.
– Скажу спасибо, что мы живы.
Ветер гнал по улице белую пену яблоневых лепестков; лепестки вспыхивали в этих закатных лучах, сияли окна некрашеных домов. Из лавки купца Бронникова ему махнули рукой: вам письмишко! Евгений развернул письмо на французском и не сразу узнал отправителя.
«Вы были правы – здесь несложно найти натуру для пейзажей! В Иркутске выйдет альбом наших путешествий по Восточной Сибири; ваш покорный слуга слишком мятежник, чтобы назвать его в авторах, но рисунки мои, и гонорары – мои. Не думайте, что я преувеличил цвета – зелёный и голубой здесь ярче, чем на палитре.»
Немировский, вспомнил Евгений. Художник Леопольд Немировский, из ссыльных поляков. Восстание в Варшаве, случайная встреча в Сибири, «я вам напишу, как устроюсь». Прошло почти десять лет, и вот он написал.
При письме была акварель: бескрайнее небо, кудрявые горы, жёлтый крест на берегу огромной реки. На обороте - пояснение Немировского: «Здесь на Амуре заложили Николаевский пост, первое поселение вашей империи на границе с империей Цин; один мой знакомец все просил меня вам написать про сие событие».
Евгений присмотрелся к одному из солдат у креста – парой штрихов были намечены острые скулы, зоркие глаза на смуглом лице. На обороте крупными буквами: «Ефрейтор Федор Балаганский от него вам поклон и от семейства». Вспомнил Итанцы, белую церковь на берегу Селенги, волчонка Федьку. Вот и сбылось, как тот писал тогда на песке:
ФЕДОР БАЛАГАНСКИЙ НА АМУРЕ-РЕКЕ ГОРОД ЗАЛОЖИЛ
На оттисках с акварелей Евгений узнавал Иркутск, старые церкви, новые дома на берегу Ангары. Дальше шли места невиданные: столбцы скал у Лены, как каменные колонны, белые берега, бескрайнее, бирюзовое море.
Немировский писал с берегов Тихого океана, удивляясь сам себе – можно ли быть счастливым в вечной ссылке, в отрыве от друзей и дома? Но он нашел своё счастье – в изгнании, на краю земли, и счастье это пробивалось сквозь строки.
Евгений поднял глаза от письма.
– Это мой знакомец Леопольд Немировский. Он ссыльный, из поляков; мы как-то встретились в Итанцах. Теперь он пишет из научной экспедиции по Амуру. Он говорит – в Польше он бы никогда не узнал, что море бывает таким бирюзовым.
Варя вгляделась в акварель с чужих берегов; солнце высветило полупрофиль, вспыхнуло на темных ресницах. Под синим платьем в белую полоску не было видно ничего, никого. Варя была на третьем месяце, и сердце у Евгения опять пропустило удар. Все может быть, повторял себе он; все возможно; никто не знает, что будет.
Он не сразу понял, отчего так легко на сердце, не сразу услышал звучавшую наяву музыку. У дома напротив орали гуси, дети играли в лапту – и поверх всего звучало фортепиано, гимн, впервые услышанный им в этом городе.
У Луции Ручиньской был урок; у распахнутого окна девицы Егоровы в четыре руки живо – три года занятий – играли Бетховена.
Радости парят знамёна
Средь сияющих светил,
Здесь стоит она склонённой
У разверзшихся могил.
Не нужны богам рыданья!
Будем равны им в одном:
К общей чаше ликованья
Всех скорбящих созовём.
Евгений поднял голову на жену, не зная, как объяснить, какой радостью наполнилось сердце, как драгоценна была жизнь внутри неё, как драгоценна была её жизнь, каждый миг радости на Господней земле.
К вечерне уже зазвонили колокола, звон летел по ветру, но Варя отвернулась от церкви. В углах губ проступили морщинки.
– Ты в самом деле за всех молишься? Кто вас погубил?
Евгений открыл рот, не зная, что сказать. Он мог бы повторить слова, сказанные час назад – «спасибо, что мы живы». Но Рылеев не выжил. Сотни, тысячи не выжили, или жили не лучше смерти.
Он мог бы сказать – «что ни случилось, всё к лучшему». Но ничего хорошего не было в том, что их дочь не вырастет никогда, не рассмеётся больше, останется под холмом у Знаменской церкви. Не было ничего хорошего в том, что они проиграли, что Варю отправили в Сибирь, будто корову уводят на поводу. Ничего хорошего не было в том, что Немировский никогда не увидит отчизны. Да, они пережили всё это, как могли – лучшим из возможного способом. Возможно, без этого горя они были бы лучше – веселее, спокойнее, деятельнее.
Варя все глядела на него с сомнением. Она не понимала его сейчас, но хотела понять – и Евгений поблагодарил Бога за время, данное им. У них было все время мира – и ничего, если сейчас они не всегда понимали друг друга без слов.
– Возьмем полицмейстера Егорова, – сказал Евгений понизив голос, потому что помянутый полицмейстер стоял у ворот дома, поглядывая на своих гладко причесанных, нарядных дочек в рамке окна.
– Егоров не образец добродетели. Не знаю, могут его дочери сказать об отце что-то хорошее. Не уверен, что он хотел их порадовать уроками музыки – вероятней, хотел вырастить дочерей белой костью, утереть нос городничему и судье. Но возможно – мне легче так думать – в их жизни от этой музыки что-то станет лучше.
Варя выслушала его, и в уголках темных губ расцвела улыбка.
– Может, для того Господь тебя и послал сюда. Девке вот выйти замуж, – Взяла его под руку, и рука скользнула вниз по бедру. – Спасти душу полицмейстера Егорова. А то и умолить царя-батюшку, пусть отпустит нас грешных.
– Ну хватит! – возразил Евгений, но жена не отпускала его. – Не шути! Пока не особо-то получается!
– А я думала, ты безбожник, – Варя глядела на него опять, как на волшебника.
Господь создал человека, чтобы тот был свободен и счастлив. У человека пока получалось с трудом. Но Федька Балаганский стоял у креста, где заложен был новый город, и художник Немировский меж белых скал скользил по бирюзовой воде.
И они, Евгений и Варя – бывший князь и бывшая крепостная – после всего могли любить друг друга, идти под руку в церковь, не бояться и не осуждать никого. И может быть, со свободой и счастьем тоже получится когда-нибудь.
– Пусть говорят, что хотят. А я, между прочим, честный христианин, верный муж и верный слуга государя.
Полицмейстер Егоров сухо раскланялся и отвернулся. Каждую субботу и воскресенье он раскланивался с ними у церкви, и каждый раз глядел с подозрением. Егоров ожидал от них сюрпризов – возможно, и Егоров еще сможет удивить их?
Евгений улыбнулся ему и повёл жену в церковь. Колокола все звенели; песнь поражения все звучала вокруг, песня жизни сквозь горе и близкую смерть. Все возможно, все может быть, все возможно; и здесь и сейчас это не казалось проклятием, и здесь и сейчас не страшно было глядеть в незваное, никому неизвестное будущее.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

