
Полная версия
Мученики

Рита Лурье
Мученики
«Битой собаке только плеть покажи».
Александр Солженицын «Один день Ивана Денисовича».
«Терпим, терпим лютыя и жестокия скорби Царствия ради Небеснаго и жизни вечныя».
Из сборника «Старчество».
Пролог.
200 зим тому назад.
Греет сердце образ родимый, да причина встречи горька.
Коль не случись мне к обряду призванной быть, не увидала бы сызнова эти леса, топи, мёртвое озеро да Чёрный терем, где долгих семь зим моей жизни прошли.
Нарекла худым это место молва, но мне оно любо. Помню я, как в стылую ночку снег задорно хрустит, а стужа за ланиты кусает, стоит за порог жило истопленного по-чёрному выйти; как протяжно кричит козодой и гулко старый филин ухает в чаще; как краснеет дрягва от клюквы на лета исходе. Люди – редкие гости в сей глуши, лишь птицы да звери. И другие обитатели этих мест, кого видать можем одни мы, хороницы, – не мёртвые, не живые.
Страшатся многие такой судьбины, бременем и проклятием её величают, да мне она была по душе. Будь моя воля – осталась бы в Чёрном тереме насовсем и стала для новопосвящённых хорониц наставницей. Учила бы уму-разуму, тропами водила, что любила сама, и показала места, где сказки становятся былью.
Увы, отправили меня прочь: мол, от хороницы, исправно творящей своё ремесло, во внешнем мире больше сыщется проку. Позволено в Чёрный терем опосля воротиться не каждой. Так и скиталась бы я по всему Велигорью, кабы Богам в своей прихоти не вздумалось подсобить.
Не ведая, отчего вызвали меня старшие сёстры аж из Корчевицы, прибыла я в Чёрный терем к исходу луны и узнала, что имя новой посвящённой – Ярина, а родом из Старой Сольвы она, яко и я. Пройдя чрез обряд, прежнюю жизнь я отринула, полностью служению Немизре себя препоясав, да не забыла, что когда-то у меня сестрёнка Ярина имелась. Старая Сольва – деревенька в десяток домов, да и был подходящим для посвящения возраст сестры, хотя редко, чтоб брали из одной семьи двух дочерей во служение. Но на всё – воля Богини. Выходит, для того я и здесь, абы Ярину чрез обряд провести, да стать наставницей, как я и хотела.
Сегодня впервые дозволено нам говорить: хороница будущая до посвящения обет молчания блюдёт и постится – на воде и хлебе ячменном. Ярина бледна, исхудала, кожа да кости, срезаны волосы, но на меня глядит с узнаваньем: не запамятовала. Мне же в этой девочке тяжко признать свою сестру, ещё малюткой оставленную, которую мать баюкала на руках в последнюю нашу встречу.
– Ты ли это, Велена? – молвит тихо-тихо Ярина, будто за минувший месяц речь позабыла. – Не узнать тебя. Хороша-то как! А кафтан твой – как у барыни, у супружницы княжеской!
Смеюсь я – кафтан и кафтан, хороший, удобный, да мехом песца отороченный, но всего лишь одёжа. Мне жаловал его един князь в благодарность, когда я его чада облегчила муки, сильно хворавшего да никак не желавшего в Сырь отойти.
Только одно одеяние ношу я с почётом – алый хороницы плащ, позволяющий люду сразу понять, кто пред ним.
Не беда. Ярина юна ещё, подрастёт – поумнеет.
– Полно тебе, Ярина, кафтанам радоваться, – говорю я, – чай, не на ярмарке красоваться. Скажи лучше, как там наши отец и мать, братья?
– О, Велена, – горько вздыхает сестра, – безутешны наши матушка с тятей, что меня забрали у них. Сначала ты, а после я. Не осталось у них дочерей! Попроси Немизру, чтоб меня отпустила домой…
Забываю я о веселье, видя слёзы на лике сестры. От самого сердца эта просьба исходит: боятся обряда и хороницы участи многие. Говорили мне, что иные даже пытались сбежать и скрыться в лесу, да там кончину свою находили. Справедлива Немизра, но сурова. Не приемлет слабости духа она.
– Не гневи Богиню, сестрица, беду накликаешь, – осуждаю я, – раз на тебя указала, так тому и быть. Не вправе роптать ты – тебе особая судьба уготована.
– Да что хорошего в этой судьбе? – восклицает Ярина. – Быть ни жива, ни мертва, ни мужа тебе, ни увя, ни избы… Вечно по всему Велигорью странствовать да с нечистью якшаться! Правду ль люди молвят о вас? Что вам чужды живые и бесы милее?
«Что правда, то правда», – думаю я.
И волей-неволей приходят на ум годы в тереме Чёрном, когда, блуждая по окрестным лесам и болотам, я со многими зналась из тех, кого люди «нечистью» величают. Прознав, что служительница будущая – моя сестра, я чаяла отвести её в чащу и представить приятелям, героям сказаний, чтобы ей показать, как иначе хороницы видят мир, какими чудесами он полон.
– Всё правда, – говорю я, – нам открыто то, что утаено от других. Мы ближе к Богам. Мы и сами люди – наполовину. Но не страшись того, Ярина. Очи твои отворятся после обряда. А я здесь, чтобы помочь тебе. Научу тебя, как верно Немизре служить …
– Нет, – трясёт головою Ярина, – пощади меня, сестра, помоги убежать! Не хочу я доли такой.
– И куда же ты, скажи на милость, бежать собралась? – спрашиваю я. – К отцу и матери, чтобы их наказали за непослушание твоё?
– Я не знаю, – признаётся сестра, – быть может, в княжества западные? Я слышала, что туда пришёл другой бог. Говорят, он зело добр…
– Наши Боги добры, – хмуро замечаю я, – прекрати нести всякий вздор. Лучше помолись пред обрядом и попроси Немизру не стращать тебя за эти глупые речи.
– Но Велена… – шепчет она.
Ручьём слёзы текут. Рассудив, что лучше ей одною побыть и обо всём поразмыслить, я выхожу из крошечной комнатки, где будущие служительницы к обряду готовятся.
Много зим назад и я на подстилке соломенной при свете лучины сидела, пылко моля Немизру о благом исходе обряда. Выживают не все: отравляются в Сырь слабые телом и духом. Я со всем жаром детской души желала стать одной из хорониц. Мне мыслилось, что для того я и была рождена.
И я не ошиблась.
Но днесь мрачные думы терзают меня: в Корчевице слышала я толки о сторонниках божества нового, завезённого с запада. Верны люди нашим прежним Богам, но, как приближённая к ним, знаю я, как страшны они в гневе. Не ровен час, обернутся роптания эти бедой для всего Велигорья. Удручила меня и беседа с сестрицей: верила я, что воспримет она храбрее судьбину свою, и будем мы с ней вместе Немизре служить.
Все хороницы зовут себя сёстрами, но то ли родимая кровь?
Покинув Чёрный терем, путь к требищу держу, где почти всё для обряда готово.
Снаружи – благодать: звёзды яркие, морозец хрустящий и снег искристый лежит.
Кличник, отчего-то один, стенки ямы свежей укрепляет. От натуги разрумянился молодец весь, да скинул кафтан, оставшись в штанах и рубахе. Обозначает причастность его к Чёрного терема обслуге мирской ожерелье из куриных костей. Идёт пар от кожи молочной, да и в целом он ладно сложен и взгляду приятен. Даже жаль, что хороницу не впечатлить молодым, ярым телом и наружностью славной.
– А где остальные? – интересуюсь я.
Опирается юноша на лопату и глядит на меня, прищурившись, чтоб рассмотреть в темноте.
– Нет их, остальных, – молвит он, – только я при тереме и остался. А вы, госпожа, красны для нежити слишком.
– А ты болтлив для кличника слишком, – порицаю я. – Не мели языком подле свежей могилы, не то станет твоей. Как звать тебя?
– Мирош, – ответствует он. – Не серчайте, госпожа. Да и коли я эту могилу займу, кто ещё одну выкопает для обряда?
– Сама и вырою, – говорю я.
– Земля мёрзлая, – предупреждает Мирош, – утомитесь.
– Не утомлюсь, – возражаю я.
Вспоминается мне, как мой обряд посвящения проходил, и я думаю, что земля мёрзлая – куда лучше, нежели лежать в грунтовой воде.
Погребли меня в конце осени, когда в этих местах, где сплошь болота и старицы, не землица везде, а рыхлая грязь. Глянув в яму, я тогда испугалась, что захлебнусь, и принялась усерднее Немизре молиться, чтоб сберегла от такой кончины бесславной.
– Полно воздух сотрясать, – распоряжаюсь я, отодвинув картины былого. – Приведи жертвенное животное. Пора начинать.
«Пока Ярина в лес не сбежала», – заканчиваю я про себя.
***
Ярина бежать не пытается, хотя по лицу её я понимаю: вовсе не из смирения с уготованной участью осталась она. Ночной зимний лес страшит её больше обряда.
К требищу шествует с низко опущенной головой, чертят слёзы дорожки на её щеках, смывая кровь козлёнка обрядного. Образуется вокруг ворота белой рубахи из капель узор, словно бусы рябиновые. Молчит всю дорогу она, да, ступив в круг, наклоняется ко мне и глаголет:
– Не сестра ты мне боле, Велена.
– Сестра, – спорю я, – скоро все твоими сёстрами будем.
Надеваю на выю Ярины оберег с костяным знаком Немизры и венчаю короной девичье чело, сплетённой из веток осины и лапок куриных. Вздрагивает Ярина и плотно очи смыкает. Посинели губы её да раскраснелись босые ступни на снегу.
Встаёт она на колени, как и велено.
Заводит старшая из сестёр ритуальную песнь, а мы подхватываем. Напев древний, аки сама ночь, по поляне разносится, перекликаясь с глухими звуками барабана из кожи ягнёнка. Передаются из уст в уста эти слова, от сестры к сестре уж много колен.
Сыпет в воздухе одна из хорониц прозрачный звон колокольцев. И даже мёртвое сердце моё, кажется, пробуждается вновь от чарующей красоты и отрадного чувства с сёстрами единения. Словно Богиня сама стоит подле нас. Явственно я ощущаю присутствие, аже этой ночью Немизра в тело Ярины войдёт, покуда будет та лежать под землёй.
Да исполнится воля Богини!
Краем глаза я примечаю средь деревьев очертания человечьи и, принюхавшись и слух навострив, понимаю, что это – оный юноша-кличник. Ну и дела!
Не престало смертным за ходом обряда подглядывать, но и прогнать его я не могу: до конца запрещается круг размыкать. Отрок, надо думать, и сам не жилец – кличники, исполненные суеверного страху, как правило, спешат в задней комнатке Чёрного терема спрятаться и не казать носу до рассвета. А то доберутся до них – не хороницы, так дикие звери иль местная нечисть.
Огребёт мальчишка за смелость свою сумасбродную! Попадётся шишиморе иль хозяину леса – буде ему не до смеха уже. А служительницам придётся в деревню идти, да искать новых слуг, что из-за молвы и суеверий непросто. Мало кто по воле доброй хороницам в быту пойдёт помогать. Простой люд нас боится хуже холеры. Отдаются те, кому нет иного пути.
Напев смолкает.
Берёт старшá́я из центрального костра котелок с ритуальным питьём да подносит Ярине. Плачет сестра и трясёт головой: исходят от варева пар и густой запах трав. Помню, как тяжко хлебать, бо не успевает отвар поостыть. Опаляет уста он, яко пьёшь сам огонь.
Делает Ярина глоток – и кричит.
Похлопывает старшая сестра её по плечу. Глотая слёзы, паки приникает Ярина к котелку и хлебает – глоток за глотком, вкушая отвар из белены чёрной, горькой полыни, болотного лопуха и праха почивших наших сестёр.
Немизрой отмеченные, не умираем мы от старости али недуга, но уязвимы пред огнём. И сталью… Не ходить нежити без головы. Объезжает одна из нас все княжества Велигорья на лета исходе, справляясь об участи сестёр и собирая останки для в Чёрном тереме сохранения.
Последней сестрице, уступившей место Ярине, главу отсёк южный князь. Говорят, прельстился красой её и осерчал, встретив отказ.
И холоп, и крестьянин, и воин, и знатный мужчина – лишь будущие мертвецы. Не врёт об этом молва: не имеют хороницы со смертными дел, кроме службы Богине. С почестями упокоить, отпеть да оплакать – можем мы, но не ложе согреть. Мы – вечные девы, а кто целомудрия нарушит посул, ощутит на себе весь ужас гнева Немизры.
Осушив котелок, Ярина падает и в снег ладонями упирается.
Мешаются пот, слёзы и кровь на лице. Вырываются облачка из приоткрытого рта, ещё тёплые. Скоро, как и все мы, перестанет дышать. Готовится тело её Богиню принять – осталось лечь в землю да первого крика петуха дожидаться.
Подсобляем Ярине мы до ямы путь преодолеть. Слишком слаба она, абы противиться, но вижу я смертный страх в её помутневших очах. Шевелятся губы её, словно заклинание произнося.
«Началось, – ликую я, – началось! То Немизра её владеет устами!»
Распластавшись на дне, Ярина вежды смыкает. Выглядит, будто уж померла.
Мы по очереди землицей её осыпаем, со снегом грязным перемежавшейся.
– Прими рождение новое своё, сестра, – провозглашает старшая из нас, последнюю бросив пригоршню.
Догорают костры. Все расходятся, окромя меня. Остаюсь я подле могилы Ярины, да чудится мне, что плачет она под слоем земли. Стихает звук, звенящей тишиной зимнего леса сменяясь.
Кажется снег белее, егда смыкается мрак. Гаснут Чёрного терема окна – то сёстры тушат лучины, чтобы вплоть до утра возносить о благополучном исходе обряда молитвы Немизре.
Шёпотом я взвываю к Богине. Прошу на Ярину за слабость не гневаться. Она почти что дитя. Никто из нас не готов был на этот путь ступить в свои десять лет. Терзают всех сомнения и страх, да принято их держать при себе. Лишь малодушные ропщут открыто.
Повторяя нараспев одни и те же слова, я наяву грежу. Но будит меня не в курятнике за Чёрным теремом крик петуха, а глас человечий.
Зовёт меня кто-то да трясёт за плечо.
– Просыпайтесь, просыпайтесь, госпожа, – не сразу я говорящего опознаю, а разлепив вежды, вижу того самого кличника, кромешной темнотой окружённого. Звезды и те за тучами скрылись.
Награждает Богиня нас зрением особенным – зрением нечисти, кабы не оно, не рассмотрела я, кто предо мной, и пустила в дело ритуальный кинжал, что выну ношу под плащом.
– Что тебе надобно?! – сержусь я. – Ступай прочь, смертный, а то Богиня накажет иль бесы лесные возьмут.
– Ох, госпожа, – охает кличник, – не бесов бояться надо, а людей. Сюда идут. Не ведаю, кто такие, но при факелах и оружии.
– Люди? – я смеюсь. – Ну ты, дурень, и скажешь. Откуда ж им взяться в лесу? Жители окрестных деревень ночью из дома не ходят, да и минуют Чёрный терем дальней дорогой…
– Чужаки, – перебивает молодец, – неместный говор у них. Да вставайте же! Предупредите сестёр, мне вход в терем заказан.
Коль не услышала бы я голоса слухом звериным, не поверила бы. Слов не разобрать, но шумят люди изрядно – злобно и взбудоражено.
Показываются вскоре вдали за деревьями и отблески факелов. Вскакиваю я с места, да к терему не поспеваю: стрела горящая вонзается в чёрный брус над крыльцом. Барабаню по двери и прытко шмыгаю в темноту.
Затаиться приходится: высыпают чужаки на поляну – и их тьма-тьмущая. Держат мечи многие наизготовку, другие луки, третьи факелы, в гладких нагрудных панцирях отражающиеся. Не видала я прежде такого. Князья с их дружинами носят кольчуги, а не сплошные из металла одёжи. Да и речь, донесшаяся до моих ушей, чужеземная. Но есть средь гостей незваных и жители Велигорья – опознаю их по платью и говору, хоть и не могу расслышать, о чём толкуют они меж собой.
Мчится к терему сарынь да ломится внутрь. Помешать порываюсь, но откуда-то сызнова является кличник, и, ухватив меня, тащит в темноту. Дышит он сбивчиво, а сердце его барабаном стучит. Вырываю я у него кафтана рукав и юношу стукаю по грудине.
– Тише, – требую я, – тише, смертный.
Втягивает воздух он и, прикрыв рукою лицо, дыхание сдерживает. Я прислушиваюсь, силясь отделить голоса чужеземцев от велигорцев голосов.
– Выходите, гнусные ведьмы! – кричат они, в дверь Чёрного терема колотя, – бесовские отродья! Вы поплатитесь за то, что крадёте детей! За всё поплатитесь! Пред Мученика ликом предстаньте!
Прошибает холодный пот меня с макушки до пят – доводилось уж слышать это слово в Корчевице. Так нового бога величали, с далёких пришедшего земель. Да откуда ж у него в Велигорье сторонники, где люди верны своим старым Богам? И как только дерзнули глупцы эти пойти против Богов – и не абы кого, а Немизры?
С оружием в Чёрный терем явиться!
– Немизра, своих врагов умертви, – шепчу я, складывая длани в молитвенном жесте, —небо разверзни, Стреговит! Испей кровь чужаков, Ратобор…
– Буде, – останавливает меня кличник, белый, как лунь, от испуга, – бежать надобно, госпожа. На Богов рассчитывать, да самим не плошать, как говорят. Не справиться нам с этой оравой…
– Ах вот оно-те как! – сержусь я, – Коли на Богов не рассчитываешь, то пожалуй к чужакам. Чего в сторонке отсиживаешься?
– Да нет же, госпожа, – возражает юноша, – я в Богов верую, но силы наши сейчас не равны. Прошу вас…
Иссякает мое желание препираться с этим гадом ползучим: находят чужаки могилу Ярины. Коль билось бы сердце моё, так замерло бы. Леденея от ужаса, я наблюдаю, как вокруг ямы мечутся тени.
Представить страшно, что с Яриной случится, если обряда не соблюдутся условия. Перерождению её не бывать! Сгинет! Иль, горше того, из земли нечестивым созданием выйдет, омерзительным, что сам её вид Богов прогневит.
Чёрный терем уж огнём объят, да так и не покинули сёстры его. Взвиваются языки пламени выше сосен, обступающих полянку кольцом. Становится ярко, как днём.
Вижу я, как с лопатами чужаки ворочаются. Грызёт рыхлую землю ржавое полотно. Летят во все стороны комья грязи. Не выдерживаю, выскакиваю из укрытия, ритуальный занося кинжал над головой. Пусть я погибну, да не одна! Прихвачу с собой парочку-другую поганцев.
Не могу я стоять в стороне, пока они тревожат Ярину!
Извлекает её из земли молодец в латах чудных. Сходятся тени чужаков вокруг них. Не видать мне сестру за спинами их. Да без того я знаю, что поздно. Не слышен стук сердца её, но и хороницей не стала она – прервался обряд. До рассвета далече ещё. Небо цвета сажи над нами.
Обращаются все взоры на меня.
– Ведьма! – разбираю я в гомоне голосов язык велигорцев, – ещё одна! Держите её!
Бросаются ко мне вражьи полчища, и, кинжалом размахивая, раню я их везде, где могу дотянуться. Отлетают конечности отсечённые, из перерезанных глоток на снег хлещет кровь, словно рассыпаются всюду ягоды клюквы иль брусники, коими так богаты болота в окрест. Опускается дым от горящего терема, и всё смешивается в пёструю круговерть. Рычу я и проклятья твержу: порешила уж, наверное, дюжину. Да они побеждают: выбивают кинжал, лупят, тянут за косы и плащ, толкают на снег.
– Куда её?! – спрашивает ближестоящий, кивая на терем, в жертвенный костёр обращённый, – в пекло!? К гадинам остальным?
– О, нет! – возражает ему другой, – говорят, эти гниды не подыхают, покуда башку не отрубишь. Вот пусть и гниёт!
Швыряют на дно опустевшей могилы меня. За коренья хватаюсь, из земли выступающие, карабкаюсь, да без толку всё. Тянет от дыма в груди. Слабеет побитое тело. Соскальзывают с оледенелой почвы персты. Падают сверху комья земли, да придавливает она меня весом своим. Всё прочнее её слой становится – уж и неба не видно, и звуки утихли. Смыкается тишина, яко я слуха лишилась, да темнота вокруг, будто ослепла.
«Смилостивься, Богиня, – про себя прошу я, – даруй смерть».
Но глуха она к моим мольбам.
Боги в ту ночь от нас отвернулись.
Глава первая.
200 зим спустя.
Крадётся каждое утро Борислав, аки вор, чтобы никем незамеченным поглядеть, как стелется туман над рекой Леденицей да просыпается град Белояр, раскинутый вдоль её берегов, и лишь после приступает к насущным делам. Время, в уединении и раздумьях проведённое, ему помогает мир с собой обрести. Хватает у князя забот, но, стоя на деревянном мосту над водой, чувствует себя он подобным люду простому. Вид этот глазу приятен: темны города очертания под небом цвета перламутра речного; ветви деревьев, что кружево, да птицы кружатся.
Только сим утром тяжко на сердце. Ворочается Борислов, в думы невесёлые погрузившись. Сами собой сказания поминаются, как-то читанные в одной старой грамоте. Потому не идёт князь к Милораде в светёлку иль Ясне-дочурке, а путь держит в клеть, где живет Тихомир, писарь княжеский, хранящий все книги да свитки.
– Ясен день, княже, – приветствует Борислава грамотей, уж бодрствующий в такой ранний час, – чем могу услужить?
– Скажи, Тихомир, не имеется ли у тебя грамоты той, где записаны всякие сказочки? – вопрошает князь. – Помнится, ещё при моём родителе была. Старая-старая, рукописная.
– Ах, это, – понимает писарь, брови нахмурив, – а почто вам? Малютке читать, как разродиться Милорада? Уж не Ясне же? Ей приданное ужо собирать, какие сказочки? Да и другое у молодых ныне в почёте. Не изволите ль лучше последнее писание об истории Ханства? Гостям удружите.
Бормочет под нос себе Тихомир, бумаги перебирая в сундуке из потемневшего от времени дерева, таком старом, что предмет этот застал, поди, ещё дедушку князева. Отворачивается Борислав к узкой бойнице, на башни и луковицы кремля белоярского выходящей. Чудится опять эта чёрная птица ему, утром на реке виденная. Нет её, да так и стоит пред мысленным взором. Никак сие явление не выбросить из головы.
– Нет, – молвит Борислав, – ворона зрел, да вспомнилось… что когда-то их за посланников богов почитали, а потом, как богов не стало, за вестников беды. Захотелось отчего-то найти эти строки, взглянуть, как там было.
Прерывается Тихомир и взирает на Борислава слеповатыми от чтения своими очами. Перебирают грамотки пальцы его.
– Что вы, як дитё малое, княже? – осуждает писарь, – негоже мужу мудрому на суеверия эти уповать. Надобно вам в Предел сходить, помолиться, коли смута на душе, а не ответа в книгах искать. Наставит вас Мученик. Не престало беды страшиться, положено её с открытым сердцем встречать.
– Правду глаголешь, – соглашается Борислав, – да и дел невпроворот. Но ту книжицу про Ханство сюда давай, полистаю. На нашинском языке, я надеюсь?
– Обижаете, княже, – смеётся писарь, – новый перевод прямиком из столицы привёз. В Свеченном граде расходятся только так, еле раздобыть удалось. Да зело уж просила ваша супружница.
Протягивает Тихомир князю книгу толстую в переплёте кожаном. Думает Борислав, по тиснению золотому на обложке пальцами проводя, что не по вкусу ему увлечение Милорады повестями о Ханстве, как и всем, что с ним связано. Да что поделаешь? Супруга его – женщина мудрая, образованная, умом не обделённая. Бориславу бы у неё поучиться – почитать новых своих хозяев, да не терзаться треволнениями из-за явлений обыденных.
Птица и птица.
Но неспокойно всё равно на душе.
***
Ожидались гости с утра, да поспели к обеду – из-за оттепели опять развезло все дороги, вот и дольше срока добирались посольские. Град Белояр – не столица, в окрест сплошь боры, да болота, деревень – и тех два десятка, и нигде годных постоялых дворов не имеется. Избегали всеми правдами и неправдами люди Хана соваться в край этот дикий, но раз в год – и то нужно, справиться, как здесь живут, и собрать оброк Круга.
С него и начали по прибытию, а после скрылись в палатах, отведённых гостям. Мол, положено с дороги отдохнуть хорошенько – десять дней в пути из града Свечного, где днесь сидит не Старшой князь, а сам Хан с его приближёнными.
Мечется по сеням княжеского терема Ясна, жаждая хоть одним глазком на гостей поглазеть, доколе нянечка девочку в её светёлку не сводит, дабы под ногами у холопов не путалась, готовящих праздничный пир.
«Вот и славно, – думает Борислав, до того украдкой за дочуркой наблюдавший, – сохраннее будет».
Не внушают ему тёплых чувств столичные гости, чужие они.
Чудные у них говор и одёжа, но, что хуже, явился в этот раз не абы кто, а младшой отпрыск Хана, прославленный жестокостью своей. Доходила до Борислава молва, что лишь за приём недостойный всё семейство князя западного вместе с ним самим вырезал Тогур-Шейр.
Пусть в почёте у терпяков невинно убиенными быть, да не хочется Бориславу такой судьбы своим супруге и дочке. Чает Борислав на свадьбе Ясны пировать, егда та подрастет, да возиться с дитём, что под сердцем носит Милорада. Стыдно князю за малодушные мысли, но и прогнать их не под силу.
Помолиться бы… да покаяться дьяку терпячскому.
Обещает себе Борислав до Прихода дойти и душу облегчить, как гости отчалят.
А пока успокаивает себя князь, что повинна во всём треклятая птица, смуту она на него навела.
Идёт Борислав к Ясне в светёлку, да застывает в дверях, глядя, как танцует дочурка. Да дивится её странным движениям: не пляшут так на пирах в Белояре, яко бесы вселились. Гибкий стан Ясны змеёй извивается, ходят руки и ноги, что в лихорадке. Лицо раскраснелось, выбились волосы из длинной косы.
Не захворала ли?
– Что ты делаешь, дочка? – спрашивает Борислав. Останавливается Ясна, да, смущённо очи потупив цвета каменьев малахитовых, поправляет измявшийся сарафан.
– Научаюсь пляске ихней, тятя, – отвечает княжна, – чтоб услужить господину.
– То есть… кривлянья эти, выходит, опять что-то ханское? – хмурится Борислав, – и откуда ты только про это прознала?









