
Полная версия
Кахрог. Перерезать пуповину
Тяжёлый двуручник стал напарником Кахрога в грубом танце сражения. Продолжение его воли, холодной и бездушной. Он парировал удары и в удобные моменты наносил ответ. Одно мгновение, и живот одного из солдат был пронзён. Кахрог вынул меч и затем таким же грубым движением вонзил его в нападавшего сзади. Справа от Кахрога топор прорезал воздух влево, вправо, и вот уже лезвие прошлось по плечу. Неглубоко, лишь задев. Солдат в ужасе и гневе мог лишь махать топором, забыв о своей дисциплине. Это его и сгубило. Меч с лёгкостью прошёлся по шее. Разворот и удар по ногам четвёртого. Повален.
Тем временем мутанты, видя это, нашли в себе ярость отчаяния. Нужно защищать свой дом. Человек с руками-дубинами вбивал фанатиков по одному, отбиваясь от ударов. Женщина с волосами-лианами опутала ноги двоим, повалив их. Их добивали камнями, когтями, зубами. Скрип металась, её хвост хлестал, как бич, вышибая оружие, а когти искали уязвимые места в доспехах. Солдаты хватались за шеи, пытаясь остановить кровь. Некоторые бежали в таком виде неизвестно куда, спотыкаясь и падая в грязь. Это была не битва, а короткая, жестокая мясорубка. Очистители, столкнувшись с неожиданным сопротивлением в лице Кахрога и отпором тех, кого они считали пассивным скотом, дрогнули. Их строй распался. Командир, увидев, как его люди терпят поражение, протрубил отход. Они отступили в туман, таща раненых и оставляя на земле догорающие факелы.
В лагере стояла тишина, нарушаемая тяжёлым дыханием, стонами и треском догорающего навеса. Мутанты смотрели на Кахрога. Большая часть из них смотрела с благодарностью, кто-то был шокирован и напуган, увидев то, что он им показал.
– Видел, – сказал Корень, смотря из-под своего навеса. – Они представляют опасность, не хотят, чтобы такие, как мы, жили. Он тяжело дышал: – Они вернутся. За тобой. За нами.
– Так, значит, пора усилить свой лагерь. Залечить выживших, – Кахрог обернулся к нему. – Научитесь бороться.
Во время разговора Скрип, тяжело дыша, подняла с земли какой-то предмет, выпавший из руки павшего соперника. Это был не амулет. Грубо вырезанный из светлого дерева медальон. На одной стороне нарисовано детское лицо. На другой – одно слово: «Вестерк».
– Что это? – спросила она, прерывая болтовню, и протянула медальон Корню. Тот взял его дрожащими пальцами и посмотрел.
– Цена их веры, – хрипло сказал он. – Вестерк. Городок. Год назад там прорвался росток Порчи, мелкий, но ядовитый. Люди не мутировали медленно… Они прорастали. За часы. Многие из этих… – он кивнул в туман, где скрылся отряд, – …оттуда. Они видели, как их мир обращается в плоть и хаос. Не все из них воины. Они скорбящие, которые решили, что лучшая память о погибших – это выжечь всё, что хоть чем-то на них похоже. Даже если это другая форма.
Он бросил медальон обратно в грязь.
– Здесь нет правых. Есть только больные и мёртвые. Нас всех раздирает одна Порча, но по-разному.
Кахрог молча, поднял медальон, стёр грязь, на мгновение задержал на нём взгляд. Затем спрятал его в карман одежды. Он посмотрел на Корня, потом на Скрип. Подобрал свой плащ, наполовину сгоревший, и накинул его на плечи.
– Я пойду к Сердцу, – произнес он, и это прозвучало как приговор самому себе. – И узнаю, что он мне ответит. А сейчас, думаю, Скрип согласится, нам нужен всем отдых и покой.
Она лишь кивнула в ответ его словам. Им выделили место, где они смогли остаться, даровав друг другу тишину для раздумий.
Глава 4: Плата
Скрип шла, пригнувшись, ее змеиные глаза постоянно двигались, считывая малейшее движение в переплетении лиан и пульсирующих грибов. Она не просто смотрела, она принюхивалась, раздвоенный язык мелькал в воздухе, улавливая следы опасности. После лагеря она почти не смотрела на Кахрога. Ее молчание было тяжелым, как мокрая шкура. Она видела два конца: пепел от Очистителей и медленную смерть Корня в будущем. Ее собственная цель – месть, вдруг показалась ей мелкой и эгоистичной на фоне арифметики уничтожения. В мыслях все равно промелькала надежда: может быть, старик не прав, и никто не погибнет, кроме самой Матери. Отступать было некуда. Кахрог же ступал за ней, в его руках иногда крутился медальон.
– Здесь, – ее голос прозвучал резко, словно резанул по натянутой струне. Они остановились на краю. Перед ними расстилалась Живая Топь. Это было не болото, скорее поверхность. Огромная, почти идеально гладкая субстанция, цветом и консистенцией напоминавшая черную икру, смешанную с отработанным маслом. Свет на ней играл маслянистым переливчатым блеском. От нее не исходило запаха. Она приглушала звуки, краски здесь блекли, оставляя только это бесконечное, чавкающее черное зеркало. Звук был мерным, влажным, ритмичным. Чавк… чвак… чвак… Как будто пережевывало что-то непосильно большое. Иногда на поверхности вздувался пузырь, лопался беззвучно, выпуская облачко серебристых спор, которые тут же растворялись в воздухе. Иногда под тонкой пленкой проступали и тут же исчезали сложные, геометрические узоры – возможно, сосуды, возможно, примитивные нейронные сети.
– Граница, – сказала Скрип, не отрывая глаз от черной глади. – Она не ест. Она… ассимилирует. Делает частью себя. Если шагнёшь, то не умрешь. Станешь сном в ее голове. Навсегда. Кахрог молча смотрел. Его внутренняя тишина, казалось, вступила в безмолвный диалог с этой пульсирующей, активной пустотой. Взгляд его скользнул вдоль кромки. Примерно в двухстах шагах вправо черная гладь прерывалась. Сначала казалось, что это гигантская, полуразрушенная арка, но при ближайшем рассмотрении стало ясно – это была плоть. Огромная, кольчатая, как у дождевого червя, туша, вросшая одним концом в берег, другим в противоположный. Это был Плот-Мост. Он дышал. Его бока медленно, волнообразно сжимались и разжимались, и с каждым таким движением из пор на его поверхности сочилась густая, прозрачная слизь, стекавшая в черные топи внизу. Он был похож на артерию, перекинутую через пропасть.
У его основания, там, где живая плоть моста сливалась с почвой, сидело существо. Нет, оно не сидело, существо произрастало из него. Было его частью. Три человеческих торса, лишенных рук, были сращены спинами в единый, уродливый узел. Их ноги превратились в пучки толстых, жилистых корней, уходящих глубоко, через землю, в само тело червя. Шеи были неестественно вытянуты, как у лебедей, изогнуты и сплетены, чтобы слиться в одну, массивную, бесформенную голову. На месте лица зияла пасть – беззубая, но обрамленная кольцевыми мышцами, способными, вероятно, сомкнуться с силой пасти удава. Вокруг пасти росли десятка полтора маленьких глазков-пузырьков, постоянно двигающихся независимо друг от друга. Это была Жвала. Страж порога. Когда они приблизились, пасть приоткрылась. Из нее медленно выполз язык. Длинный, бледно-розовый, липкий, он раздваивался на конце, и эти два кончика трепетали в воздухе, словно ноздри, но нюхали не запах, а что-то иное.
– Сто-о-п , – прозвучал голос. Он не исходил из пасти. Он вибрировал в самом воздухе, в костях, зубах. Влажный, глубокий, полный тягучих согласных.
– Шаг дальше – корм для Топи. Вы же не корм? Покажите себя. Скрип вышла вперед на полшага. Ее хвост нервно подрагивал.
– Мы хотим пройти дальше. По мосту. Какова цена? Все глазки на голове Жвалы разом повернулись к ней. – Мост спит. Я его сон, и я решаю, кто его тревожит. Плата? – язык извился в воздухе. – Вкус. Чувство. Не любое. Только яркое. Страх, что сжимает глотку. Гнев, что прожигает душу. Отчаяние. Сладкое чувство вины.
– Ты ешь эмоции? – спросила Скрип, и в ее голосе прозвучало не отвращение, а холодное любопытство.
– Ем? Нет, что ты. Я лишь пробую. Выесть полностью я не смогу. С ними… я начинаю немного жить. Дай мне вкусить. Скрип медленно протянула руку, ладонью вверх. Раздвоенный язык Жвалы плавно обвил ее запястье, не сжимая. Кончики легли прямо на кожу, где прощупывался пульс. Ничего не произошло на первый взгляд. Потом лицо Скрип исказилось. Не болью, а пустотой. Ее глаза остекленели, зрачки расширились. Она застыла, как под гипнозом. Из ее горла вырвался тихий, детский стон – звук, которого Кахрог от нее еще не слышал. Казалось, у нее изнутри вытягивали какую-то болезненную нить. Язык отдернулся, свернулся и скрылся в пасти. Жвала издала долгий удовлетворительный чавкающий звук.
– М-м-м-м-м… да. Страх. Не просто страх смерти. Страх потерять себя. Чистый дикий вкус. Спасибо. Скрип отшатнулась, пошатываясь. Она оперлась на хвост, ее грудь быстро вздымалась. Кахрог увидел разницу: ее осанка, всегда готовая к прыжку или бегству, немного расслабилась. Взгляд, всегда сканирующий округу на угрозы, стал более прямым, даже наглым. Она посмотрела на черные топи, и в ее глазах не было прежней животной осторожности, а лишь вызов. Она отдала часть своего базового, охранительного страха. И стала безрассуднее.
– Теперь ты, – все глазки Жвалы повернулись к Кахрогу. – Давай свой вкус.
Кахрог медленно снял перчатку с левой руки. Пепельный шрам мерцал тусклым светом в этом лишенном красок месте. Он протянул руку. Язык вновь выскользнул, обвил его запястье, но… не коснулся кожи. Он завис в миллиметрах, кончики задрожали.
– Что… что это? – голос Жвалы потерял свою влажную уверенность. В нем послышались нотки тревоги, почти отвращения. – Здесь… здесь ничего нет. Стой, стой, есть. Но я не могу вкусить. Я чувствую гнев и боль, чувствую усталость такую тяжелую… но не могу попробовать. Язык резко отдернулся, будто обжегшись о холодный камень. Жвала съежилась, ее торсы пошевелились в беспокойстве.
– Нет, так не пойдет! Нет вкуса – нет прохода!
Кахрог не убрал руку. Он смотрел на свою ладонь, на эту молнию.
– Я могу дать тебе ощущение, – сказал он, и его голос прозвучал особенно глухо в этой влажной тиши. – Ты вкушаешь эмоции, а я могу дать тебе память об ощущении. Хочешь? Жвала замерла. Ее глазки забегали быстрее.
– Ощущение? Какое? Кахрог поднес свою обнаженную ладонь к собственному лицу, почти коснувшись щеки, но остановившись на волосок от кожи. Он закрыл глаза на секунду, будто пытаясь что-то вспомнить из глубин.
– Прикосновение, – прошептал он. – Теплой чужой кожи. Ее текстура: шершавая, гладкая, влажная, сухая. Дрожь доверия под пальцами. Вес руки на плече. Легкость поцелуя в лоб. Я уже начал их забывать. Тебе стоит успеть вкусить его. Хочешь?
Он снова протянул руку, ладонью вверх. Воздух сгустился. Жвала, казалось, колебалась. Ее язык медленно выполз снова, но не чтобы коснуться. Он извивался в воздухе, как слепой червь, пытающийся увидеть.
– Прикосновение… что это? Если не проводник эмоций?
Кахрог сделал легкое движение рукой, будто стряхивая пыль. Ничего не произошло. Но Жвала вдруг содрогнулась всем своим уродливым телом. Ее пасть открылась в беззвучном крике, глазки закатились.
– А-а-а… – вырвалось у нее хрипло. – Холод… такой холод… от забытья. Как же смотреть на место, где стоял дом, знать, что он был, но не помнить ни крыши, ни его окон. Я принимаю. Проходи.
Массивный червь-мост отозвался глухим, внутренним стоном. Его мускулистое тело напряглось, кольца сжались, и с шипящим звуком, похожим на струю пара, он начал опускаться. Он ложился не как бревно, а как живое существо, принимающее позу поудобнее – дугу, идеально перекинутую через черную пропасть. Его поверхность была мокрой, блестящей, испещренной сетью синеватых сосудов, пульсирующих под тонкой кожей.
– Идите, – просквозило от Жвалы, голос стал тише, рассеянным, будто существо ушло в себя, размышляя о новом вкусе. – Быстрее. Он не спит, он наблюдает.
Скрип кивнула Кахрогу, и они ступили на живую плоть. Поверхность была упругой, но не скользкой – слизь давала странное сцепление. Она была теплой, почти горячей, и с каждым шагом под ногами пробегала мелкая дрожь, как будто мосту было щекотно. Они шли, молча, ускоряя шаг, стараясь не смотреть вниз. Но избежать этого было невозможно.
Черная гладь Живой Топи внизу не была пассивной. В ее глубине плавали узоры, которые было видно с моста, складывающиеся в мимолетные абстрактные формы: спирали, решетки, круги. Иногда на поверхности появлялась рябь, расходящаяся от невидимого центра, и в этом месте на миг появлялись примитивные рисунки – дом, очаг, лес, живность – и тут же таяли. Топь делилась с ними обрывками снов.
Они были на середине моста, когда из черной глади прямо под Кахрогом вытянулось щупальце. Прозрачное, мерцающее тусклым фиолетовым цветом, оно коснулось его виска с нежностью плывущего скальпеля по коже. Кахрог замер. Щупальце не атаковало. Оно делало то, чем жило: пыталось прочесть жизнь, найти слабость, точку входа для преобразования. Но то, что оно нашло, не было жизнью. Некуда прорастать, нечего преобразовывать. Вместо сигнала к мутации щупальце получило молчаливый отказ. Щупальце дрогнуло, на миг обрело жуткую, мимолетную индивидуальность – сознание кусочка плоти, внезапно понявшего, что оно отдельное от целого и не знает, что теперь ему делать. И в следующее мгновение, лишенное связи с волей Топи, оно растворилось. Не рассыпалось в прах, а просто расплылось, как чернильные капли в воде, превратившись в серую слизь, капнувшую вниз.
Но щупальце успело послать обратный сигнал. Для Кахрога удар был не физическим. Это был внутренний резонанс. Щупальце, пытаясь его "прочесть", на мгновение нарушило совершенный, ледяной баланс его проклятия. Защищаясь, его сила нанесла контрудар по угрозе, но эта вспышка активности временно истощила внутренний барьер – ту самую стену, что годами держала в запечатанном состоянии процессы его души. И в образовавшуюся брешь хлынуло то, что было погребено.
Запах дыма от костра, смешанного с запахом хвои – не из Топей, а с далеких земель, холодных и чистых. Шершавая ткань чужого плаща на его плече и чувство тяжелой руки, легшей поверх. Подгоревшая лепешка, растворяющаяся на языке. Дружеский, смешливый тон в ушах. И боль острая, яркая, как удар ножа под ребро. Эхо прошлой душевной боли. Чувствовал ее снова и снова, как будто рана никогда не затягивалась. Хаос похороненных ощущений и эмоций, вырвавшийся на свободу. Для Кахрога это стало катастрофой.
– А-а… – хриплый звук вырвался из его глотки.
Он не упал. Он остался стоять, но его тело перестало ему подчиняться. Оно содрогалось мелкой дрожью. Его глаза, всегда сфокусированные на пепельной дали, забегали, не видя реального мира, вылавливая призраков изнутри. Он отшатнулся от невидимой угрозы, рука потянулась к рукояти меча. Потом замер, уставившись на свою ладонь, будто впервые видя шрам-молнию, и из его горла вырвался короткий, подавленный стон.
– Кахрог? – голос Скрип прозвучал приглушенно, будто из-за толстого стекла.
Он повернул к ней голову. В его глазах не было узнавания. Была паника дикого зверя, загнанного в угол собственными кошмарами. Его губы шевельнулись, прошептав что-то на странном наречии, которого Скрип не знала. Он был сломлен. И он был опасен.
Скрип поняла это за долю секунды. Ее собственный, урезанный страх крикнул внутри. Он был рационален. Она видела, как его пальцы сжимаются и разжимаются, как его взгляд зацепился за ее чешую, в нем мелькнуло что-то – не любопытство, а отторжение. Вспомнил ли он кого-то с чешуей? Или сама мутировавшая плоть стала для него опасностью? Она действовала, не думая. Ее плащ был уже снят. Она набросила его на голову Кахрога сзади, стараясь не касаться его кожи, опутала полами его руки и рванула на себя. Он, оглушенный внутренней бурей и внезапной темнотой, потерял равновесие и рухнул назад.
– Успокойся! – прошипела она ему на ухо, прижимаясь всем весом, ее хвост обвил его ноги. – Это я! Скрип! Здесь и сейчас! Только топи и я!
Он боролся под тканью, но борьба была слабой. Он выдыхал странные, обрывистые слова, то на том языке, то понятные части фраз, то просто бессвязные звуки. Потом его тело обмякло. Не потому что пришел в себя. Оно истощилось. Шторм обрывков схлынул, оставив после себя выжженную, пустую равнину. Он сидел на плоти, сгорбленный, тяжело дыша, плащ съехал ему на плечи. Скрип осторожно отпустила его. Кахрог не двигался. Его взгляд был прикован к узору слизи на мосту перед ним, но, казалось, он ничего не видел.
– Встань, – приказала она, но в голосе не было прежней уверенности. Был холодный приказ сиделки буйному пациенту. – Вставай и иди. Сейчас.
Он медленно, как очень старый человек, поднял голову. Его глаза встретились с ее змеиными. В них не было ни тишины, ни силы. Осталась только глубокая усталость и смущение. Кахрог попытался встать, пошатнулся. Его ноги не слушались. Скрип выругалась про себя. До дальнего берега оставалось еще тридцать шагов. Кахрог мог сорваться в любой момент. Он мог, вспомнив что-то, шагнуть с края или повернуться против нее.
Носилки. План для его рассудка.
– Сиди, не двигайся, – бросила она ему, и в ее голосе звучала нотка, не терпящая возражений.
Она работала быстро, почти яростно, заглушая вспыхнувшую в груди тревогу. Лианы, жерди, узлы. Она плела не просто транспортировочное средство, она плела смирительную койку. Койку, которая удержит его, не даст сделать резких движений, причинить вреда себе или ей. Когда каркас был готов, она подтащила его к Кахрогу.
– Ложись, – сказала она.
Он посмотрел на носилки, потом на нее. В его глазах промелькнула тень понимания и стыда. Скрип принялась привязывать его. Не грубо, но плотно. Ремни охватили его грудь, бедра, голени. Она оставила чуть свободными руки, привязав их к палкам, ограничив движение. Она стала упряжью. Когда Скрип потащила носилки, он не сопротивлялся. Кахрог лежал, уставившись в багровеющее небо, его лицо было отрешенным. Только легкое движение век выдавало внутреннюю бурю.
Она потащила его, оставляя глубокий след. Ее мысли метались, она уже не шла со своим оружием. Скрип теперь везла раненого. Она видела эти обрывки, эту боль. Знала, что такое, когда чужое лезет в твою голову. Но это было его собственное, то, что он похоронил.
"Неважно, – заставила себя думать она, впиваясь когтями в землю. – Неважно, кто он был. Он – тот, кто может мне помочь. Он должен дойти. А я должна помочь ему. Всё". Она бросила взгляд через плечо. Его глаза были закрыты. По щеке скатилась слеза, медленная, тяжелая. Она упала на носилки.
Скрип отвернулась и потащила дальше.
Глава 5: Шрам на душе
Это было убежище. Место, куда стекалось то, что не принял даже Червовый Торг со своим циничным практицизмом. Сюда попадали мутанты, чьи изменения были слишком бесполезными, слишком уродливыми или слишком опасными для контролируемой торговли. Здесь царил не закон, а хрупкое, молчаливое перемирие отчаяния. Выживал сильнейший. Выживал самый хитрый. Выживал тот, кто мог принести в общую яму хоть что-то, кроме собственного уродства.
Скрип была охотницей. И хорошей.
Ее конура – вернее, нора, вырытая под вывернутыми корнями древнего болотного кипариса, располагалась на окраине Омутов. Место было выбрано не случайно: с одной стороны – глухая стена древесной ткани, с другой – обрыв к зловонному ручью, кишащему слепыми, зубастыми головастиками. Подход только один. И она всегда чуяла его за десять шагов. На рассвете, если это слово вообще имело смысл в вечных сумерках Омутов, она выползала наружу. Ее тело, гибкое и мускулистое, идеально приспособилось к миру гниющей вертикали. Чешуя на левой щеке и плече была не просто украшением – она была броней, твердой и скользкой, о которую ломались зубы мелких паразитов. Ее ступни с полувтяжными когтями цеплялись за скользкую кору и неровную землю. Хвост – ее гордость и главное орудие – был длинным и сильным. Он был и рулем при прыжках с ветки на ветку, и дополнительной конечностью, и смертоносным хлыстом.
Сегодняшняя цель – болотный крапчатый ползун. Существо, рожденное из симбиоза гигантской пиявки и чего-то, что было похоже на ракообразное. Оно было ценным: его печень, насыщенная железом и редкими ферментами, была нужна алхимикам, а его хитиновые пластины на спине, после долгой обработки, становились прочнее стали и легче дерева. Ползун был осторожен, ядовит и умел маскироваться под гниющий пень. Скрип выслеживала его три дня. Она знала его тропу, знала место, где он поглощал прогнившую древесину, насыщенную грибницей. Она устроила засаду на толстой ветви в пятне полного, почти неестественного мрака. Ее чешуя, казалось, впитала окружающую черноту, змеиные глаза не мигали, улавливая малейшее движение внизу. Она не дышала минуту, другую.
И тогда он появился. Массивное, медлительное тело, покрытое буграми и мхом. Он проползал под ней, его бока шуршали по влажной земле. Она не прыгнула. Она упала вниз, как камень, рассчитав все так, чтобы приземлиться ему прямо на спину, позади головы. Хвост обвил его туловище, сжимая пластины. Свободной рукой она вонзила свой коготь-кинжал в бок, ища спинной нервный узел. Ползун взревел, звук, похожий на лопающийся мех с горохом – и забился в агонии. Борьба была короткой, жестокой и молчаливой, если не считать хруста ломающегося хитина и хлюпающих звуков разрываемой плоти. Скрип работала методично, без злобы, без азарта. Это была работа. Грязная, кровавая, но работа. Когда существо затихло, она, тяжело дыша, откатилась с него. Ее руки и грудь были перепачканы липкой, темно-синей гемолимфой. Она быстро, профессионально отсекла нужные части: печень, осторожно, чтобы не раздавить желчный пузырь, несколько целых пластин. Остальное оставила. Падальщики Омутов разберутся с тушей за час.
С добычей в заплечной сетке она отправилась в «центр» открытую, утоптанную площадку вокруг гигантского мертвого пня, служившего и столом, и местом сбора. Здесь уже толпились другие. Женщина со щупальцами вместо волос меняла пучок светящихся мхов на кусок закопченного мяса неведомого происхождения. Существо, похожее на ходячий гриб с глазами-точками на шляпке, демонстрировало кому-то свои споры, которые, судя по жестам, должны были быть галлюциногенными. Воздух гудел от сиплых переговоров, хриплого кашля и запахов – десятков разных запахов гниения, жизнедеятельности и отчаяния.
Скрип подошла к Глинищу. Так звали старого мутанта, который исполнял роль и старейшины, и судьи, и главного торговца. Он сидел на самом большом пне. Его тело, как и его имя, были глиной, благодаря этому он мог применять многие формы. Он был одним из тех, кто научился жить со своей мутацией и использовать ее во благо себе и таким же отрешенным. Сейчас же он предстал перед Скрип в гуманоидном образе. Его глаза, маленькие и черные, как смола, видели все.
– О, Охотница, – пробурлил он. – Принесла нам кусочек солнца в нашу тьму? Или просто еще немного смерти?
Скрип молча вывалила добычу на пень перед ним. Глинище потрогал печень одним склизким пальцем, понюхал, кивнул.
– Качественно. Без повреждений. – Он вздохнул. – На что меняешь?
– На обычное, – глухо сказала Скрип. – И на синий.
Глаза Глинища сузились. Он кашлянул, и из его рта выпорхнуло облачко рыжих спор.
– Обычное – еда, вода, соль. Это есть. Синий… Скрип, он дорожает. Его становится меньше. А желающих – больше.
– Я принесла печень крапчатого ползуна, – холодно парировала она. – Целиком. И шесть неповрежденных пластин. Это больше, чем в прошлый раз.
Старый мутант что-то пробормотал себе под нос, покопался в тайнике за спиной – отверстии в пне, завешанном гнилой кожей. Вытащил сверток с вяленым мясом, мешочек с мутной водой и маленькую, плотно закупоренную роговую фигурку. Именно фигурку. Синий гриб был слишком ценен, чтобы хранить его просто так. Его споры, смешанные со смолой и пеплом, прессовали в маленькие тотемчики. Одного хватало на несколько приемов. Скрип быстро забрала свое, спрятав тотем за пазуху, туда, где чешуя переходила в обычную кожу. Прикосновение прохладного рога к груди вызвало волну облегчения, еще даже без употребления. Само знание, что он есть, было, лекарством.
– Он тебя съедает, девчонка, – негромко сказал Глинище, пока она упаковывала провизию.
– Что? – взглянула на него Скрип.
– Синий. Он не лечит. Он глушит. А то, что он глушит, никуда не девается. Оно копится. Растет. И однажды… – он щелкнул языком, звук был похож на ломающуюся ветку, – …синего не хватит.
– Мне нужно только дожить до одного дела, – отрезала Скрип, поворачиваясь, чтобы уйти.
– До мести? – голос Глинища стал тише, но от этого пронзительнее. – Ты думаешь, убьешь свою «мать» и боль уйдет? Ты – ее плоть, ее воля, пусть и искаженная. Убьешь ее – что станет с тобой? Может, рассыплешься в пыль. Может, станешь настоящим монстром. Синий от этого не спасет.
Скрип не обернулась. Она вжала голову в плечи и засеменила прочь, в зеленый полумрак, к своей норе. Его слова висели у нее за спиной, как прилипшая пиявка.
В норе она сначала поела. Потом, зажмурившись, отломила крошечный кусочек от синего тотема, положила под язык. Горький, металлический вкус разлился по рту, за ним пришло холодное онемение, поднимающееся к вискам. Мир потерял резкость. Навязчивый фон Топей – то самое давление, что постоянно давило на заднюю стенку сознания, – отступил, стал тише. Внутренняя боль, всегда тлеющая где-то глубоко в костях, утихла. Она вздохнула полной грудью впервые за несколько дней. Это был покой. Дорогой, обманчивый и необходимый, как воздух.









