Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей
Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей

Полная версия

Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Пуськов же тем временем, оттолкнувшись ногой, прокатился через комнату на кресле к хорошему, старому, надежному, довоенному серванту, вытащил из его недр светло-коричневый футляр, из него – электробритву цвета слоновой кости, легким движеним ступни направил кресло обратно к компьютеру – и, нащелкивая по клаве одной рукой, другой стал немилосердно размазывать и сдвигать кожу щек.

– Простите, Михаил…

– Просто Миша. Без официоза, мой друг…

– Миша. Мишенька. Мне плохо, Мишенька, мне очень плохо…

Ларенчук хотел добавить, что мало одной кружки пива больному человеку, очень мало, но не успел.

– На кухне в холодильнике – невнятно, потому что брил подбородок, сообщил Михаил. – И пожрать что-нибудь погрей.


Ларенчук, уже направившийся к кухне, слегка помедлил, удивленный мгновенной сменой тона – от возвышенного до приказного, но, решив, что у поэтов все не так – решил не обращать внимания. Тем более что странностей за прошедшее время хватало с лихвой.


Петр осторожно покосился на знаменитость – еще не хватало попасть к этому товарищу в служанки – но, решив не отказываться от дармовой еды и, наверняка выпивки, от которых люди в его положении отказываться не должны. Знаменитость же, похоже, отдав команду, напрочь забыла о самом присутствии Петра. Пуськов сидел, опять впившись в монитор красными слезящимися глазами и бормотал что-то про себя, бормотал. Ларенчуку стало жутко. Ему вдруг показалось, что рядом с ним находится совершенно больной человек, который не в состоянии отвечать за свои действия. И спорить, конечно, с таким опасным соседом не приходилось.

Холодильник – кошмар холостяцкой жизни Ларенчука – возвышался в углу кухни серебристым айсбергом. Такие вещи всегда вызывали у Петра странные ощущение одновременно робости и вожделения. Он боялся даже приблизиться к этому страшному монстру, не то чтобы открыть его и что-то приготовить. Не надо смеяться, дорогой читатель. Это для вас. Волков, выросших в городских джунглях, впитавших в себя с молоком матери азарт борьбы, это кажется смешным. Для Ларенчука же это было проблемой номер один. Он боялся не самого холодильника, не надо представлять его таким уж дикарем – нет, он боялся, смертельно боялся его содержимого. Там по его мысли, должны были находиться самые страшные, дорогие и вкусные яства, которые только может представить себе человек.

Из комнаты раздался странный звук – нечто среднее между рычанием и воем, перешедший в низкое утробное клокотание. Ларенчук вздрогнул и едва не нырнул в ослепляющее белоснежным светом нутро холодильника.

Но, справившись с первым приступом паники, воровато оглянувшись и даже чуть присев, схватил ледяную гладкую округлость бутылки и быстро сделал два глотка.

Потом засунул обе пятерни во взъерошенные волосы – это было слишком для него, привыкшего к тихой и мирной жизни безработного среди бушующего океана дикого капитализма. Обычная попойка вдруг свела его с самым настоящим гением (про простоте душевной Ларенчук был склонен верить тому, что говорили о себе люди.) – и где-то в глубине души уже поднимало змеиную голову тщеславие. Ведь Бог, как известно. не фраер, видит все знает, кого и чем награждать. Если ему, Петру Ларенчуку, подарено счастье общаться с таким знаменитым поэтом – значит, это все не просто так.

Петр, при необходимости умеющий делать все, быстро достал кусок колбасы, обвисший пук зелени, несколько яиц и кусок масла. Через несколько минут помещение наполнил аромат типично мужской еды.

Потом он установил тарелки с яичницей на обнаруженный поднос, водрузил, как центральную фигуру композиции, запотевшую емкость и торжественно двинулся в комнату.

А в комнате ничего не изменилось – Пуськов так и сидел, не отрывая воспаленных глаз от мерцания монитора, и долбил по клавиатуре так, что казалось – либо он раздолбит в щепы пластиковое изделие, либо сломает себе указательные пальцы.

– Михаил – уважительно пониженным баритоном позвал его Ларенчук – я приготовил еду и… – он смущенно кашлянул – и кое- что еще. Вы… ты… остаграммимся?

Пуськов повернул голову – и Петру вдруг показалось, что он пустое место – настолько отсутствующим был взгляд его нового знакомого.

– Отличная мысль… я так и напишу. Вот так – человек должен поступать всегда, в первую очередь благородно. Красиво и благородно. Если человек должен соврать, но не врет – он поступает подло и нехорошо. Человек должен врать, чтобы остаться красивым и благородным.

Ларенчук отошел на цыпочках, совершенно не зная, что говорить на такие глубокие и извилистые мысли – ему самому даже что либо подобное не могло прийти в голову.

Чтобы не мешать процессу творчества, который, судя по всему, бурлил и кипел в генниальной голове, Ларенчук молча уселся на продавленный диван, который явно знавал лучшие времена, и налив себе рюмашечку, молча салютнул сутулой спине.

– Ваше здоровье, гений – произнес он одними губами.

Хмель ударил теплой волной в голову. Ларенчук расслабленно посмотрел по сторонам – комната, как и диван, определенно знала лучшие времена. Бывшая когда-то модной и престижной мебель растрескалась потускневшим лаком, обои отошли на стыках, на пыльном ковре виднелись проплешины.

На письменном столе громоздился здоровенный монитор – Ларенчук, хоть и был далек от любой современной техники, но смотрел телевизор, и знал, что трубочных мастодонтов давно уже сменили плоские экраны. Плакаты на стенах – сейчас, вернув себе внимательность грамотной опохмелкой, Ларенчук это заметил – тоже были двадцатилетней давности. Пуськов на них выглядел моложе – такой мощный самец с сытой самодовольной физиономией, неизменной бабочкой и одухотворенным взглядом вдаль.

Судя по ним, по этим плакатам, прошлое у поэта действительно было достойное – на некоторых он был изображен вместе с певцами, чьи песни сопровождали Ларенчука в его лучшие годы.

У Петра защипало в носу и пришлось срочно выпить еще рюмку, чтобы скрыть позорную для мужчины слабость. Странно, но сегодня алкоголь не оказывал своего расслабляющего действия – с каждой минутой Петр чувствовал себя все менее уверенно. Необъяснимая робость сковывала его по рукам и ногам – еще чуть – чуть, понимал он, и не хватит смелости даже чихнуть. К счастью, Пуськов резким движением откатился от компьютерного стола и развернулся к Петру.

– Господи, ну объясни ты мне – неожиданно заявил поэт, обращаясь непосредственно к гостю – почему ты дал всей этой мерзкой серости, всем этим завистливым холопам столько злобы? Почему они меня преследуют, как собачьи стаи благородных оленей?

Ларенчук остолбенел но быстро понял, что нужно делать – наполнил рюмку, быстро насадил на вилку кусок колбасы и яичницей и поднес хозяину. Тот полча принял угощение, небрежно кивнув, лихо забросил водку в рот.

– Нет, ну вот ты мне объясни – что им всем от меня нужно? Что им всем от меня нужно? Что я им плохого сделал?

Ларенчук был бы рад ответить на столь риторический вопрос, но вот беда – не знал, что. Поэтому, поразмыслив немного, он положил руку на сухую старческую кисть и сказал душевно.

– Миша, эти гады тебе просто завидуют.

Ларенчук понятия не имел, кто они такие – эти самые гады, чему они завидуют и есть ли вообще предмет для зависти – но, как оказалось, попал в точку. Пуськов окаменел лицом и произнес торжественно – да, это печальный удел всех гениев. Быть оплеванными современниками, быть гонимыми и глумящимися. Спасибо тебе, мой новый, но уже дорогой. друг, моя правая рука, мой наперсник и напарник. Дай я тебя обниму…

Ларенчук не успел опомниться, как его губы были покрыты и всосаны совсем не свежей и очень неприятной пастью великого поэта. Ларенчук обмер – с одной стороны, конечно, ему льстило такое отношение, с другой стороны – все-таки поэты, певцы, писатели и прочие артисты – народ богемный А богема – это такая подозрительная прослойка, от которой неизвестно, что ждать. Мысли пронеслись в голове Петра мусорным ветром, пока поэт высасывал из него энергию, но не подвигли ни на какие действия. Пуськов сам отлип от жестких усов и, небрежно развалившись на кресле, скомандовал.

– Давай еще по одной. У нас сегодня дело исключительной важности, архиважное дело, как говорил классик марксизма – ленинизма.

Ларенчук, оторопело вытирая широко обслюнявленный рот, предпочел, не отвечать.

– Ты что думаешь? – Пуськов аккуратно поставил рядом рюмочки и налил водки. – Ты думаешь, в этом мире так просто жить талантливым людям?

Ларенчук торопливо выпил, боясь, что Пуськов опять полезет целоваться, и отодвинулся на дальний угол дивана. Но тот, казалось, был всецело поглощен какой-то новой идеей и напрочь забыл про своего соседа.

– Поэзия – это дар богов. Это редчайший дар, который даруется нескольким людям и сотен… нет, из тысяч. Даже это – даже из сотен тысяч человек только один может быть носителем настоящего таланта, но какой же кошмарный, ужасный, бесчеловечный прессинг он получает со стороны мелких и ничтожных завистников.

Ларенчук сидел молча. Как-то это все было странно и, наверное, неправильно. Но он уже второй день слушал бред про стихи… правда, его за это поили. Так что было бы благоразумнее ничего не предпринимать – разве что уворачиваться от излишних поцелуев – и слушать этого чудика, не перечить ему ни в чем. Пусть себе дальше поит и кормит.

Однако надо было хоть как-то среагировать, и поэтому Ларенчук надул щеки, страшно вытаращил глаза и повторил свою недавнюю находку.

– Это потому, что они тебе завидуют.

Пуськов медленно и важно опустил подбородок и снова вздернул его, замерев ожившим медальонным профилем. Причем выражал этот профиль одобрение и понимание.

Ларенчук посмотрел с опаской на него, на остывшую закуску, запотевшие бока ополовиненной бутылки и, вдохнув, продолжил.

– Вот от того они тебе и завидуют, что, небось, Калинин ни на кого песни не пел. Калинин пел только на твои стихи. Понятное дело, что они тебе завидуют.

Каждое слово Ларенчука сопровождал едва заметный кивок – казалось, что преподаватель принимает экзамен у старательного студента.

– Ну, кто из них может сказать, что на его стихи пели песни сам Калинин? Прошло уже много лет, но все равно, никто не может этим похвастаться, этим самым, что не его стихи пел песни сам Калинин.

– Да – низким и протяжным голосом повторил Пуськов – на мои стихи пел песни сам Калинин. Кто еще может похвастаться тем, что на его стихи пел песни Калинин?

– Да, да, никто не может похвастаться тем, что на его стихи пел песни сам Калинин.

– Да, да, да, Калинин пел песни только на стихи Пуськова…

– Белый слон – Ларенчук вдруг почувствовал странное вдохновение – белый слон – это истинно народная песня, которую гениально исполнил Калинин…

– Да – эхом вторил Пуськов рассыпающемуся мелким бесом Ларенчуку – мою гениальную песню гениально исполнил Калинин… потому что мою гениальную песню написал воистину народный и гениальный поэт…

Ларенчук вытер истекающий потом лоб – как-то он разволновался, распевая дифирамбы подпитому гению. Но – судя по всему он нашел верный ход – золотую жилу, которая могла его обеспечивать всем необходимым длительное время. Пуськов шевельнул профилем и покосился недоуменно. Ларенчук вздохнул – но в эти секунды решалась его судьба.

– В самом деле – кому еще в голову может придти завидовать честнейшему и… по-ря-до-чней – шему человеку…

– На стихи которого поют песни звезды эстрады

– Да, на стихи которого поют песни звезды эстрады поют – ну кто может завидовать этому честнейшему человеку? Только подлецы и подонки, свиньи и сволочи, как их еще назвать?

– Завистниками их назвать можно, завистниками и подлецами, мерзавцами и еще раз мерзавцами, подлецами и свиньями…

Пуськов разошелся, и Ларенчук пожалел, что позволил ему так быстро соскочить с нужного направления.

– Вот я и говорю – что негоже вам, эталону порядочности и благородства, обращать внимание на всяких

Пуськов резко вскинул голову.

– Не нужно тебе обращать внимание на всяких нехороших людей. Тебя ждут великие свершения и новые открытия…

Ларенчук с тоской посмотрел на водку. Если самовлюбленный гений не сообразит, что пора промочить горло, то рискует лишиться потока живительных славословий.

Но Пуськов за свои немалые лета хорошо усвоил одно правило – если ты хочешь, чтобы тебя хвалили, не забывай хвалить сам. Или наливай, если человек далек от сложного мира искусства. Михаил открыл глаза и, приглядевшись к своему товарищу, быстро налил еще по одной, не забыв укоризненно покачать головой – нехорошо, мол, некрасиво, пить вот так много и безудержно.

Ларенчук, в принципе, с этим был согласен. Да, нехорошо пить так много. Но горзадо хуже – пить так мало. Или вообще не пить. Но время не ждало – Пуськов уже поднял подбородок, натянув шею двумя черепашьими складками, и приготовился внимать.

– Ты себе представить не можешь, дорогой мой друг – разом перескочил вдруг Ларенчук на развязно-интимный тон – как я горд тем, что вытащил тебя из ледяной купели…

Петр осекся – впервые в жизни он говорил не своими словами. Будто кто-то наклонился над ухом и стал диктовать – причем так удачно диктовать, именно то, что нужно.

– И, вытащив тебя из ледяной купели, я понял, насколько мне повезло. Не каждый день простым людям вроде меня выпадает счастье пить… нет, я скажу больше – выпадает счастье жить рядом с великими гениями пера, которые скрашивают серость наших обыденных будней великими красками своего таланта!!!! Позволь пожать твою мужественную руку, Михаил, и наплюй на всех, кто тебя оскорбляет и унижает.

После этих слов Ларенчук уже уверенно наполнил свой стопарик – и быстро выпил, провернув это все так ловко, что хозяин принял заминку за осмысление новых фраз и придания им достойного оформления.

– Кстати, а кто тебя унижает и оскорбляет? Что за потерявшие всякий стыд и совесть люди? Как им не позорно пятнать свои имена перед потомками, который приколотят их на позорный крест и будут смотреть, удивляясь, как можно было опуститься до такой низости – травить всеми обожаемого автора всеми обожаемого Белого слона? А…

Ларенчук замолчал на полуслове – у Михаила Пуськова прыгал дрожащий подбородок и следы бурного прошлого на лице были залиты обильными слезами.

– Именно. Именно. Какое счастье, что в эти трудные минуты вы, мой дорого собрат по творчеству, находитесь рядом со мной. Как мне приятно чувствовать дружеский локоть и надежное плечо в мире, который стоит целиком и полностью на предательстве, лжи, корысти и алчности. Дай я тебя…

– Пардон!!! – быстро выставил рюмку, как щит, Ларенчук – пардон, у меня налито.

И Пуськов, который уже готов был слиться в очередных дружеских объятьях с длительным братским поцелуем, был остановлен, начал трубно сморкаться, откашливаться и промокать опухшие от слез глаза.

– Вот он, это гадкие и мерзкие людишки. Вот они, эти не имеющие ничего святого за душой дикие варвары. Вот он, способные оплевать и опорочить все, на чем стоит порядочность, ум, честь и совесть народа. Вот тут они все у меня…

И Пуськов вытянул перст, указывая на бельмо спящего монитора. Петр внимательно вгляделся в этот монитор – он понял, что творческие люди не совсем такие, как люди обычные, и то, что они говорят, обычно приходится додумывать самому. Что хотел сказать гениальный поэт, утверждая, что все враги живут в мониторе? Может, в телевизоре? Наверное, все эти телевизионщики, которые не хотят больше показывать Калинина с гениальной песней Белый слон – они и есть самые настоящие внутренние враги всех творческих людей?

– Хотя!!! Мой дорогой друг, хотя!!! Хотя, между прочим, я могу показать вам сегодня – именно сегодня, мой дорогой друг, именно сегодня – могу показать вам этих сволочей вживую!!! По-настоящему!!! Вы сможете посмотреть в их бесстыдные глаза!!! И спросить, за что, за что, за что они устраивают этот бесконечный и ужасный бестиарий!!! Да, мой друг!!! Я совсем забыл, что за день сегодня!!! Сегодня мой праздник, и ваш праздник, и праздник всех художников слова, которые работают не покладая рук, привнося в этот мир красоту и благородство!!!

Ларенчук молча налил и выпил. Пуськов этого не заметил – он мчался бейдевиндом по волнам каких-то своих мыслей. Ларенчук понял, что сегодня его собираются вести куда-то, где как раз скапливаются все эти враги и подлецы, и ему, как крепкому представителю пролетариата, нужно будет с ними разобраться по пролетарски, со всей рабочей прямотой.

– Ты правильно сделал, что выпил, ты молодец, ты понимаешь, когда надо выпивать и за что надо выпивать. Я могу сказать тебе, за что ты выпил – ты выпил за меня, и за себя, потому что ты тоже поэт. Ты понимаешь или нет, что поэт это не тот человек, который умеет писать простые зарифмованные мысли, поэту вообще не обязательно что-либо писать. Я могу сказать, что ты, мой друг – поэт, а, между тем, ты не написал еще ни одного стихотворения. Странно? Нет, не странно, нормально. Любой, кто читает стихи, сам становиться поэтом.

Ларенчук открыл было рот, чтобы уточнить – последнее прочитанное стихотворение находилось, кажется, в школьном учебнике. И далеко не факт, что он было-таки прочитано – скорее всего, именно за то, что он, Петр Ларенчук, отказался его читать, он и получил одну из своих бесконечных двоек.

Но его хорошо взяли в оборот – и оробевший Петр даже пикнуть боялся. Если этот маститый человек сказал, что ты поэт – значит, ты поэт, сиди и не вякай. А то переведут в писатели, а писатели…

– А писатели, мой дорогой друг, это просто халтурщики, которые высиживают романы исключительно задницей. Ты что думаешь, я не знаю, что говорю?

Пуськов косвенными шагами двинулся через всю комнату к шкафчику и вернулся с книжкой – очень яркой, хорошо разрисованной книжкой. На обложке книжки золотыми пляшущими буквами бросалось в глаза название – «Приключение Перепрыжкина, или Сын Крабоеда»

Сомлевший Ларенчук, которому захорошело давно и надежно, хотел спросить в лоб Пуськова – что за чушь, кто такой Перепрыжкин и почему он сын крабоеда? Но народная мудрость, запрещающая обижать благодетелей с алкоголем, вложила в губы Ларенчука совсем иные слова.

– Круть. Это ты написал? Вот, блин, не зря же люди говорят, что гениальные человек гениален во всем. Мне бы так…

Ларенчук уронил голову. Скорбь его была глубока и естественна – ему до жгучих слез стало обидно, что судьба обделила его, не наградив никаким талантом, что он вынужден прозябать свою единственную жизнь, кочуя от пьянки до похмелья. Никто не споет Белого Слона на его могилке, никто не прочитает выпестованных, как младенца, прямо в глубине души строк. И суждено ему сгинуть в безвестности, как сотням тысяч ушедших в небытие его сограждан и соседей.

– Почему… – Ларенчуку было тяжело. Он мог молчать – и не плакать. Мог говорить – но тогда предательские слезы размывали мир. – Почему я обижен? Я тоже, может, хочу. Хочу Слона. Белого. Хочу написать Белого слона. И чтобы эти… слушали и восторгались. Наливай.

– Нет. Сегодня ты больше не пьешь.

Ларенчук уставился на Пуськова с гневным недоумением – такой подлости от своего нового товарища Ларенчук не ожидал. И, видимо, на круглом и красном, как свекла, лице отразилась такая буря эмоций, такое негодование, что Пуськов положил длань на плечо и сказал голосом утешающего доктора.

– Дорогой мой брат и соратник. У нас с тобой сегодня событие огромной важности – нам нужно пойти на праздник. Сегодня мой праздник… в первую очередь мой, ну и потом, конечно, всех остальных гениев. Ну и не гениев тоже.

Вдруг Пуськов осекся.

– Ну ты-то у нас гений, кто ж с этим будет спорить. Смешно оспаривать то, что видно всякому. Тебе не нужно писать Белого слона. Ты сделаешь гораздо лучше – ты напишешь Черного слона. Уверяю тебя – ты еще соберешь свои аплодисменты, ты еще сорвешь свой куш, ты еще увидишь небо в алмазах… за тобой будут бегать стадами поклонницы и прелестницы. Твое имя будет вписано золотыми буквами в анналы Бриллиантового века русской поэзии.

Ларенчук охватил голову руками – он давно выяснил, что гениальность наложила на Пуськова основательный отпечаток и что малое зерно здравого смысла нужно искать в толстых напластованиях странных рассуждений, но это его уже стало утомлять. Сейчас он понял только одно – сегодня праздник, и пожилого поэта туда надо сопроводить, исключительно для того, чтобы дедушка не пострадал от поклонниц. Дальше мысли Ларенчука свернули в привычную и уютную колею – на любом празднике, особенно на таком, где присутствуют великие люди, обязательно будут и те, кто этих людей захочет накормить. И напоить, конечно, тоже.

Ларенчук посмотрел на своего нового, но очень многообещающего друга с тоской. Неужели он не понимает трагедии человека, которому налили, а потом вдруг вероломно отлучили от живительного источника? Но Пуськов был холоден, сдержан и непоколебим.

Он деревянно ходил по квартире, поправляя бабочку, одергивая борта пиджака, смазывая волосы чем-то блестящим и расчесывая их, долго и придирчиво изучая себя в зеркало… На Ларенчука в такой ответственный момент он даже не смотрел, Петр превратился в предмет мебели. В конце концов он снизошел и удивленно уставился на Петра.

– Мой дорогой друг, вы почему сидите неподвижно? Мне кажется, вам нужно как минимум побрить ваше лицо, потому что – ну как вы этого не можете понять – сегодня у вас будет встреча, которая, вполне возможно перевернет весь ваш мир, всю вашу жизнь.

Ларенчук встал. Сделал шаг к Пуськову. Отчеканил.

– Мне не нужно переворачивать мою жизнь. Мне нужно выпить. Сейчас. Иначе я тебе сейчас все тут на хрен переверну.

Если Пуськов и испугался, то не подал вида. Но всмотрелся в багровую круглую физиономию Ларенчука, вздохнул, неодобрительно покачал головой, даже погрозил пальцем – и направился к холодильнику. Ларенчук получил заветную стопку и смог без моральных травм добраться… он еще не представлял, куда и зачем они идут. Бред, которым пичкал его Пусков уже второй день, никакой информации не давал. Литература, поэзия, белый слон, какая-то дурацкая травля, неизвестно кем и неизвестно почему… впрочем, поскольку его поили, кормили и вроде бы даже показали свет в конце тоннеля – отказываться от приглашения смысла, в общем-то, не имело.

Ларенчук вздохнул, посмотрел на Пуськова с тоской умирающей лани во взоре и оглушительно хлопнул в ладоши.

– Ну давай, веди, Сусанин, мать твою за ногу.

Потом добавил с интонациями профессионального двоечника.

– Ну хоть пивком-то по дороге угостишь?


*

Это было странное путешествие – Ларенчук, выклянчив мелочь на пиво, регулярно прикладывался к склянке темного стекла и постепенно становился все веселее и веселее, начиная задирать прохожих и приставать к женщинам. Пуськов, пряча подбородок в мохнатый шарф, опасливо косился по сторонам – но наблюдатель смог бы заметить в этих взглядах некое недоумение. Пешеходы обращали на них внимание – но не больше, чем обращают внимание добропорядочные граждане на алкоголиков, не свет ни заря уже предавшихся любимому пороку и бросивших вызов обществу. Женщины обходили развеселого Ларенчука стороной, мужчины посмеивались – но на Пуськова, автора великого текста Белый слон, никто не обращал ни малейшего внимания.

Ларенчук же был не седьмом небе об счастья. Он, пожалуй, мог бы себя сравнить с Труффальдино из Бергамо, или, на худой конец, с толстым хитрецом Пансой – если бы к разменянному пятому десятку читал что-то, кроме жировок за коммунальные услуги. Но он был девственно чист, за прошедшие десятилетия начисто забыв все, что государство вкладывало в его бедовую головушку – причем вкладывало при помощи лучшей в мире, как недавно выяснилось, системы образования. Он был чистым листом, табула раса, снежным полем, на котором любой первопроходец мог оставить свои следы. От школьника, взирающего с восторгом немого обожания на учителя, он отличался только громоздкостью и замутненным взглядом.

Но Пуськов видел в нем большее. Он был боязлив, мэтр советской поэзии, он был сплошным пережитков канувшей в небытие советской эпохи. Он на полном серьезе думал, что ястребы Пентагона, держащие склеротические пальцы на пусковом крючке, бросили все силы, освободившиеся после поднятие железного занавеса, на развал российского общества. Развалить общество можно очень легко и просто – сделать из людей зомби, дураков, ни черта ни в чем не смыслящих. Но на пути оболванивания масс стоит несокрушимым бастионов Поэзия, стоит, как крепость, за стенами которой плечо к плечу отбиваются от подступающей серости великие поэты прошлого и настоящего.

Но злые силы готовы на все, чтобы уничтожить сеятелей великого, доброго и вечного. Они тратят бешеные деньги, покупая профессиональных загонщиков, лжецов и клеветников, у которых нет ничего святого за душой кроме зависти. Зависть. Зависть. Пуськов знал лучше других, что значит это слово. Завистники шли к нему стаями, косяками, тучами кровососущего гнуса. Завистники цеплялись к любой запятой, к любому слову, а уж если мэтр хотел сделать шаг вперед и поработать в жанре экспериментальной поэзии – что тут начиналось!!! Его рвали в клочья, как стая дворняг замешкавшегося кота, не оставляя живого места, пинали кирзовыми сапогами нежное сердце поэта, как мяч, обнажали душу и лапали ее шершавыми руками.

На страницу:
2 из 5