Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей
Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей

Полная версия

Суррогатный мир. Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Суррогатный мир

Посвящается миллионам зачем-то пишущих людей


Константин Александрович Уткин

© Константин Александрович Уткин, 2025


ISBN 978-5-0068-8876-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1

«Поэты так не ходят»


Петр Ларенчук, человек без определенных занятий, больше всего на свете любил две вещи – выпить и прогуляться по лесу. По истоптанному московскому лесу, в котором почти не осталось первобытной тайны – но который все-таки был приятен в любую погоду. Даже в тридцатиградусный мороз.

Петр шел энергично – холод колол сквозь курту, два глотка коньяка не грели, еще два он собирался сделать возле проруби. Моржи, он знал по опыту, охотно разгоняют свернувшуюся после проруби кровь горячительным. И совсем не против угостить незнакомца.

Дымящаяся прорубь не была пустой – там кто-то плескался, издавая сдавленные гортанные звуки.

Ларенчук подошел ближе и увидел над черной водой полные ужаса и отчаяние глаза, а из раззявленного рта донеслось

– Спаааааа…

В то же время руки долбанули по воде, подняв каскад брызг.

– Спасти, что ли? Это ты мне?

Ларенчук на всякий случай посмотрел по сторонам – но больше никого вокруг не было – лишь замерший в морозном тумане узорный лес.

Медлить было нельзя – физиономия купальщика была баклажанного цвета и с белыми пятнами, и выглядело это страшно. Ларенчук взялся за перила лестницы, ведущей в воду, ухватил моржа за деревянную руку и медленно с трудом вытащил его на лед.

Но, как оказалось, это только начало всех проблем – человек смотрел на Ларенчука взглядом избитой собаки и показывал руки, которые, видимо, не могли действовать.

Ларенчук, вздохнув, взял незнакомца за холодные мокрые дряблые плечи и отвел его в домик. В домике были заиндевелые стены, но на несколько градусов теплее. Потом, внутренне содрогаясь, достал бутылку и влил драгоценную жидкость в синие губы. Потом вставил в онемевшие клешни лежащее тут же полотенце. Потом вытер человека сам, понимая, что тот это сделать не в силах. Потом одел, встряхнув напоследок так, что у незнакомца лязгнули зубы.


– Мой дорогой друг – вдруг заявил человек, к которому с каждой секундой возвращалась жизнь. – Вы себе не представляете, сколь много вы сделали для мировой культуры в целом и для русского народа в частности. Мне кажется, что вас должен отблагодарить не только я. Я думаю, что в ближайшее время произойдет событие, которое сделает вашу жизнь насыщенной, полной, сверкающей всеми яркими красками радуги и всеми цветами русских полей.


Ларенчук молча сглотнул – таких рассуждений он не слышал, наверное, никогда в своей жизни. Он не слышал даже ничего похожего, честно говоря – он не слышал вообще разговора без мата. Мат заменял для него самого и его друзей больше половины слов языка, и нельзя сказать, что они от этого испытывали хоть какой-то дискомфорт. Известно, что несколько основных понятий русского мата превосходно заменяют все остальные существующие слова. Можно сказать больше – рядом с нами живет и процветает широкая прослойка, которая никак, кроме как матом, разговаривать не может. Где-то в глубине подсознания еще копошаться не окончательно добитые слова, насильно привитые в дестве – но, как инородное, раздражающее душу тело, они были забыты, как только ребенок сделал самостоятельный шаг в мир.

Ларенчук был как раз из таких дикорастущих созданий, прекрасно обходясь в быту двумя-тремя десятками слов. Он бы, наверное, загордился, узнав, что на самом деле гораздо более разговорчив, чем всем известная особа женского пола из знаменитого романа – но романов он не читал, полагая, что все, что нужно для этой жизни, ему и так известно.

Спасенный же им человек, видя некий ступор, в который вошел его спаситель, положил руку на плотное плечо.

– Я вижу в вас благородного, умного и развитого человека. Уверен, что под этой оболочкой скрывает тонкая душевная организация настоящего гения.

– Ну… это… в общем, оно, конечно, да. – пробурчал он, начиная опасаться незнакомца. Тукнутый какой-то. Впрочем, что ждать от сумашедшего, добровольно залезшего в ледяную воду в такой мороз?

– Вот, видите. Я всем и всегда говорю только одно – в каждом человеке скрыт гений. Кроме тех, в ком гений цветет во всей его красе.

Ларенчку поднял брови и скосил глаза к носу, совершенно не зная, что сказать. Меж тем человек по-свойски взял его под руку и, наклонившись, доверительно сообщил.

– Вы спасли великую русскую культуру от страшной потери. Сознаюсь – я немного не рассчитал свои силы. Надо было действовать более осторожно. Более скромно, я бы сказал. Более размеренно. Скажите, любезный друг, а как вы смотрите на то, чтобы отпраздновать наше знакомство? Все-таки не улице, как вы могли заметить, не очень комфортная температура… да и ваш прекрасный коньяк, как мне кажется, уже перестает действовать.

– Вот это по-нашему – обрадовался Ларенчук. – вот это босяцкий подгон.

Теперь настала очередь изумиться спасенному. Он, возвышаясь над Петром нескладной каланчой, пожевал губами и спросил.

– Э… простите… что?

– Говорю – доверительно понизил голос Петр – в этих гробаных чащах можно каркалыгу отморозить, и лучше уж тогда сразу на болта накрутить – хоть радости, а то склеишь ласты, как цуцык задроченный…

Спасенный дугой изогнул бровь, и даже отклонился назад, изучая своего собеседника.

– Стоп!!! – предлагаю на этой оптимистической ноте закончить прения и пойти в ближайший…

– Рыгаловка на углу.

Быстро сообразил Ларенчук, подхватывая длинного, но какого-то заторможенного своего знакомца под локоть и увлекая его вперед.


Странное место Ларенчук назвал рыгаловкой – это оказалась некая смесь столовой советских времен и больничного покоя. О последнем напоминали в белый цвет выкрашенные стены, белые пластиковые столы и белые же стулья не тонких металлических ножках. Со стен глядели прикрытые стеклом плакаты тридцатых годов. В конце зала, в стенной нише соседствовали – печатная машинка с заправленным листом, на котором отпечатались буквы – каждый второй норовил проверить, в рабочем ли состоянии раритет – сломанный телевизор и радиоприемник. В общем, все, что нужно, чтобы вызвать у посетителя ностальгию и желания выпить еще и еще закусить.

Спасенный, который выглядел весьма и весьма вальяжно, подозрительно покосился по сторонам, пожал плечами и, увидев собачью тоску в глазах Ларенчука, махнул сухой ручкой. Здесь так здесь.

Новоиспеченные друзья, не успевшие, к слову, представиться друг другу, заказали – пузатую колбочку водки, три соленых огурца и три куска черного хлеба для Ларенчука (впрочем, подумав, он добавил еще мисочку винегрета и селедку под луком) и три кружки немецкого пива с плотной шапкой пены для спасенного. К пиву принесли полную тарелку дымящихся паром, розовых креветок.

– Ну, за яйца – не дав опомниться, заявил Ларенчук и, молниеносно налив себе полную рюмку, опрокинул ее в рот. Спасенный посмотрел на него с любопытством и спросил.

– Мой дорогой друг, а какое, простите, отношения имеют яйца к нашему необычному знакомству? Я понимаю, что несколько погорячился с оздоровлением, но, понимаете ли, надо быть здоровым, чтобы продолжать радовать…

– Если ты яйца отморозишь, то нечем тебе будет радовать своих баб. Я смотрю, ты на баб падкий, а? Раз в прорубь полез?

По лицу спасенного мелькнула какая-то тень, подобие судороги, но он сдержался и даже изобразил некоторый интерес к собеседнику.

– Позвольте представиться – Пуськов. – Михаил Пуськов. Да что ж это такое!!!

Воскликнул он, страхивая со свитера крошки винегрета… Ларенчук, замерев на несколько секунд и налившись свекольной багряностью – причем в пьяных глазах плясали черти – фыркнул закуской и заржал так, что гул затих…

– Пусь… Пусь… Михаил Пусь… Михаил – повторил он важным басом и завыл, стуча кулаком в ладонь… – Пусь… ков… Михаил!!! Пуськоооооов…

Михаил смотрел на него с плохо скрываемой брезгливостью и даже сделал попытку встать – но какие-то тайные намерения удержали от этого шага. Уйти было бы правильно – какой смысл наблюдать за истерикой хмельного плебея, но для начала плебея следовало осадить.

– Ну-с, уважаемый товарищ, вы, наконец, можете говорить? В таком случае, не могли бы вы быть столь любезны объяснить, что вызвало в вас такие пароксизмы смеха? Неужели моя фамилия?

Ларенчук вытирал слезы и мясистых щек и всхлипывал. Он то ли кивнул в ответ, то ли покрутил головой отрицательно, но Пуськову этого хватило.

– То есть вы считаете себя вправе смеяться над фамилией, которая известна всей стране? Потому что ее носит создатель великих стихов, которые наш народ поет вот уже двадцать лет? Поет, пел и будет петь, я не побоюсь некоторой пафосности, но продолжаю это утверждать.

Пуськов, когда хотел, мог выглядеть значимым и солидным – в голосе его скрежетал металл, выдвинутый подбородок приобрел каменные очертания, маленькие глазки застыли, пронзая забывшего свое место плебея ледяным презрением. И Ларенчук, меньше всего ожидавший такого поворота, справился с судорожными всхлипами и пробормотал.

– Ну что ты, друг, встал, как хер перед мокрой щелью… ты как этот… как его… Бонд… Мишка Бонд… тьфу… Джеймс Пуськов…

Петя хрюкнул, готовый разразится очередным приступом хохота, но Пусков ментроским тоном спросил.

– Белый слон?

Ларенчук уставился на него так, как смотрел час назад – как на колотящегося на морозе возле проруби сумасшедшего.

– Что- Белый слон?

– Ты знаешь такую песню – Белый слон?

– Ну, слышал.

– Она тебе нравиться?

– Ну, нравиться.

– Так вот. – Пуськов расправил плечи и чуть-чуть повернул голову, чтобы принять выгодный ракурс. – Так вот. Эту песню написал я.

Ларенчуку показалось, что пьяные выкрики, сливающиеся в один сплошной гул, стали тише, и пахнуло свежим ветром, уносящим густой табачный туман. Но и свой восторг, и свое недоверие он выразил одним лишь емким словом.

– П….шь.

Пуськов посмотрел на него так, как преуспевающие люди смотрят на смердящего возле перехода бомжа – с сожалением и брезгливостью. У Ларенчука слова застряли комом в горле. Лгун так смотреть не может.

– Вы? Это написали вы? Так это… а прорубь?

– Ну, ладно. Не надо так бурно реагировать, мой дорогой друг. Я привык, что это шокирует обычных людей… ну, что, что автор великого шлягера вот так ходит по улицам… даже – он не торопясь допил пива и, вытирая белые пенные усы, закончил – даже пиво вот пьет. Верь мне. Это действительно я.

– А… прорубь? – повторил Ларенчук. Другую информацию его мозг отказывался выдавать.

– Ну что – прорубь… – снисходительно проговорил Пуськов – ты не представляешь, мой дорогой поклонник, как важно для талантливого автора здоровье. Ты даже представить себе не можешь, как меня травят. Как меня ненавидят. Как мне все эти сволочи завидуют. О, как они мне завидуют…

– Я бы тоже завидовал – честно признался Ларенчук, наливая, выпивая и снова наливая. – Нет, ну это надо же… расскажи кому – не поверят. С самим автором Белого слона водку пью… а вы можете мне автограф дать? А вы можете меня с Калининым познакомить? Ведь это Калинин Белого слона спел? Михаил… как вас по отчеству?

– Ну, зачем уж так… по отчеству… – небрежно отмахнулся Пуськов – зови меня просто – Михаил. Я же народный поэт.

– Вот – поднял Ларенчук указательный палец. – Точно. Ты народный. И Калинин народный. Помню, у меня жена даже плакала, когда Белого слона слушала.

Ларенчук вдруг сморщил лоб, закрыл глаза и тоненьким голосом затянул…


«Я хотел въехать в реку на белом слоне,

Но слониху мой слон захотел по весне,

Из кустов попугай покосился, стервец,

И в кусты белый слон убежал как беглец»


Из-под смеженных век вдруг выкатилась слеза и юрко исчезал в щетинистых усах. Ларенчук перевел дух и продолжил заунывно.


«Белый слон, белый слон ускакал от меня,

Белый слон, белый слон, вот такая фигня.

Я по джунглям хожу, я по джунглям брожу.

На слона своего я обид не держу»


Пуськов сложил руки на груди и весь окаменел, слушая. Иногда он морщился, поскольку тоненький голос Ларенчука не мог покрыть разнобойного шума отдыхающего люда.


«Я слоненка кормил, как котенка, с руки,

На макушку ему надевал васильки,

И не ждал, что мой слон сбросит в реку меня,

И умчится изящно в сияние дня»


Припев Ларенчук пропел неожиданно чисто и громко – так что сидевшие за соседними столами люди прислушались и кое-кто подхватил. В такт мелодии качался прокуренный воздух подвала – «На слона своего я обид не держу…»


«Попугая поймаю и выдеру хвост,

Это он сглазил счастье мое, вот прохвост,

А потом я поймаю слониху в лесу,

И отдам на слоновью ее колбасу»


«Бэлый слон, бэлый слон…» Заревел вдруг над ухом Пуськова огромный небритый кавказец с убийственным русским перегаром.

«Ускакал от меня» Тонко, как циркулярная пила, взвыл Ларенчук.


«Я сижу на слоне, я грызу колбасу.

Как же тихо в осеннем прекрасном лесу.

Мы как братья, в прекрасную реку войдем.

Только слон мой и я. Со слоном мы вдвоем»


Пуськов склонил голову, уставясь на сложенные на груди руки, чтобы не предательский блеск не выдал обуревающих его чувств. Это был триумф, это было давно забытое счастье. Конечно, небритый кавказец, громоздкий, как гора, придавивший волосатыми лапами плечи Петра, не мог сравниться с рукоплещущим залом, но все же…


«Белый слон, белый слон, он ко мне прибежал,

Он опять, он опять, он ко мне прискакал.

Не нужны нам слонихи, нужны нам друзья.

Без друзей и слонам жить на свете нельзя»


Когда песня закончилась и Пуськов смог поднять голову, выяснилось что ничего не изменилось. Разве что человек-гора побрел обратно к своему столику, задевая сидящие компании и бурно, громогласно извиняясь перед ними. В общем – что тут такого? Ну, попел народ попсу, подумаешь, невидаль.

Но вот Петр… Петр смотрел на Пуськова так, как смотрят преданные собаки. Точнее – преданные оголодавшие собаки в момент, когда хозяин валит в миску кашу с ароматом мяса.

– Ну? – строго спросил Пуськов. Петр развел руками.

– Оху… пи… еб… – истратив словарный запас, он даже сконфузился. Пуськов понял состояние собутыльника.

– Да. Я понимаю вас.

– Трахнемся? – тут же радостно предложил Петр и у Пуськова отвисла челюсть. – Я говорю – выпьем? Да не этого твоего пойла, давай водочки… а мне можно вам тыкать? Все-таки такой человек, такой человек… расскажу друзьям с кем пил – не поверят, скажут, нализался и глюки словил. Давай… давай я тебе прямо в пиво плескану.

Пуськов не любил ерша, но что-то сдвинулось после проруби в его душе, как-то она размякла и утратила былую твердость – он со вздохом смотрел, как жидкость из прозрачного графинчика исчезает в его благородном пиве.

Впрочем, себя Ларенчук тоже не обидел, остаток водки вылив во вторую, так и не начатую кружку.

Что было дальше? Обычные скучные пьяные безобразия. Еще водка. Еще пиво. Попытка дережировать залом. Объятия с тем самым большим восточным человеком. Попытка купить все заведение. Попытка склеить каких- то совсем молоденьких студенток и, как следсвие, полная потеря человеческого облика – студенток надо было угостить. Кончилось все конфузно – студентки, перед которыми был выброшен козырь в виде Белого слона, закатились от смеха и признались, что вот уже четыре года обучаются в Литературном институте.

Ларенчук помнил, что это взбесило Пуськова – он заревел, как тот самый слон, брызгал в девочек слюною и обещал, что завтра же закроет эту проклятую альму матер, что хватит рубить поэтам головы и ноги, что он не позволит, в конце концов!!!!

В конце концов Петру удалось оттащить отяжелевшего поэта на свежий воздух. Там он плакал груди Ларенчука, а Ларенчук, ни черта уже не понимающий, гладил каштановые волосы со странными белыми корнями и утешал, как мог.

Бомбила, который вез двух пьяных друзей домой, саркастически хмыкал, слушая беседу за спиной.

– Я-гений.

– Ты гений.

– И ты гений.

– Не, я не гений.

– Нет, ты гений, потому что ты понимаешь гения.

– А, ладно. Я гений.

– Скажи мне, как гений гению, ты какой гений?

– А… хрен меня знает, какой. Наверное, какой-то.

– Я те скажу. Я щас те скажу. Я поэт? Поэт. Гениальный поэт?

– Ну…

– Какие еще ну?

– Да.

– Раз да, значит, ты тоже поэт. Значит ты, брат, тоже гениальный поэт.

При этом один друг держал мясистые щеки другого в ладонях и смотрел так, как будто хотел поцеловать, да стеснялся. Второй, полный, красный и с усами, не делал попыток вырваться, но конфузливо косился вбок.

– Брателло, я скажу тебе секрет, брателло. Я без этих. Стихов. Я могу быть гениальным поэтом без стиха? Ну, без единого стиха?

– Запросто. Ты… должен… понять… что ты… гений. А там напишется. Запомни – отныне ты гений. А все они – мусор. Ветер мусорный. Шваль. Про них забудут, а наши имена будут жить в веках, брателло. Я тебе сказал, как гений гению.

– В веках – задумчиво повторил Ларенчук. Меньше всего он рассчитывал, что его имя будет жить в веках. Он был уверен, что его забудут через два дня после того, как засыпят могилу. Но раз такой известный и знаменитый человек утверждает, что лучше не спорить. Ему видней, в конце концов.

И Ларенчук, в чьем пьяном мозгу вихрем летели обрывки мыслей, песен и образов, соглашался – все-таки, что не говори, но с гениальным поэтом не каждый день пьешь. Все больше с алкашами, хотя они, можно сказать, тоже в чем-то гении.

– Ладно, брателло, дай пять. У-го-во-рил. В веках так в веках.

– Приехали, хении – через плечо бросил водила. – расплачивайтесь и валите, а то стекла уже запотели.

Легко сказать – валите. Страшная смесь, булькающая в желудках, валила с ног надежней, чем бита по затылку – но не валится же, в самом деле, двум гениальным поэтам прямо в бурую, перемешанную с реагентами снеговую московскую кашу? Пуськов, поддерживаемый мощными руками новоиспеченного поэта, греб всеми конечностями, метр за метром двигаясь к ему только одному известной цели. Они падали и снова поднимались, ползли, поднимались и падали – пока мир, превратившийся в странные, накладывающиеся друг на друга картинки, не закрутился в смазанном вихре и не померк.


Это было пыткой, настоящим инквизиторским издевательством – изощренным, продолжительным и жестоким. Вбивать в больную голову ржавые гвозди… они гулко входили в черепную кость, и больному сознанию Ларенчука казалось, что вся бедная голова утыкана торчащими шляпками. От каждого гвоздя расходилась, как круги по воде, боль, расцвечивая темноту странными светящимися кольцами.

Ларенчук не выдержал и зарычал – звонкие удары по гвоздям прекратились, но через полминуты блаженной тишины ударили настоящей очередью. И рев, который Лавренчук издал, на сей раз результата не принес. Щелчки стали чаще и четче, и низкий мужской слегка скрипучий голос произнес.

– Вставайте, мой дорогой друг. Мне кажется, что мы вчера с вами хватили лишку. Это несвоейственно мне… и, я очень надеюсь, это несвойственно вам.

– Эээээммм…

– Мне тоже нехорошо. Как может быть хорошо поэту, когда злобная клака троллей хочет отсрочить наступление Золотого века Поэзии?? Когда банды разнузданных хамов чернят, топчут и рвут все святое, что человечество накопило за века своего развития.

Ларенчук провел по обметанным губам иссохшим языком, вцепился во что-то мягкое, чтобы удержать поплывший вбок мир и попросил..

– Ады…

– Ну, ладно. Черт… ты посмотри, что они творят. Ну что они творят!

Ларенчуку было глубоко наплевать на все, что творили, и на тех, кто творил – он бы остаток жизни отдал бы за стакан холодной воды, а еще лучше – холодного пива. Он не мог разлепить опухших век, не мог встать, не мог лежать, не мог вообще жить. Он умирал. И то, что он умирал в постели великого поэта, его ничуть не утешало. Впрочем, поэт, как оказалось, хорошо знал, что нужно делать в таких случаях. Свежий горьковатый запах, который хороший пропойца не спутает ни с чем… запах пены над толстым стеклом запотевшей кружки… Ларенчук вытянул руки, нащупал влажное холодное стекло – и… о, счастье – погрузил усы в чуть шипящую белую шапку, и жизнь полилась в него нежно пощипывающими горло глотками.

Даже щелчки, которые возобновились сразу после поднесения лекарства, стали восприниматься Ларенчуком именно так, как и должны были – щелчками компьютерной клавиатуры.

Через несколько минут похмельная смерть отступила и горизонты очистились. Ларенчук протер глаза и сел на кровати, чувствуя себя не то чтобы уверенно, а вполне себе бодро и свежо.


Первое, что бросилось в глаза – голенастые бледные ноги, торчащие из семейных трусов кокетливой голубой расцветки. Ноги был согнуты в коленях и растопыренными пальцами крепко упирались в пол. Потом – рубаха, рубаха розовей фламинго. Сбитый на бок ярко-зеленый галстук. Лицо – в свете монитора оно имело зловещий бледный вид, а всклокоченные волосы, шепчущие что-то гневное губы и впившийся в экран взгляд делали его совершенно безумным.

Ларенчук удивился – неужели этот человек только что сделал благородное, а главное – разумное действие, принеся умирающему с похмелья другу пиво? Со стороны казалось, что человека за компьютерным столом не волнует ровным счетом ничего. Вот сравняй атомная бомба город за окном – он и не заметит зловещего гриба и рухнувших стен. Главное, чтобы соединение не прерывалось.

Осмотрев хозяина и слегка подивившись на столь странное времяпровождение, Ларенчук осторожно огляделся. Со стены, с яркого плаката скалил лошадиные зубы Калинин. Внизу, обмирая от восторга и уважения, Ларенчук прочитал знакомую фамилию – Пуськов. Покосился на чудика за компьютером, поскреб затылок и пригладил усы – тихо, тихо, не надо мешать тонкому процессу творчества. Может быть, именно в этот момент в гениальной голове родятся новые гениальные стихи для гениальных песен?

Чудик же клацнул зубами от избытка чувств, разразился пулеметной очередью щелчков – и вдруг со странной ухмылкой повернулся к Ларенчуку.

– Одного добил. Петенька, если бы ты знал, мой хороший, мой спаситель, мой дорогой друг – если бы только знал, милый мой, как их там много. Как мне не хватает, поверь, как мне необходимы настоящие друзья. Посмотри – ты видишь, сколько их тут?

Оторопевший Петенька не нашел ничего лучше, как поскорее допить пиво – и кивнул, отдуваясь и утираясь.

– Да – кивнул он, мужественно подавив отрыжку – их очень много. А… кого?

– Завистников. Троллей. Клакеров. Агентов иностранных разведок, готовых на все, чтобы уничтожить Россию, а главное – разгромить русский язык. Мы с тобой – если, конечно, ты мне друг, а не случайный собутыльник – встанем плечом к плечу на пути этих бешеных собак… на дорого этого проклятого бешеного собачника… и не дадим разрушить наше все. Нашу поэзию.


Тут бы слинять потихонечку Петру Ларенчуку, исчезнуть бы, сославшись на работу, семерых по лавкам и жену с занесенной для воспитательных целей сковородой. Но Пуськов обладал какой-то нездоровой харизмой, каким -то странным влиянием на ослабленный похмельем организм – и Ларенчук сидел на диване в мятых штанах и несвежей футболке, с тоской предощущая приближение второй волны похмелья. Сил удрать не было. Оглушенный весельем мозг отказывался принимать информацию. Но это не интересовало Пуськова – он продолжал вещать, умудряясь регулярно поглядывать в монитор.

– Ты что думаешь, мой новый, но верный – я не смею в этом сомневаться – друг? Ты думаешь, что все так тихо, все таки шито-крыто? Ну нет, ни в коем случае. Идет страшная борьба – борьба за души. Мы, светлые поэты, ежесекундно испытываем мощнейшее давление со стороны темных сил.


Вот это Ларенчук вдруг ощутил на себе – темные силы поднялись откуда-то из глубины тошнотой, и комната вместе с велеречивым хозяином покачнулась вбок.

– И поэтому нам, посланцам Золотого Века поэзии нужно держаться вместе. Нужно быть готовым к самым гнусным обвинениям, самым подлым подставам, самым грязным оскорблениям… на самые великие стихи, по которым – я не побоюсь этого слова – наши дети будут учить историю.


Ларенчук хотел было возразить, что, по идее, дети должны учить историю по учебникам истории, но уж больно значительно смотрелся поэт в розовой рубашке и ядовито-зеленым галстуком. Цвета, бросаясь в глаза, словно предупреждали – осторожно, животное опасно. Ларенчук знал из передачи, что самые опасные твари природы так предупреждают потенциальных агрессоров.

К тому же темные силы все сильнее покачивали мир и требовали продолжения банкета.

На страницу:
1 из 5