
Полная версия
Контракт Тишины
– Это моя любимая часть, – сказала я.
– Тогда вы не совсем потеряны.
Он остановился у стеллажа, провёл пальцами по корешкам, не глядя на них, и вытащил папку – по памяти, будто ноту в знакомой мелодии.
Положил на стол – металлический, холодный, с едва заметными царапинами от тысяч перьев.
– Смотрите, – сказал он. – Дело без названия. Год назад. Завещание. Наследник исчез не из дома – из права быть наследником. С юридической точки зрения его никогда не существовало.
Я открыла папку.
Внутри были листы, прошитые серой нитью. Текст – сухой, официальный, с тем самым стилем, от которого у людей начинают дрожать руки: «установлено», «подтверждено», «подлежит». Печати – маленькие, аккуратные. Никакой поэзии. Поэзия всегда в преступлении, а не в протоколе.
Я увидела символ.
Тонкий крючок. Запятая, вытянутая в острие и поставленная на место сердца.
Руна стирания.
Я почувствовала, как кожа на затылке встала дыбом – чисто профессионально, как у охотничьей собаки, взявшей след. Серебро в моей лупе, спрятанной в кармане пальто, как будто стало холоднее само по себе.
– Это тот самый, – сказала я.
Рен наблюдал за моими пальцами – за тем, как я держу лист, как перелистываю. Архивисты всегда смотрят на руки. Руки говорят правду быстрее рта.
– Да, – кивнул он. – И обратите внимание: основание.
Я пробежала глазами строку.
Основание было… абсурдным. Не «измена», не «подлог», не «государственная тайна». Основание звучало слишком невинно:
Добровольный отказ от имени в пользу Стороны Первой.
– Никто не отказывается от имени добровольно, – сказала я.
– Люди отказываются от имени, когда им обещают взамен безопасность, деньги или любовь, – заметил Рен. – Добровольность – это формулировка, а не чувство.
Я листнула дальше – и увидела подпись.
Подпись была не обычной: не чернила, не печать. Тонкая бурая линия с металлическим блеском по краю.
Кровь.
– И кто Сторона Первая? – спросила я.
Я уже знала ответ. Мозг иногда выдаёт знание как тошноту заранее.
Рен не торопился. Он посмотрел на Вэйла.
– Магистрат, вы уверены, что ей стоит это видеть? – спросил он.
– Я не скрываю факты, – ответил Вэйл.
Печать истины. Он даже не мог сделать вид, что сомневается.
Рен перевёл взгляд на меня и чуть отодвинул лист, позволяя прочитать.
Сторона Первая: Комитет Регламентации Личностей.
Министерский уровень. Не улица. Не частная контора. Не богач, которому скучно. Это была система, которая делает вид, что защищает людей от хаоса, а на деле учит хаос правильно заполнять формы.
– Значит, печать стирания гуляет по ведомствам, – сказала я.
– Значит, кто-то либо очень смелый, либо очень официальный, – согласился Рен. – Или и то и другое.
Вэйл стоял рядом, молчал. Я ощущала его присутствие не как поддержку – как стену. За стеной можно дышать, но нельзя забыть, что ты внутри комнаты.
Я перелистнула ещё несколько листов и вдруг поймала странное: в протоколе, в разделе «привлечённые эксперты», была отметка карандашом – не печать, не руна, просто человеческая рука.
Аудитор Э.К. (внешняя экспертиза формулировок).
Я замерла.
Э.К.
Инициалы.
Как мои.
– Это… – сказала я, и голос дрогнул.
Рен посмотрел на отметку, потом на меня.
– Забавно, – произнёс он тихо. – Обычно пустоты не оставляют автографов.
Я почувствовала, как внутри меня что-то пошевелилось – не память, а её тень. Как если бы мозг пытался открыть дверь, а вместо двери был нарисованный на стене прямоугольник.
– Я не помню этого дела, – сказала я.
– А вы должны? – спросил Вэйл.
Тон был ровный, но в ровности звучал расчёт: проверить, насколько глубоко тебя уже переписали.
– Если мои инициалы стоят в протоколе экспертизы, я должна помнить хотя бы запах бумаги, – ответила я. – Я помню большинство дел. Не оттого, что я гений. Они все пахнут… последствиями.
Рен потёр пальцами переносицу, оставив на коже едва заметный след чернил.
– Пойдёмте, – сказал он. – Это только верхний слой скуки. Настоящее «несуществующее» глубже.
Он повёл нас дальше – между стеллажами, которые становились уже, как будто пространство экономило сантиметры на тех, кто не имеет права быть здесь. Мы прошли мимо секции, где на столах лежали вещи – не папки.
Серебряная пуговица. Ключ без замка. Обрезок ленты с чужой фамилией. Прядь волос в стеклянной капсуле. Бумажный талон с номером очереди, но без окна, куда он должен быть вызван.
– Это что? – спросила я.
– Следы, – ответил Рен. – Когда стирают имя, иногда остаются физические хвосты. Реестр не любит мусор, но он не всегда успевает его сжечь.
Я смотрела на эти предметы, и мне стало холодно не от воздуха – от мысли, что где-то рядом мог лежать мой хвост. Моя пуговица. Мой ключ. Мой талон на жизнь.
Рен остановился у двери, которой я не заметила раньше. Она сливалась со стеной настолько хорошо, что глаз отказывался признавать её существование. Только серебряная линия по контуру выдавалась, если смотреть под углом.
– Здесь – дела, которые официально не были заведены, – сказал Рен. – В них нет номера. Нет заголовка. Нет права на хранение. Они лежат тут только потому, что однажды кто-то из архивистов решил: «Если это исчезнет, исчезнет и причина».
– И вы оставили? – спросил Вэйл.
– Я люблю причины, – сказал Рен. – Они делают мир менее театральным.
Он приложил ладонь к углублению. Дверь не щёлкнула. Она… уступила. Как ткань, которая раздвигается под пальцами.
Внутри было темнее. Свет здесь казался серым пеплом, который не горит, но всё ещё помнит огонь.
Комната была маленькой. Один стол. Один стул. И шкаф – высокий, узкий, с полками, на которых лежали папки, завёрнутые в серую бумагу и перевязанные нитями.
Рен подошёл к шкафу и достал одну из папок.
Держал её аккуратно, но не бережно – как держат что-то опасное, а не драгоценное.
Положил на стол.
– Это не по печати стирания, – сказал он. – Это по вашей… ситуации.
У меня внутри всё сжалось.
– Вы знаете? – спросила я.
– Я знаю, что магистрат Вэйл не приводит сюда людей просто так, – ответил Рен. – И я знаю, что «пустоты» редко доходят до Отдела нулевого хранения своими ногами.
Он посмотрел прямо на меня:
– Вы исключение. Или приманка.
Вэйл не вмешался. Он позволил словам повиснуть, как позволил бы повиснуть обвинению в зале суда – чтобы посмотреть, кто первый моргнёт.
Я не моргнула. Я просто опустила взгляд на папку.
На серой бумаге не было названия.
Но на нитке висела маленькая металлическая бирка – тусклая, будто её пытались сделать невидимой.
На бирке была выбита одна буква.
К.
Фамильная. Я знала этот силуэт буквы так, будто сама его выковала.
– Это… – прошептала я.
И вдруг почувствовала, как горло снова начинает схлопываться. Как будто буква на бирке попыталась потянуть за собой звук.
Вэйл сделал шаг ближе, почти касаясь плечом моего плеча. Тепла не было – только разрешение на существование.
– Откройте, – сказал он.
Это прозвучало не как просьба. Как приказ себе же: не дать мне уйти в ступор.
Я потянула за нить. Она сопротивлялась чуть-чуть, как будто у бумаги было своё мнение. Потом уступила.
Серая обёртка раскрылась, и я увидела папку – старую, чуть потёртую по углам. На внутренней стороне обложки была руна защиты, простая и честная. Её рисуют те, кто действительно хочет сохранить, а не притвориться.
Первый лист был не протоколом.
Это была записка. Написанная от руки. Моей рукой.
Я узнала наклон. Узнала то, как я соединяю «л» и «и». Узнала маленькую привычную ошибку, которую я ненавижу.
В записке было всего две строки.
«Если это снова откроют – значит, всё повторилось. Не спорь с тишиной. И не верь тому, кто говорит только правду.»
Я перечитала дважды.
Слова были мои, но смысла в них я не помнила. Как будто кто-то вырвал у меня целый кусок времени и оставил только записку на холодильнике: «Не трогай».
Я подняла глаза на Вэйла.
Он смотрел на лист так, будто тоже видел его впервые. И в этом было самое неприятное: я не могла понять, что из этого правда. Что он не знает, а что не может сказать. Он не умел лгать – но это не делало его безопасным. Это просто означало, что опасность будет оформлена правильно.
– Это вы написали, – сказал он.
Не вопрос. Факт.
Рен прислонился к шкафу, скрестив руки.
– А теперь самое вкусное, – сказал он тихо. – Дальше идёт протокол, который я храню здесь уже… давно. И каждый раз думаю: когда-нибудь эта папка сама себя сожжёт.
Я перелистнула.
Внутри был протокол допроса. Дата – полгода назад.
Я была… здесь? В Реестре? В архиве?
Имя в протоколе стояло полностью.
Элира Кассель.
Я увидела его – и мир внутри меня дрогнул.
Не память. Не узнавание. А физическая реакция, как на слишком яркий свет. Грудь сжалась, будто буквы попытались превратиться в звук, а звук – прорваться наружу.
Я инстинктивно вдохнула, открыла рот…
И едва не захлебнулась тишиной.
Вэйл резко накрыл мою ладонь своей перчаткой – не нежно, не мягко. Как ставят печать: чтобы остановить процесс.
Воздух выровнялся. Горло перестало ломаться изнутри.
– Не сейчас, – сказал он.
В его голосе впервые прозвучала осторожность. Не забота. Профессиональная осторожность человека, который видел, как процедуры ломают тела.
Я сидела, не двигаясь и смотрела на собственное имя, напечатанное в протоколе, как на фото человека, которого якобы знаю, но не могу вспомнить.
Рен Лаваль произнёс почти шёпотом:
– В протоколе вы дали показания. И вы сами попросили спрятать это дело в нулевое хранение. С вашей подписью. С вашей руной. С вашим именем.
Я слышала слова, но разум цеплялся за одну строчку – ту, которую я уже прочла в записке.
«Не верь тому, кто говорит только правду.»
Я медленно подняла взгляд на Вэйла.
Он стоял совсем близко. Слишком близко для человека, который обычно строит расстояния как стены.
И я поняла вдруг, очень ясно: моё расследование началось не сегодня. И даже не в тот момент, когда я увидела чужой договор со своей кровью.
Кто-то уже проводил меня по этому пути.
Я сама?
И если да – то почему я себе не доверяю?
А если нет – то, кто именно оставил мне записку моим почерком?
За стенами архива Реестр дышал ровно, как механизм. Здесь, в комнате «того, чего не было», воздух казался плотнее.
И где-то на краю слуха – не звуком, а ощущением – я снова уловила этот тихий скрип.
Как ластик по бумаге.
Только теперь я знала: стирают не просто меня.
Стирают мою память о том, что я уже пыталась сопротивляться.
Глава 4. Правда, которой не верят
Бумага под пальцами была странно тёплой – не от света, а от того, что её уже держали слишком долго. Держали в тайне, в страхе, так, как держат чужую ошибку: аккуратно, двумя пальцами, чтобы не испачкаться.
Две строки моего почерка лежали на первом листе, как записка, оставленная самой себе в момент, когда нельзя позволить эмоциям выиграть у смысла.
«Если это снова откроют – значит, всё повторилось. Не спорь с тишиной. И не верь тому, кто говорит только правду.»
Я перечитала. Потом ещё раз. И поймала себя на том, что читаю не слова – интонацию. В моей руке всегда был один наклон, одно упорство, одна привычка давить на «т» чуть сильнее, чем нужно. Это была рука человека, который привык проверять документы на подлог. Который знает: подделывают не буквы – подделывают уверенность.
От уверенности у меня, кажется, осталась только привычка.
Комната нулевого хранения не давала эха. Даже дыхание звучало здесь так, будто его подписали заранее и разрешили ровно в том объёме, который не нарушит порядок. Я ощущала это кожей – как невидимую сетку, натянутую вокруг каждого слова.
Ардан Вэйл стоял рядом, слишком близко для человека, который живёт по линиям и дистанциям. Его перчатка лежала поверх моей ладони – не ласково и не грубо. Точно. Как крышка на пламя. Я ненавидела это ощущение зависимости, но ненависть не отменяла факта: рядом с ним горло не сжималось до боли.
– Не сейчас, – повторил он.
«Не сейчас» означало: не здесь, не в этом воздухе, не на этих рунах, не под этим взглядом. И ещё – не без него.
Я кивнула, хотя внутри всё упрямо цеплялось за желание сделать назло. Упрямство – странный остаток личности: когда у тебя отнимают имя, у тебя ещё какое-то время остаётся возможность сопротивляться хотя бы формой.
Рен Лаваль, прислонившись к шкафу, смотрел на меня с вниманием архивиста. Не сочувствие – измерение. Не «бедная», а «интересная».
– Нулевое хранение… – сказал он так, будто подбирал слова, не желая дать помещению лишний повод обратить на нас внимание. – Оно не любит, когда его будят голосами. Особенно именами.
– Оно и так проснулось, – сказала я.
Собственный голос показался чужим. Словно я произнесла фразу, а комната решила, сколько в ней оставить.
Рен усмехнулся одними глазами.
– Проснулось – да. Но пока не позвало соседей.
Я снова опустила взгляд на папку.
Следующий лист был протоколом: строгие поля, одинаковые шрифты, те самые формулировки, которыми закрывают живое, чтобы оно выглядело как пункт в реестре. Дата стояла вверху – полгода назад. Не «в прошлом», не «когда-то». Почти вчера. Я физически почувствовала, как в голове открывается пустая ниша: тут должна быть память, а её нет.
В графе «опрашиваемое лицо» значилось:
Элира Кассель.
Имя сверкнуло на странице не чернилами – иглой. Я не вспомнила себя. Но тело узнало. Сердце ударило так, будто кто-то постучал по рёбрам изнутри и сказал: «Ты здесь». Горло попыталось закрыться, воздух стал вязким.
Перчатка Вэйла плотнее легла поверх моей ладони.
– Не делайте этого, – сказал он.
Он произнёс это так, как произносят не просьбу, а инструкцию безопасности. И всё во мне отозвалось профессиональной злостью: в моей работе никто не имеет права говорить мне «не делайте». Но я уже не была в своей работе. Я была в чужом договоре.
Я медленно вдохнула. Имя осталось на бумаге. Внутри – пустота. Между ними тянулась тонкая нитка боли.
– Читайте, – сказал Рен, чуть наклоняясь к столу. – Пока вы читаете, это существует. А пока существует – оно может быть доказательством. Доказательства, как вы знаете, раздражают тех, кто переписывает прошлое.
Я подняла взгляд от имени к строкам, обратно к имени. Хотела злиться – и злилась.
– Меня раздражает не это, – сказала я. – Раздражает, что я не помню. И что даже злость мне приходится собирать по кускам.
Рен ответил неожиданно сухо:
– Это нормально. Ненормально было бы, если бы вы помнили всё. Тогда вас бы давно закрыли в более… окончательном отделе.
Я ненавидела его спокойствие. Оно пахло привычкой к чужим исчезновениям.
Я пробежала глазами первые строки протокола. «В связи с нарушением целостности личностной записи». «При наличии признаков применения Печати стирания». «Для предотвращения вторичных искажений». Всё это звучало так, будто речь шла о треснувшем стекле, а не о человеке.
Дальше пошли вопросы.
И мои ответы.
Я читала собственные слова так, как читают письма умерших: с недоверием и с тем неприятным знанием, что отнять у текста силу нельзя – он уже сказан.
Вопрос: «Вы подтверждаете факт добровольного согласия на условие тишины?»
Ответ: «Подтверждаю. Согласие вынужденное, но оформлено добровольно. Я подписала – иначе меня сотрут полностью.»
Я замерла на последней фразе. «Сотрут полностью» – это не метафора. Это термин. Это то, что говорят те, кто видел границу.
Я перевела взгляд на Вэйла.
– Это… было таким же? – спросила я. – Тогда?
Он посмотрел на лист, затем на меня.
– Да, – сказал он.
Правда. Голая, короткая, без декоративных деталей. Его правда была удобна тем, что на неё можно опереться. И опасна тем, что она не рассказывает, в какую сторону склонится пол.
Я читала дальше.
Вопрос: «Кто предложил вам условие?»
Ответ: «Магистрат Ардан Вэйл.»
У меня внутри что-то щёлкнуло – не механизм памяти, а механизм оценки. В моей работе есть момент, когда ты понимаешь: документ перестал быть бумажкой и стал оружием. Этот момент наступил сейчас.
– Вы предложили, – сказала я. – И я согласилась.
– Да.
– Почему?
Он выдержал паузу.
Я знала этот тип пауз: когда человек не выбирает, говорить ли правду – он выбирает, какую правду можно сказать так, чтобы не разрушить всё.
– У вас уже шло стирание, – сказал он. – И вы были не готовы к тому, как быстро оно может стать необратимым.
Этого было достаточно, чтобы мир стал чуть менее устойчивым.
Я снова уткнулась в лист.
Вопрос: «Вы утверждаете, что Печать стирания применена не к документу, а к вашей записи в Реестре?»
Ответ: «Да. Моя запись повреждена. Я обнаружила это, когда попыталась назвать своё имя. Оно не проходит. Реестр не принимает звук.»
Я машинально провела языком по внутренней стороне зубов, словно проверяя, целы ли они. Смешно, но это было похоже: как если бы у тебя вырвали кусок, а нерв всё ещё помнит форму.
Вопрос: «Вы можете описать ощущение?»
Ответ: «Как если бы звук упирался в закрытую дверь. Дверь – из камня. И камень темнеет, когда я приближаюсь к нему.»
По коже прошёл холод. Не из-за того, что фраза была красивой. Она была моей. Я узнавалась в ней – не как человек, а как способ мыслить.
Я была здесь.
Я уже говорила это.
И я уже знала – даже тогда – что камень темнеет не сам по себе.
Почти автоматически, как профессионал, я стала искать в тексте то, что всегда выдаёт чужую руку: повторяющиеся обороты, неуместные детали, слишком ровную «логичность». Но здесь всё было живым. Даже в официальном каркасе слышался мой голос. Слышалось, как я пытаюсь объяснить непостижимое так, чтобы меня поняли люди, которые верят только в печати.
Дальше было то, от чего во рту пересохло.
Вопрос: «Назовите сторону, заинтересованную в стирании.»
Ответ: «Комитет Регламентации Личностей. Отдел внутренней коррекции. Куратор подписи – К.»
Буква.
Та же самая, что висела на металлической бирке папки.
Я медленно подняла голову.
– «Куратор подписи», – повторила я. – Это значит… есть человек, который отвечает за мою подпись как за предмет.
Рен чуть поморщился.
– Это их язык. Они говорят о людях так, будто люди – мебель. А мебель – инвентарь.
– Значит, моя подпись стала инвентарём.
– Значит, вы – ресурс, – сказал Рен.
Я повернулась к Вэйлу.
– И вы в этом ресурсе заинтересованы?
Если бы он был обычным человеком, он бы отреагировал: злостью, обидой, защитой. Вэйл просто посмотрел на меня, словно отмечая: вопрос закономерен.
– Я заинтересован в том, чтобы вы выжили, – сказал он.
– Это не ответ.
– Это единственный ответ, который я могу дать без оформления.
И вот он – механизм правды, которой не верят.
Я перевернула лист.
Внизу, на полях, была карандашная приписка – снова моим почерком.
«Если „К“ читает это первым – он уже близко.»
Карандашная линия была неровной. Руки дрожали. Я увидела в этом дрожании не слабость, а торопливость человека, который уже понял: время – не союзник.
В глубине коридора что-то щёлкнуло.
Не дверь. Не замок.
Что-то меньше – сухой, точный звук, как отметка в механизме.
Рен выпрямился, и в его лице исчезла ленца.
– Вот теперь – да, – сказал он. – Теперь оно зовёт соседей.
– У вас есть время на философию? – спросил Вэйл.
– У меня есть время на одну практическую мерзость, – ответил Рен.
Он вытащил из кармана тонкую стеклянную пластину с серебряной пылью внутри. Такие используют, чтобы снять оттиск руны, не разрушая лист. Стекло запоминает форму, но не забирает содержимое – как хороший свидетель.
– Вы умеете? – спросил он меня.
Я уже тянулась к своей лупе. Тело заняло привычную позицию, как будто мир не рушится вокруг, а я просто на работе.
Я положила стекло поверх строки «Куратор подписи – К.» и прижала лупой. Серебро на кромке лупы совпало с серебром в стекле, и на секунду руна под чернилами будто вздрогнула. Не светом – ощущением, словно мне к ногтям приложили холодный металл.
Я медленно провела лупой вдоль строки. Внутри стекла серебряная пыль пошла волной, легла тонким рисунком. Оттиск получился неровным, но читаемым.
Вэйл наблюдал молча. Его молчание было не пустым. Оно было охраной.
Щёлкнуло снова.
Теперь ближе.
Я быстро убрала стекло, завернула его в ткань и спрятала во внутренний карман пальто, так глубоко, как будто карман мог защитить от Комитета.
– Готово, – сказала я.
Рен уже заворачивал папку обратно в серую бумагу.
– Не уносите дело, – бросил он, не глядя на меня. – Это нельзя унести.
– Запрещено?
– Не в этом проблема, – он резко посмотрел на меня. – Не дойдёт. Вас остановят по дороге. Либо… – он задержался на слове, – либо внутри вас.
Я почувствовала ярость – чистую, горячую, почти приятную. Дело было не в том, что он был неправ. Дело было в том, что он говорил так, будто это неизбежно.
– Тогда нам надо не «нести», – сказала я, – а вынимать из него то, что можно унести.
Рен коротко кивнул. Возможно, это и было его одобрение.
Вэйл шагнул к выходу.
– Ведите, – сказал он Рену.
Мы вышли.
Коридор за дверью уже не казался пустым. Воздух здесь стал натянутым, как струна, которую тронули и отпустили. Я не слышала, но чувствовала: нас отметили.
Шаги появились раньше, чем люди.
Не реестровские. Не тяжёлые, не служебные. Мягкие, уверенные, будто их владельцы привыкли ходить там, где нельзя.
Из-за поворота вышли двое.
Форма не была официальной реестровской серо-белой – глубокая тёмная ткань, тонкий серебряный кант на воротнике и рукавах. Вышитый знак – круг, перечёркнутый ровной линией. Перечёркнутый человек.
Комитет.
Первый мужчина был красив так, как бывают красивы люди, у которых хорошо устроена жизнь: ровная кожа, спокойная улыбка, голос, который учился быть приятным. От него пахло чем-то дорогим и почти безличным – не духами, а статусом. Второй был моложе, смотрел прямо и почти без выражения, держал в руке маленькую табличку с печатью, словно она могла заменить ему лицо.
– Магистрат Вэйл, – произнёс красивый.
Он произнёс это имя так, будто уже поставил на него отметку.
– Господа, – ответил Вэйл.
– Отдел нулевого хранения находится вне зоны вашего текущего допуска, – продолжил красивый. – По распоряжению Комитета.
Рен остановился так резко, что я увидела, как напряглись его плечи. Он не любил, когда на его территорию приходят без стука.
– Вы опоздали, – сказал он.
Улыбка красивого не дрогнула.
– Мы никогда не опаздываем. Мы просто приходим, когда становится интересно.
Вэйл вынул жетон и поднял так, чтобы серебро поймало свет.
– Вы находитесь на территории Реестра. Здесь действует магистратский надзор.
– И всё же, – мягко сказал красивый, – у Комитета есть право вмешиваться, когда речь идёт о корректировке личностных записей. Особенно…
Он посмотрел на меня.
Взгляд был не в глаза – в контуры. Он словно проверял, насколько я «есть».
– …когда запись уже повреждена.
Слово «повреждена» прозвучало так, как говорят «подлежит утилизации».
Я инстинктивно сделала полшага ближе к Вэйлу и тут же ощутила облегчение в горле – как будто невидимая петля ослабла.
И мне стало стыдно.
Не за то, что я боюсь. Страх в этом здании – нормальная валюта. Мне было стыдно за то, что моё тело подчинилось чужому договору быстрее, чем я успела подумать.
Красивый заметил движение и улыбнулся чуть шире.
– Ах, – сказал он, словно обнаружил милую привычку. – Вы уже сформировали зависимость. Быстро.
Рен сжал губы.
– Это не ваше дело.
– Всё, что связано с личностью, – наше дело, – ответил красивый. – Мы пришли забрать материалы.
– Какие материалы? – спросил Вэйл.
Он спросил это так спокойно, что у меня внутри что-то вздрогнуло: когда Вэйл звучит спокойно, значит, он уже собирает юридическую конструкцию, которой потом не выбраться.
Красивый развёл руками.
– Всё, что вы открыли. Всё, что вы трогали. Всё, что могло стать… воспоминанием.


