
Полная версия
Очередь на счастье
Андрей протянул руку, чтобы взять ключ и положить его в маленький пакетик с zip-локом. И в этот момент Михаил не выдержал. Он вырвался из-за руки Светланы и шагнул в комнату.
– Позвольте, – сказал он, и его голос, обычно хриплый, прозвучал неожиданно твёрдо. – Этот ключ… он явно не от этой комнаты. И не от квартиры. Вы посмотрите на него. Это ключ от камеры хранения. Или от какого-то служебного помещения. Разве он является частью наследия в прямом смысле? Может, это просто старая вещь, забытая тут.
Мария Ивановна смерила его холодным взглядом.
– Всё, что находится в комнате на момент смерти, включается в опись. Всё. Даже если это гвоздь в стене. Это процедура.
– Но он может ничего не стоить! – настаивал Михаил, и в его глазах загорелся странный огонь. – Он может быть просто памятной вещицей. Зачем его куда-то упаковывать? Может, он кому-то из нас, соседей, нужен? Для памяти. Мы же жили рядом столько лет.
Сергей Петрович, до этого молча наблюдавший, вмешался.
– Гражданин, не мешайте работе комиссии. Всё будет оформлено по закону. Если ключ представляет ценность, он будет оценен. Если нет – будет утилизирован или передан по принадлежности. Ваше мнение не требуется.
Но семя было брошено. Соседи переглянулись. Ключ. Номер тринадцать. Странный, не от их мира. Зачем он бабе Кате? Что он открывал? Мысли, которые бродили в их головах последние два дня, обрели материальный объект, фокус.
Мария Ивановна, щёлкнув авторучкой, продолжила. Но теперь атмосфера в комнате изменилась кардинально. Официальная процедура стала полем битвы, пусть и тихой, за память, за тайну, за возможный ключ к лучшей жизни. Каждый предмет, который она теперь доставала и описывала, воспринимался соседями не как вещь, а как потенциальная улика, подсказка.
Были найдены старые трудовые книжки, свидетельства о браке и рождении сына, сберкнижка с мизерным остатком. Всё это аккуратно заносилось в опись. Но глаза всех присутствующих то и дело возвращались к той коробке, куда сложили фотографии и письма, и к маленькому пакетику с ключом.
Когда опись, наконец, подошла к концу и комиссия стала готовиться к уходу, упаковывая коробки для отправки в муниципальный архив (вещи, не представляющие ценности, должны были быть утилизированы), Михаил вдруг произнёс, обращаясь уже не к Марии Ивановне, а к Сергею Петровичу:
– А фотографии… и письма. Они же не имеют материальной ценности. Это просто бумага. Может, их оставить нам? На память о соседке. Мы же, по сути, её единственные… близкие в конце жизни.
Сергей Петрович задумался. С формальной точки зрения, это была просьба вне процедуры. Но с другой стороны, избавляться от хлама тоже были обязаны они. И эти коробки с бумагой явно были мусором.
– Это не по инструкции, – начал он, но Мария Ивановна, уставшая и, видимо, не желавшая тащить с собой килограммы старой макулатуры, неожиданно его поддержала.
– Если соседи изъявляют желание взять на хранение неимущественные бумаги личного характера… это может сэкономить время и средства на утилизацию, – сказала она, глядя на свои бумаги. – Но необходимо составить акт о безвозмездной передаче. И вы берёте на себя ответственность.
Сердце у Светланы забилось чаще. Николай Иванович насторожился. Фаррух слегка кивнул. Это был шанс.
Быстро, под диктовку Марии Ивановны, был составлен кривой на коленке акт о том, что фотографии, письма и прочие бумаги неимущественного характера передаются на ответственное хранение соседям в лице… Тут возникла заминка. Кто подпишется?
– Я, – сказал Николай Иванович неожиданно твёрдо. Он выступил вперёд, взял ручку и с некоторым трудом, но разборчиво вывел: «Колганов Н. И.». Его статус ветерана и самого старшего, видимо, делал его фигурой, наиболее подходящей для таких дел.
Ключ, однако, в акт не включили. Его, как «металлическое изделие, подлежащее оценке», упаковали и забрали.
Когда комиссия, нагруженная коробками с немногими «ценностями» и пустыми теперь папками, наконец ушла, в квартире воцарилась гробовая тишина. Они стояли среди пустой, выпотрошенной комнаты, от которой теперь оставались лишь голые стены, кровать, комод да стол. И три картонные коробки, стоящие посреди пола, полные прошлого.
Никто не решался сделать первый шаг. Наконец, Светлана, не выдержав, опустилась на корточки перед коробкой с фотографиями. Она засунула руку внутрь и вытащила первую попавшуюся пачку. Это были те самые, рассыпавшиеся снимки. Она стала их разглядывать, один за другим. Николай Иванович, кряхтя, прислонился к косяку и наблюдал. Михаил подошёл и сел на пол рядом с коробкой. Фаррух остался в дверях, но его взгляд был прикован к происходящему.
Они молчали, перебирая фотографии. Вот молодые родители Светланы, которых она почти не помнила, на субботнике во дворе. Вот Фаррух, но не их Фаррух, а какой-то другой парень из Средней Азии, лет двадцать назад, улыбающийся, с гитарой – видимо, прошлый жилец его угла на кухне. Вот сам Николай Иванович, лет сорока, в милицейской форме (оказывается, он служил не просто прапорщиком, а участковым!), стоит рядом с бабой Катей на каком-то празднике, и на его лице – выражение такой робкой, несбыточной нежности, что старик, увидев это, резко отвернулся и вышел в коридор, громко сморкаясь.
А потом Михаил нашёл то, что искал. Среди фотографий был не снимок, а листок, вырванный из школьной тетради в клетку. На нём, детским, но уже уверенным почерком, было написано стихотворение. Подпись: «Миша, 7 класс». Стихи были наивными, о мире и дружбе. А на обороте, тем же фиолетовым почерком бабы Кати: «Талант есть. Куда выведет? Выведет ли из этого дома? 1981 г.»
Михаил сжал листок так, что бумага смялась. Он закрыл глаза.
– Она всех нас на крючке держала, – произнёс он наконец, голос его был глух, но каждое слово падало, как камень. – Не на злом, нет. Она просто… помнила. Про всех. Каждую мелочь. Каждую гадость и каждую малость доброты. Она была живой памятью этого склепа. И теперь память эта – вот она. – Он ткнул пальцем в коробку. – И ключ… этот чёртов ключ с номером тринадцать… Он от чего? От сейфа, где она хранила самые главные тайны? От камеры хранения, где лежит что-то, что может всё изменить? Или… – он посмотрел на них, и в его глазах загорелась почти безумная догадка, – или это ключ от квартиры? От отдельной, хорошей квартиры, которую она получила когда-то и спрятала, потому что боялась одна уходить отсюда? Боялась, что мы тут без неё пропадём?
Идея, дикая, почти нелепая, повисла в воздухе. Но в атмосфере всеобщего отчаяния и внезапно обретённой власти над прошлым она не казалась такой уж безумной. Что, если правда? Что, если у бабы Кати было «сокровище»? Не золото, а документы на жильё? Или компромат на того же Сергея Петровича или кого-то повыше, с помощью которого можно было бы пробить себе нормальное расселение?
Светлана посмотрела на коробки, потом на пустую комнату, потом на своих соседей.
– Надо найти, – прошептала она. – Что бы это ни было. Надо найти это. Вместе.
Слово «вместе» снова прозвучало, но на этот раз оно не было пустым. Их связывала не общая судьба, а общая тайна и общая, жадная надежда. Они были похожи на банду грабителей, случайно нашедших карту сокровищ. Они не доверяли друг другу, подозревали, что каждый хочет урвать себе больше. Но они понимали, что поодиночке они бессильны.
Николай Иванович, вернувшись в комнату, тяжело опустился на стул.
– Ладно, – вздохнул он. – Рыться так рыться. Но только чур, всё честно. Что найдём – обсуждаем вместе. И решаем вместе.
Это была декларация о намерениях, крайне шаткая. Михаил кивнул.
– Договорились. Первое дело – вернуть ключ. Он в ЖЭКе. Его нужно как-то… извлечь.
– Я могу попробовать, – негромко сказал Фаррух. Все посмотрели на него. – Я иногда делаю там мелкий ремонт. Знаю, где что лежит. Могу посмотреть.
В его глазах не было ни страха, ни азарта. Была решимость. Возможно, для него это был шанс не только на метры, но и на некое искупление, на включение в эту странную семью на новых правах.
Так, среди пыли, нафталина и призраков старых фотографий, родился их временный, подозрительный, но отчаянно необходимый альянс. Очередь на счастье замерла. Но началась охота. Охота на призрак, оставленный старухой-смотрительницей. Ключ под номером тринадцать стал их Граалем. А три коробки хлама – их священными текстами. Они ещё не знали, что ищут. Но они уже не могли остановиться. Запах тайны был слаще, чем запах смерти, и гораздо слаще, чем запах безнадёги.
Акт 2. Хор голосов и их тени
Глава 4. Нафталин и тайна
Мир просыпался в Михаиле не со светом и не со звуком, а с боли. Головной боли. Тупая, пульсирующая волна поднималась от основания черепа, раскалывала голову пополам по шву, не существующему в анатомии, но чётко очерченному в его личном аду, и упиралась в глазные яблоки, давя на них изнутри тяжёлыми, влажными пальцами. Каждый удар сердца отдавался в висках чётким, оглушительным стуком – тук-тук, тук-тук – словно кто-то маленький и злобный колотил молоточком по натянутой коже. Горло было выскоблено наждаком, пересохшее и горящее, язык – чужеродный, шершавый комок плоти, отравленный вчерашним пойлом: дешёвый портвейн «Агдам», пахнущий забродившим джемом и тоской. Он лежал на боку, прижавшись лицом к прохладной, слегка липкой стене, и медленно, с величайшей осторожностью, открыл один глаз.
Комната. Каморка. Бывшая кладовая под самой крышей, с косым, низким потолком, обитым каким-то тёмным, пыльным картоном. Размер – два на два с половиной метра. Всё его имущество: узкая, продавленная тахта с торчащими во все стороны пружинами, застеленная грязным, в пятнах одеялом; тумбочка из ДСП, на которой в беспорядке лежали окурки в самодельной пепельнице-крышке от банки, пустая бутылка из-под того же «Агдама», несколько огрызков карандашей, смятые клочки бумаги; на полу – груда книг, покрытых равномерным слоем пыли, и ещё несколько бутылок, некоторые пустые, некоторые с мутным остатком на дне. Единственное окно – крошечное, почти бойница, под самым потолком. Сквозь заляпанное мухами и городской грязью стекло пробивался тусклый, белесый свет мартовского утра. Он не освещал, а лишь подчёркивал мрак, выхватывая из него детали: паутину в углу, лужу засохшей рвоты рядом с тахтой (вчерашней, кажется), облупившуюся краску на подоконнике.
Михаил застонал. Звук родился где-то глубоко в животе, поднялся по пищеводу, обжёг больное горло и вырвался наружу хриплым, булькающим воплем. Он попытался приподняться на локте. Тело не слушалось, было тяжёлым, ватным, чужим. Каждая мышца, каждый сустав ныли отдельной, изощрённой болью. Вчерашнее. Всегда вчерашнее. Его жизнь была перманентным «вчера», за которое он расплачивался бесконечным, мучительным «сегодня».
Он всё же сел, свесив ноги с тахты. Босые ступни коснулись холодного, липкого линолеума. Холод проник внутрь, смешался с внутренним жаром похмелья, вызвав отвратительную, тошнотворную дрожь. Он сидел, опустив голову на руки, и ждал, когда первый, самый острый приступ боли отступит, превратившись в привычный, фоновый гул. Так он просидел минут десять. Потом начал шарить рукой по тумбочке. Пальцы нащупали пустую бутылку, отшвырнули её – она с глухим стуком покатилась по полу. Нашли пепельницу, пачку дешёвых сигарет «Прима». Руки дрожали так, что он с трудом выковырял одну, зажал в губах, чиркнул спичкой. Первая затяжка обожгла лёгкие, заставила закашляться – долгим, рвущим кашлем, выворачивающим внутренности наизнанку. Но потом никотин, грязный и едкий, начал свою работу. Он не протрезвлял, а настраивал мозг на нужную, единственно возможную в его состоянии частоту – частоту тупого, отрешённого существования. Боль притупилась, отступила на второй план, уступив место пустоте.
Теперь можно было двигаться. Он поднялся, пошатываясь, и, держась за стену, дошёл до двери. Вышел в коридор. Тишина. Не та, гробовая тишина после смерти бабы Кати, а обычная, утренняя, полная скрытых звуков: за стеной хрипел душ, кто-то на кухне тихо переставлял посуду – Фаррух, наверное. Михаил прошёл в туалет, толкнул дверь.
Здесь был его храм. Его исповедальня. Его единственная галерея.
Стены общественного, вонючего, вечно подтопленного туалета были испещрены надписями. Не теми похабными или примитивными «здесь был Вася», что покрывают большинство подобных мест. Здесь, от пола почти до потолка, в беспорядке, поверх друг друга, жирным карандашом, шариковой ручкой, иногда даже гвоздём или осколком стекла, были выведены строфы. Стихи. Его стихи. За двадцать с лишним лет жизни в этой коммуналке он исписал всё доступное пространство. Когда кончились стены, начал писать на дверце стиральной машины-бочки, на трубе, на потолке. Почерк менялся – от юношеского, размашистого и красивого, до нынешнего, корявого, дрожащего, с кляксами и смазанными строчками. Но содержание… Содержание было одной долгой, бесконечной поэмой о заточении, о тлене, о любви и о потерянном времени.
Он присел на корточки (унитаз был занят – Светлана, видимо, только что постирала и развесила над ванной детские колготки и платьица, они капали на кафель тихими, размеренными каплями) и начал читать. Губы шевелились беззвучно.
«Консервной банкой звёздное нёбо проткнуто,
В подъезде, как в утробе, сыро и темно.
И очередь за хлебом, и очередь за водкой –
Вся жизнь в строю. Куда идти? Зачтено».
Строчки, написанные лет десять назад, ещё относительно уверенной рукой. Потом, ниже, уже другим, сбивающимся почерком:
«Щекой к щеке с соседом через стенку
Лежишь и слышишь, как он ест и пьёт.
Его телевизор – твой ночной кошмар и пытка.
Его удача – твой финансовый крах. И вот…
Ты становишься ему почти что другом,
Почти что братом, почти что любовником в ночи,
Когда сквозь штукатурку ловишь рокот
Его кишечника и думаешь: «А чем мы богачи?»
Он ухмыльнулся кривой, беззубой усмешкой. Богачи. Да. Он все их знал. Знакомился через стены, через запахи, через звуки. Знакомился интимно, как никто и никогда не познакомится в обычной жизни. Он знал, что у Николая Ивановича по ночам болит нога, потому что тот ворочается и тихо стонет, прикусив одеяло. Знал, что Светлана плачет в подушку, когда думает, что Даша спит. Знал ритм дыхания Фарруха во время его утренних молитв. Он жил внутри них, как паразит, как тень. И они жили внутри него, становясь строчками, образами, кошмарами и – иногда – откровениями.
Он провёл ладонью по холодной, шершавой плитке, на которой было выцарапано:
«Когда жить начнём? В понедельник. Или в среду?
Когда получим новые метры и талон на беду?
Мы ждём счастливого билета, как мессии второго пришествия,
Забыв, что счастье – это просто отсутствие тления».
«Когда жить начнём?» Это был его коронный вопрос, его лейтмотив, его проклятие. Он повторялся в десятках вариаций на всех стенах. И всегда – без ответа. Потому что ответа не было. Жизнь не начиналась где-то потом, после. Она уже шла. Вот эта, вонючая, унизительная, смешная и страшная. Она и была жизнью. И понимание этого было самой горькой пилюлей, которую он не мог проглотить.
Он долго справлял нужду, со стоном облегчения, потому что почки тоже болели, потом сполоснул руки, не глядя на свои отражение в замыленном, разбитом в углу зеркальце над раковиной. Он знал, что увидит: одутловатое лицо цвета глины, заплывшие, маленькие, голубые глаза, некогда, говорят, очень выразительные, теперь окружённые мешками и сеткой лопнувших капилляров; редкие, давно не стриженные волосы, седые и жирные; щетину, в которой уже пробивалась седина; тонкие, вечно поджатые губы. Лицо неудачника. Лицо пропойцы. Лицо человека, которого жизнь перемолола в фарш и выплюнула. Но где-то глубоко внутри, под слоями алкогольной амнезии и самобичевания, жило другое лицо. Лицо Миши, молодого учителя литературы, с горящими глазами, с томиком Блока в руке, читающего на школьном вечере стихи собственного сочинения и вызывающего у девчонок слёзы, а у мальчишек – завистливое уважение. То лицо было похоронено заживо. И только здесь, в этом храме похабной чистоты, оно иногда проступало сквозь строки, как призрак.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


