Легче яда
Легче яда

Полная версия

Легче яда

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Приветствую тебя, Иль-Странник! – произнес Кифал хриплым голосом, не отрывая глаз от своей добычи.

– И тебе привет, смелый человек! – ответствовал Иль – Скажи мне, что ты намерен делать?

– Я засолю мясо этого оленя, чтобы пережить зиму… – ответил Кефал.

– Хорошее начало, смелый человек – поддержал Иль – Ну а потом… я предлагаю тебе расправить плечи, задрать голову повыше… и стать королем этого мира.

– Разве я достоин? – смутился Кефал.

– Ты – единственный, кто достоин! – чувственно воскликнул Иль – Ты и тебе подобные! Ты выстоял перед соблазном, и взамен я дарю тебе целый мир. Согласен ли ты?

– Я получу мир, если захочу… – сказал Кефал гордо – Но сам, не через тебя. Иди прочь, Иль, и не соблазняй меня боле. Все, что ты мог дать мне, ты уже дал – две здоровые руки и две здоровые ноги.

– Если бы я услышал иной ответ, то испепелил бы тебя, смелый человек! – ответил Иль, улыбаясь – Прощай. И пусть тебе это не нужно, но… я благословляю тебя!

Иль растворился во мраке ночи. Кифал бросил взгляд на светящееся пятно вдали – город Гликерон, свечу для беспечных бабочек – и вернулся к свежеванию оленя.


15.12.2024 


Бессонница


«У меня нет совести. У меня есть только нервы»


Акутагава Рюноскэ, «Слова пигмея»


– Ты снова не спишь, да?

– Может, оттого что ты донимаешь меня каждую ночь?

– Тебе ли не знать, что вопросом на вопрос не отвечают. Вы, люди, придумали столько манер и форм, чтобы не расползтись на мясо. И всё равно дерёте свой собственный поводок. 

– Кто ты?

– Я – довлеющая сила. Праформа. Актуальность. 

– Бог?

– Возможно, что один из них. Одна из многочисленных идей бога, которые можно менять, как линзы в микроскопе. 

– Микроскоп – не лучшая метафора.

– Как знать.

– Значит, бог….

– Я могу быть и просто голосом в твоей голове.

– Намёк на сумасшествие? Ты не уважаешь своего собеседника.

– Не стал бы намекать, если бы тебе это не льстило.

– Ты слишком хорошо меня знаешь.

– Неправда. Я тебя не знаю. Ты меня не знаешь. Никто ничего не знает и знать не может. Только предполагать. 

– К этому вполне можно добавить, что привычка предполагать – сугубо человеческая.

– Иначе бы меня не было. 

– Я хочу задать вопрос.

– Это тоже человеческая привычка. Задавай.

– Ты существуешь?

– Твой вопрос в другом.

– Да. Я хотел спросить – существую ли я?

– Это есть одно и то же.

– Так что же?

– Принято считать, что для того, чтобы существовать, нужно иметь потенцию и актуальность. Они маршируют друг за другом, порождая всё новые вещи. Стоящая перед тобой актуальность должна была подтолкнуть твоё появление. Для того, чтобы что-то тебя подтолкнуло, его тоже следовало бы сотворить вещью, что шла бы еще дальше в пра-время. И всё должно течь к единому, несозданному, вечно актуальному истоку. А такое было?

– Это снова приближает нас к проблеме существования бога.

– Ровно как и существования тебя.

– Весь этот разговор похож на прилипшую болезненную мысль. Она держится на ножке, прокручивается в голове, показывается то одним обрывком, то другим, с любого конца источая пахнущий бензином дурман. И кровит.

– Ты описал муки творчества. 

– Я описал свою жизнь.

– Жизнь?

– Жизнь.



– В чем причина твоей бессонницы?

– Я уже сказал тебе.

– Это было простое ёрничество. Ты прекрасно осведомлён о том, что даже этот наш разговор – симптом болезни. А симптом никогда не бывает причиной. Не путай причину и следствие, родовые и видовые понятия.

– Ах, да, я забыл. Ты должен мастерски владеть логикой. У тебя нет тела, и ты не живешь в смертном мире.

– Откуда ты знаешь? Один француз писал, что я заключён в каждой клеточке биосферы, каждом атоме Вселенной. Значит, я должен разбираться в смерти. 

– Ничего подобного. Мы еще не отмели предположение, что ты – лишь моё безумие.

– Как сладко ты это произносишь. И впрямь грезишь о сумасшествии?

– Иногда. Когда становится совсем худо.

– Отчаянье, нужда, мелочные амбиции, слезливость, жалобы… я никогда не имел импульса к ощущению трагичности людского бытия. 

– Согласен, это пошло.

– Поэтому ты с такой неохотой признаешься в том, что что-то не так?

– Малодушие.

– Тебе же нравится писать о психозах, девиациях, всех этих ужасающих припоминаниях вытесненного. При этом, радости это не приносит. Как и облегчения. 

– Только приближает отчаянье.

– Освобождения не предвидится?

– Как ты жесток.

– Нет-нет. Помнишь расхожую фразу? Я милостив. 

– Будь милостив оставить меня.

– Нет. Пока не объяснишь мне, зачем всякий раз смотришь в бездну. 

– Тебе так интересно, зачем я это делаю?

– Меня в принципе интригует эта ваша страсть. Человеческая страсть.

– Хорошее слово. В страсти всё дело.

– Дальше. 

– Чувства и разум – тоже пошлая коллизия. Но от неё не скрыться.

– Никакая тьма её не укроет. Таково человечество.

– Если бы я не осознавал разумом чувственное движение к распаду, не писал бы книг.

– Не писал бы ты книг, нашего разговора бы не было.

– Оставь свои шутки.

– Значит, чувства. И что же из этого?

– Страх – первейшее из всех. Безусловное могущество страха заставляет кролика бежать в нору. Это справедливо для всего живого вообще. В чем кроется этот страх?

– В том, что живому не хочется умирать. 

– Нет. Не совсем.

– Поясни.

– Мы изначально мертвы. Во вселенском масштабе, в космической панораме непостижимой бесконечности и того сверхмирового пространства, которое мы никогда не сможем увидеть и постичь, наши жалкие индивидуальные жизни спрессовываются в краткий всполох. Или даже… мерцание…

– Тут кому как повезёт.

– …два конца тлеющей спички – рождение и смерть. Но с высоты грандиозно раскинувшегося космоса эти точки сливаются. Минус на плюс даёт минус. Рождение перекрывается смертью. Потому, именно потому мы все заранее мертвы для вселенной.

– Но не для самих себя.

– Верно. Но всем существом ощущая это противоречие, мы невыносимо страдаем. Разум же, предатель нашего вида, обращает всё это в страшную сказку. Мы зрим себя духовными сущностями, обломками эфира, заключенными в оболочку из мяса. Мы придумали душу, чтобы отдалить от себя грубую, жестокую, мерзкую в своих непоколебимых законах природу. Душа – мистическая категория, создающая иллюзию бессмертия и дающая нам укол обезболивающего в ответ на то, что вселенная давит нас, как глаз, с хрустом и соком. Душа – это наша самая бесчеловечная насмешка над самими собой.

– Тебя послушать, так душа – это наркотик. 

– Наркотик. И Небеса, и Рай, и даже Ад. Более всего Ад. Нам нравится думать, что есть какая-то благонамеренная, понимающая нас инстанция, готовая потакать нашим играм в новую схему – моральную схему. Мы хотим верить, что страдания посылаются за грехи, а не потому, что природе просто нужно, чтобы было страдание. Ведь страдание – орудие распада и умаления, один из инструментов, которые нами, разумными, воспринимаются как пыточные, хотя на деле они… нечто вроде токарных.

– Я бы назвал эти инструменты художественными.

– Зубоскалишь.

– Ни в коем случае. Продолжай. Мне страх, как интересно.

– Да, нам всё это нравится. Нравится каяться, нравится грешить, нравится сжигать еретиков. Мы формируем новую реальность с новыми глобальными пропорциями, все дальше уходя от мира и всё больше подсаживаясь на иглу мистики. Поэтому так популярна религия, и всё, что считается чистой, искренней верой, близко к обскурантизму и невежеству. Так можно было бы сказать, если бы наука тоже не была фикцией.

– Особенно схоластическая.

– У тебя с ней счёты, я понимаю.

– Поговорим об этом в другой раз. Что там с наукой?

– Наше стремление к познанию – аналог поедания копытными забродившего винограда. Мы на деле не добиваемся какого-то значительного знания, потому что, к стыду своему, так и не смогли ответить на базовые вопросы мироздания. Мы – онтологические кретины. Вот и копаемся в грязи – открываем новые виды лягушек, строим электростанции, придумываем новые способы кастрации людей по их просьбе… Всё это – комья земли, накопанные лапами кроликов. Мы – всё такие же грызуны в жилище высочайшего.

– Пока что ничего нового.

– Если тебе скучно, уходи. Мне не приносит удовольствия говорить об этом.

– Но ты все равно говоришь. Человек соткан из противоречий.

– Это инерция ремесла. Всё, что я умею – говорить и писать. Нравится мне это или нет.

– Ремесла? Не искусства?

– Всё, что мы делаем – ремесло. Вне зависимости от того, что там думают вымирающие, бесплодные сторонники “чистого искусства” и “божественного дара”. Впрочем, я не осуждаю онанистов.

– Что же, раз ты так говоришь, значит… твои книги должны приносить пользу? Как и глиняный горшок?

– Как и гвоздь. Я никогда не стремился к писательству, имея намерение воспеть искусство или приобщиться к нему.

– Почему же ты пишешь?

– Потому что не могу иначе.

– В чем же польза?

– Время покажет.

– Странные слова я слышу от столь глубокого пессимиста.

– Я реалист. И вполне могу улыбаться.

– Правда?

– Конечно. Улыбнусь, когда ты уйдешь… и я наконец-то смогу уснуть.

– Не раньше, чем ты закончишь жаловаться на бытие.

– Мука.

– Удел человечества. Продолжай. Я всё никак не могу услышать о теле. Разве не об этом ты пишешь?

– Тело. Наш враг и союзник. Напару с разумом они дают смысл, от него, от смысла, мы и страдаем.

– Так что с телом? Как с ним быть?

– Как быть? Прекрасная формулировка. Собственно, в этом и проблема. Наше тело, как и разум, обжигается о едкий дух вседовлеющей смерти. Ошпаренное, оно стремится получить избавление, своё обезболивающее. Сама жизнь, в которой сокрыто зерно смерти – самое жирное и способное из всех семян – раздражает существо и заставляет его двигаться. Двигаться к неумолимому распаду. В бешеной тревоге спастись мы жаждем вкусов, впечатлений, утолений, красок, отдохновения. Сердце стучит, лапы ободраны, мы зажаты в крошечном пространстве между рождением и смертью, пытаемся больше взять и больше съесть. Природа поощряет это. И ей не важно, преуспеем ли мы или раньше срока самоумалимся – ей важно лишь движение, ей хочется заглянуть за край, досмотреть новую пьесу до конца. Для нас это – трагедия, комедия, драма. Для нее – антракт. И вот я, со вздыбленным загривком, с холодом, бегущим по позвоночнику, с наполненными кровавым нектаром глазами ем, пью, занимаюсь любовью. И с каждый вздохом, с каждой секундой смерть всё ближе, и в самих наслаждениях кроется смерть. Мы думаем, что наши действия удаляют нас от умаления, но на деле к нему ведут все дороги. И богатому и просту – дорога к погосту.

– Значит, и разум, и тело – пичкают болеутоляющими?

– Да. И смешнее всего то, что и эти болеутоляющие замешаны на боли. На нервах. Снова капкан – либо ты наслаждаешься, терпя боль, либо – поднимаешь глаза и видит когти орла. Я отвлекаюсь от страстей и вижу склизкую пазуху, разодранную шкуру, кровь, миазмы разложения и сломанные кости. Понимаю, что это и есть бытие. Можно есть, можно быть съеденным. Но всех нас заберет один суперхищник. И все, что мы можем придумать – это наркотики.

– Я знавал одного еврея, который мыслил о сексуальности.

– Секс и жажда власти – истинно так, всё, что есть у человека, избавь его от наносного. Точнее, все остальное – производные. Это и есть бег. Бег от когтей орла и поиск норы. Я рано это понял. Потеря невинности – верный проводник. В детстве я любил сказки… люблю их и теперь, потому что я всего лишь человек. Но самый запах отца и матери уже привлекли меня к материи, к мясу, к плоти. Плотская сущность обнажается тем сильнее, чем дольше ты сохраняешь жизнедеятельность.

– И это даёт время на фантазии.

– Принцип наслаждения, принцип реальности, сублимация, страх вытесненных порывов – это всё Страна чудес. Всё это – мы. Наша история, наша религия, наша мораль. Во всех видах искажения. Мы не зря придумываем границы… нет нас вовсе без ограничений, без осознания того, где верх, а где низ. Мы мечемся по этому ограниченному, усеченному пространству, бьемся о стены и радуемся этому – ища смысл бега, мы рады и боли от ударов.

– Идея греха.

– Спасибо, что вспомнил. Я ждал, что ты это скажешь. Конечно. Грех. Еще одна уловка, силок для самих себя. Нам нравится грешить, ты это знаешь? А ещё больше нам нравится гипертрофированное сознание своей греховности и жажда наказания. В глубине души все мы несём потенцию предполагаемого “греха” и мечтаем навлечь на себя гнев. Мы привыкли к боли, мы – мазохисты, и только идея наказания за грех позволяет нам грешить.

– Тоже бег?

– Что еще заставляет верить в грех?

– Религиозное чувство.

– Не смеши меня. Это оксюморон. Религия – теория. Ощущение себя в мире и навязчивый электрический запах смерти – чувственная сфера. Ты можешь как угодно теоретизировать предпосылки, следствия и трактовки того, что у тебя чешется пятка. Главное – иметь достаточно воображения. Но всё, что есть вне твоего научного или религиозного теоретизирования – это то, что пятка чешется.

– Ты сам себя опровергаешь и дискредитируешь.

– Как и всё человечество.



– И всё-таки, если божественные силы есть. Не боишься, что тебя накажут за подобные мысли?

– Я достаточно наказан знанием своей смертности.

– Ты абсолютно уверен, что тебе есть, что сказать миру?

– Я просто умею это делать. И делаю. Рою нору.

– А как же предназначение?

– Выдумка.

– Говорят, человечество всё дальше от бога.

– Если бы. Оно могло бы быть дальше только от себя самого или от природы. Но ни того, ни другого нам не светит. Мы будем близки и к себе, и к природе. И это нас погубит.

– Спасет ли тогда близость к богу?

– В таком случае мы просто будем дольше спать и не чувствовать, как нас едят. Но нас будут есть.

– Тебя проклянут за безверие.

– У всех нас общая судьба. Не существует такой категории, как "проклятие". Слова меня не пугают. Я знаю, что с рокотом или без… влажная, парная бездна поглотит всех. Может, лишь в этот миг мы испытаем высшее счастье.

– Что же вам, людям, нужно делать?

– Быть кроликом. Вести свою кроличью жизнь.

– И всё? Ты разочаровываешь меня.

– Трудно представить, чтобы ты когда-то был мною очарован.

– Можно было подать все в красках романтического демонизма.

– Да, опошлить все окончательно.

– Что же, просто жить?

– Дышать, мыслить, искать пищу, убегать от когтей. Если уже взяли – кусаться и брыкаться. Все это в программе.

– Но можно ведь покончить с этим! Умереть.

– Можно.

– Почему же ты не убьешь себя?

– Не хочу.

– И всё?

– Всё. Исчерпано.

– Тогда тебе нужно знать, чем обосновано утверждение о том, что ты существуешь.

– Как и ты.

– Подловил.

– Актуальность, потенциальность, материя… если всё это есть, значит, можно доказать, что я существую. Если нет – значит, всё это кто-то придумал. И меня тоже. Если задуматься – существовал ли я до того, как начался этот странный разговор?

– Я тоже могу быть выдумкой. Твоей выдумкой.

– Где ты меня видишь?

– В комнате с выключенным светом. Ты лежишь в постели и мнешь одеяло голыми ногами. 

– А я вижу себя в сумеречном лесу под холодными звёздами.

– Теперь я вижу тебя в психиатрической клинике. И белый потолок.

– А я вижу морской берег. И волны, что накатываются, обдавая свежестью.

– Ты снова в Стране чудес.

– Я сошел с ума… наконец-то…

– Так… я существую? А ты?

– Кто знает…, кто знает…


14.02.2025, Осташков 


Сад


«Господь Бог насадил сад на востоке Эдема и поместил там человека, которого изваял»


Тора. Берешит. 2:8


Далеко-далеко, на базальтовом блюде, повисшем в толще златопитательного эфира, Боги разбили сад. Что это были за Боги, какого племени, из какой бесконечности они явились и куда потом ушли, нам не дано знать, как не дано знать истинной причины существования сада и уж тем более – истинной причины существования миров. Однако, божественное присутствие было осязаемо, велико и ужасно, и сад, как ваяние безмерной, могущественной силы, как плод честолюбивой воли, являл собой нечто столь прекрасное, сколь и чудовищное.

Сад был велик. Он простирался вширь и вдаль, за линии, за полукруги, за измерения и величины. Он довлел над пространством, и время тяготилось им. Острые края темного диска ослеплялись и заростали его зеленой пеной. Чистые небеса, сотканные из голубых тел заряженных очевидностей, имели муку терпеть это непомерно большое, распластанное, зелено-розово-благое детище, пока еще не осознавшее, что осиротело.

Сад наполнял густой аромат роз, легкий ветерок, благоуханный, нежный, ласковый, носил пьянящий запах сирени и алых цветов боярышника. Персиковые деревья с изящными стволами дышали негой шероховатого довольства, их корни терялись в локонах изумрудной травы. Цветы… сад покрывали цветы… жадно и плотоядно пробиваясь везде, где находился кусок жирной почвы. Цветы золотистые и душистые, как мёд, выделялись среди всех, а по стволам персиков и их соседей, таких же сладоносных и полногрудых деревьев, ползли удивительных оттенков лозы. Трепещущие ветви, казалось, едва выдерживали тяжесть этого сверкающего великолепия. Осыпанная золотой пылью кудрявая жимолость, которую, быть может, уже описал художник порочный и страстный, особенно густо росла… у подножия черной, со всех сторон обсеченной и обритой стеной, сложенной из невыносимо тяжелых камней цвета Скорбных пустошей. За стеной находился Серый город, город тихий, благочестивый… и вечно страждущий.

Этот город основал Преподобный Отец ныне погибшей церкви Видящего. В своей отчаянной, исполненной желчной лихорадки борьбе за установление Вечного Закона Храма Истины они выжгли и обкорнали девять миров и пришли в этот. Они были сильны и алчны в своем праве губить во имя веры, но потом, спустя года… остался один лишь Преподобный Отец, потускневший обломок, в котором слабо отражался былой пожар. Он собрал уцелевшую паству и привел ее сюда, к самому краю сада. Раньше люди охотнее использовали летательные аппараты, до того, как над миром стали парить ужасные бестии из кошмаров, порожденных агонией умирающего десятого мира. Теперь аппарат разобран и употреблен в дело, став символом бескрылости тех, кто избрал покой. По воле Отца ненавистные всякому добродетельному приверженцу культа источники плотского наслаждения – мягкие травы, медовые цветы, сочные плоды и освежающие росы – были изничтожены. То, что под ногами, то, что вокруг, то, на что могли бы быть устремлены взоры праведных – все было забито серым кирпичом, и на каждом кирпиче – отрывок из Книги Истин, оставленной Видящим как непреходящий порядок отправления должных мыслей.

Преподобный хорошо знал Книгу Истин. Земной мир в ней признавался греховным, грязным, темным, свидетельствующим о бытие Зла в его вечном стремлении увести благоверных от лучезарного Света. Плотская отвратная действительность всечасно расставляла сети кощунственного соблазна, чтобы извратить души верующих и направить их по пути чувственности. Преподобный ненавидел чувства, считал их проказой, внутренней отвратительной проказой, которой болело естество человека, создания Единого. Человек, не вмешайся Предатель, остался бы чистым, кристально чистым и полым, открытым для принятия благ Единого и ничего более. А блага Единого – это знание Его Закона, это всеохватное единство паствы в себе и в Нем, это касание Божественной Красоты и жажда слияния с ней.

Преподобный верил, что только через боль, страдания и лишения, принятые со смирением и покаянием, через усмирение и уязвление плоти, через прижигание и вырывание чувственных позывов… через все это достижимо истинное очищение, соединение с Божественной Красотой. Потому он запретил в своей цитадели праздники и смех, музыку и танцы. Он одел своих детей в длинные, жесткие рубища и обязал женщин обертывать головы тряпицами, чтобы греховный вид их простоволосья не склонял мужчин к падению. Все, что делали горожане – это молились, трудились во славу цитадели и по установленным датам собирались на грандиозные, гротескно-величественные мессы, внушающие потусторонний ужас людям со свинцовыми оковами на ногах и со слабыми, едва бьющимися душами, выцветшими от многолетнего гнета Отца. Мужчины и женщины жили в разных комнатах, пусть и делили один дом, детей называли здесь Ангелами, а всех незамужних молодых людей – Немыми, потому что они, пока жили со своими родителями в нищенских глинобитных домах, не смели противоречить им ни в чем. Отец был тираном над паствой, а в пастве мужчины были тиранами над семьей, тиранами над сыновьями, а женщины – тиранами над дочерьми. Старшие дети неволили младших, а младшие, не в силах кого-либо неволить, чувствовали себя самыми жалкими. Во всяком доме хранился список Книги Истин, и всякий, кто бросит на нее случайный взгляд в неподобающее время, особенно будучи пойманным за греховными мыслями, должен был уединиться, дать себе десять ударов плетью и прочитать двадцать молитв. Земная красота считалась творением Предателя, средством опорочить души и без того обреченного на Адские Муки человечества, которое, согласно Книге, никогда бы не смогло достичь просветления, потому как судьба его – вечно страдать от своей греховности и стращать свою плоть, в постоянных изнурительных умалениях выпрашивая прощения у Единого за собственное убожество. Эти муки несовершенства нужно было сносить с кротостью и смирением, и тогда жизнь была хоть сколько-то не напрасной.

Такая упадническая философия сделала горожан не только бледными, изможденными и больными, но и неразумными, душевно надломленными. Наружно твердые, как обнажившаяся кость, под низкими и тяжелыми потолками своих домов, где пахло свечами и ладаном, они обращались в истеричных, противоречущих самим себе безумцев внутри. Они били детей и супругов, а потом били себя. Вероятно, каждый из мечтал девятихвосткой выпороть все мироздание, и только за то, что породило их такими… испорченными, лишенными идеала, обреченными вечно добиваться его, истязая себя, терпя самоумаление и саможертву.

Но более всех терпел Отец. Многие часы он сидел пред ликом Единого, вырезанном в холодном камне, сидел в темной, опустошенной зале, и молил… дать знак, что Он… есть. Нет, Преподобный Отец не сомневался в существовании Видящего. Но он страшился того часа, когда, умирая, признал бы, что он, являясь величайшим сподвижником истинной веры, что он, Преподобный, почитаемый паствой, словно пророк, не слышит глас божий. Он ждал откровения, как любовницы, он распластывался в экстазе самоунижения на сером и пыльном полу, который покрывали трещины. Но ни один комочек мха не пророс в этом полу – вера в Закон Видящего убивала все живое, не давая ему расти, крепнуть и наслаждаться собственной плотью. Гласа не было – мертвое не говорит.

Муки богоискательства испортили характер Отца. Он стал раздражительным, черствым, жестоким, чувственно тупым и при этом остервенелым. Подчас он бил своих подопечных ни за что, в порывах бездумной, стенающей ярости. В прошлом году он покарал Зигмуса – члена паствы, который первым за многие годы указал Отцу на неистребимость чувственного желания. Он возжелал женщину, возбудил в ней ответные чувства – и насладился ею. Закон Книги предписывал страшно переживать вынужденные акты соития, влекущие за собой деторождение. Тот, кто в установленный, разрешенный срок соединялся с лицом другого пола, впоследствии должен был три месяца истязать себя голодом и плетьми, чтобы таким образом хотя бы приблизиться к тому, чтобы смыть непоправимый грех плоти. Зигмус восстал против этого Закона и во всеуслышание объявил, какое сладостное чувство он испытал, овладев женщиной.

Отец обрушил него весь свой праведный гнев. Он сказал, что подлинный человек должен оставить плотские удовольствия и стремиться к высшему нетелесному благу, дарам Видящего, изничтожающего всякое движение греха. Его же, вкусившего наслаждения от животного акта бездумных тварей, он нарек Зверем. У него отобрали одежду, запретили стричь волосы и бороду. Зигмус обрел длинные ногти на руках и ногах, его клетка – место заточения – не позволяла ему подняться, и он ползал на четвереньках. Но Зигмус был счастлив. Он сказал Отцу:

На страницу:
2 из 3