Три карты смерти.
Три карты смерти.

Полная версия

Три карты смерти.

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Анна Сергеевна Нарумова? – спросил он, чувствуя себя неуклюжим медведем в антикварной лавке.

– Она самая, майор Томский. Проходите. Кофе?

– Я по делу, – отрезал он.

– Догадываюсь, – улыбнулась уголками губ. – Полиция редко обсуждает с историками романтизм в лирике Пушкина. Особенно в Рождество. Присаживайтесь.

Он опустился в кожаное кресло. Достал из папки фото и разложил на низком столике: тело, кресло, бант, карта.

– Вот наше «произведение», – с сарказмом сказал он. – Подполковник Руднева считает, что вы поможете… с переводом.

Анна взяла фотографии. Её лицо не дрогнуло. Она рассматривала снимки так, как он рассматривал бы план эвакуации: композиция, ритм, счёт.

– Так, – тихо сказала она, раскладывая снимки как пасьянс. – По порядку. Зеркало – граница между живыми и тенями. Убийца ставит жертву к «порталу». Он заставляет его смотреть в потустороннее в момент смерти.

Томский молчал. Сарказм испарялся.

– Часы. Остановились на 3:03. Тройка. Почему ещё «три минуты»? Насмешка. «Сверхурочное» время, которое уже ничего не решает. Высокомерие.

Она взяла в руки фотографию с картой.

– А вот и ключ. Тройка пик. В контексте «Пиковой дамы» тройка – первая карта, на которой проигрывается Германн. Старт краха. Сообщение простое: «Твоя игра проиграна с начала. Это первая проигрышная ставка. Остальные – по очереди».

Она подняла на него ясные серые глаза – и вдруг нахмурилась.

– Но в прологе упоминалась семёрка пик. А здесь – тройка. Германн узнаёт карты в порядке: тройка → семёрка → туз. Убийца идёт в обратном. Он не воспроизводит текст – он его расплетает. Семёрка – последний проигрыш. Тройка – начало падения. До семёрки – туз. Карта, о которой молчат. Карта, которую у Германна будто «украли духи».

Она замолчала. В голосе зазвучал не страх – осторожный ужас.

– Убийца не психопат. Он – педантичный, жестокий литературовед. Он ставит точку в чужой истории, используя «единственно верную» цитату. Не прячется. Ждёт, что мы поймём замысел. Ждёт аплодисментов.

Слова Лизы всплыли в памяти Томского ледяной волной. «Он ждёт аплодисментов». Книжный бред обретал плоть.

– И бант? – хрипло спросил он.

– Финальный штрих. Унижение. Мёртвый мужчина с кокетливым бантиком. Трагедия превращена в фарс. «Он – кукла», – говорит убийца. – Но… – она наклонилась ближе. – Узел на фото завязан несимметрично: правая петля лежит поверх левой, и хвосты идут в разные стороны. Так обычно завязывают левши – или те, кто действует перед зеркалом, повторяя жесты наоборот. Это мелочь, но в этой игре – это счёт.

Томский встал. В голове гул. Мир мотивов, улик и протоколов треснул. Они искали вора, мстителя, сумасшедшего. Искать надо – библиотекаря. Режиссёра.

– Вы сказали «первая проигрышная ставка», – медленно произнёс он, глядя в потолок книг. – Значит, будут и другие? Семёрка? Туз?

Анна кивнула.

– «Тройка, семёрка, туз» – формула выигрыша, ставшая формулой гибели. Если он идёт в обратном порядке, семёрка уже была. Следующей будет… туз.

Он подошёл к окну. Снег всё так же падал на пустой город. Но теперь Томский видел не тишину, а гигантскую доску: квадраты света и тени. Где-то на ней невидимый игрок готовился к следующему ходу. А он даже не знает правил.

Он обернулся.

– Мне понадобится ваша помощь, Анна Сергеевна.

Это была не просьба. Признание поражения. И начало чего-то нового. Между их взглядами словно пробежала искра – короткая, теплая. Томский впервые за долгое время почувствовал, как внутри, там, где давно поселилась злость, вспыхнуло другое – маленькое, человеческое тепло.

Анна кивнула едва заметно.

– Тогда – план, – сказала она деловым тоном, моментально возвращая игру в поле смысла. – Завтра вы – к Томилину. Возьмите карту, копии, зеркало – как он просил. Попросите Савельева пересмотреть узел банта: снимите макро, посмотрите направление петли и давление на ленту. Если завязывали «по зеркалу», волокна на правом хвосте должны быть чуть сильнее распушены. – Она повернулась к двери. – Гордей!

Парень выглянул из прихожей, прижимая планшет.

– Здесь.

– Делаешь контрхронологию цитат «Пиковой дамы» – от конца к началу. Ищешь прямые параллели с тем, что у нас в деле: свет, звук, зеркало, ритм семь. Отдельно – любые упоминания туза в работах Томилина и в закрытых группах коллекционеров. Всё, где «ас», «туз», «as de pique», «ассо». И – проверь метаданные фото из дома Нарышкина. Имена файлов, серийная нумерация. Там может быть чужая рука.

– Сделаю, – кивнул он. Очки съехали, он неловко поправил их, и Марина, наверное, в этот момент снова бы увидела «огонь подо льдом».

Томский уже тянулся за папкой, когда Гордей осторожно поднял руку:

– Извините. Я… уже посмотрел серию. Там есть странность. Две фотографии карты лежат в одном каталоге с нестыкующимися временными метками – разница ровно семь минут. И второе: на белом поле тройки – едва заметная насечка типографского ножа. Как будто карта из другой колоды, с другим обрезом. Это может подтвердить Томилин.

– Семь минут, – устало повторил Томский, чувствуя, как число снова встаёт в счёт, как метроном. – Хорошо. Завтра – профессор. Сегодня – узлы и логи.

Он взял пальто. На выходе задержался на секунду.

– Анна Сергеевна… – начал он, но не нашёл слов.

– Не благодарите, – спокойно сказала она. – Это не доброта. Это ремесло.

Он кивнул. В коридоре пахло ночным снегом. Дверь закрылась, тишина снова легла в квартиру – густая, живая.

Марина прочитала первое сообщение от него, как только экран мигнул в темноте кабинета: «Дама вступила. Завтра – Томилин. Узел – левша/зеркало. «Туз» маячит». Она поймала своё отражение в чёрном стекле окна и впервые за день улыбнулась – коротко, хищно. Похоже, в эту партию действительно вошла дама. И это была не только Пиковая.

Секвенция 2: Эхо в архиве

Часть 1: Пятьдесят лет тишины

Утро началось раньше будильника. Тёмное, мокрое, ещё не решившееся стать днём. Петербург дышал ровно и глухо, как огромное животное под тяжёлым одеялом. Анна шла по пустой улице к массивному серому зданию, в котором хранилось чужое прошлое – и её собственное будущее. Снег выглядел как пергаментная пыль: чуть‑чуть, в просветах асфальта, сухими крошками на кромке бордюра.

Архив встретил её камнем. Гулкие ступени, тяжёлая дверь, тугие петли, чей скрип всегда напоминал ей звук натягиваемой струны. Внутри – другая погода: прохладно, чуть сыро; воздух, в котором есть возраст. Вахтёрский стол, турникет, узкий коридор, где на стенах висели белые листы с правилами: без верхней одежды, без ручек, без еды, без вспышки. «Только карандаш», – отметила про себя. Эти запреты всегда действовали на неё как успокаивающая молитва: порядок, ритуал, доступ к тишине.

Она оформила пропуск. Пластик коротко пискнул, турникет вежливо отпустил. В гардеробе – металлическая клетка ящика, жестяной номерок, знакомый вес пустой сумки на плече. Прозрачный пакет с ноутбуком, блокнотом, карандашом, тонкими хлопковыми перчатками. Всё как обычно – и ничто уже не было обычным, потому что сегодня она пришла не просто читать. Сегодня она пришла взять.

Читальный зал открылся шуршанием страниц, как море – прибойной полосой. Длинные столы, зелёные абажуры, занятые местами редкие читатели – согбённые над папками, как монахи над Псалтирью. Свет падал ровными островами. В каждом острове время текло отдельно.

Анна заняла место у окна – как всегда, чтобы периферическим зрением держать город. Положила на стол блокнот, перчатки, аккуратную стопку бланков. Привычно переписала: Фонд… Опись… Дело… Год… Ключевые слова – скупые, как кости фактов. Дом Нарышкиных. Гороховая. 1867.

Заказ ушёл в глубину, в недра, откуда приходят серые коробки – одинаковые, шершавые, с нитяными завязками. Время там складывают в брикеты и выдают порциями.

Пока она ждала, Анна разложила карандаши, проверила, чтобы грифель был заточен, но не остёр – чтобы не порезать бумагу случайностью. Нащупала на дне пакета перчатки – тонкие, как кожа крыла. Надела. Холодок хлопка охватил пальцы; прикосновение, которое всегда заставляло её дыхание становиться осторожней.

Первые коробки послушно приехали на каталке. Открыла. Первая – описи имущества, ведомости, долговые расписки. Чужие цифры, чужие фамилии – сухая трава, в которой иногда попадаются ягодки. Вторая – переписка с подрядчиками, счета на зеркала, свечи, позолоту рам. Счетов было много, почти навязчиво. Анна сделала пометку в блокноте: «Зеркала – навязчивый мотив». Она слышала, как шуршит бумага под перчатками – мягко, как снег.

Третья коробка оказалась не той: вместо Гороховой – Васильевский, вместо 1867 – 1871. Чужая улица, другой год. На корешке папки, пониже инвентарного номера, чернел крошечный треугольный след чернил – как случайная клякса, но форма была слишком узнаваемой, чтобы быть совсем случайной. Анна задержала взгляд. «Пики», – подумала, сама не зная, откуда пришло слово. Слегка улыбнулась своему суеверию и отложила папку в сторону – вернётся к ней, если останется время.

Дальше – правильные шифры, нужные строки. Она открыла следующий брикет времени. Плотная обёрточная бумага с аккуратными, старомодными узелками. Пальцы ощутили тугость завязок. Анна развязала – медленно, будто разворачивала подарок. И это действительно был подарок.

Внутри лежала тетрадь в кожаном переплёте – не слишком толстая, и от этого тяжёлая, как сердечный камень. Кожа тёплая на ощупь, отполированная чужими ладонями. На форзаце – бледный прямоугольник инвентарной наклейки и вдавленный тиснёный знак: буква N под крошечной короной. Экслибрис. По спине пробежал сухой холод – не страх, а знание.

Анна сидела очень тихо. В шуме читального зала у каждого был свой остров. На её острове сейчас поднимался ветер.

Она перевела дыхание и лишь приподняла верхнюю крышку, настолько, чтобы увидеть, что это действительно рукопись, а не альбом. Бумага поддалась с лёгким, едва слышным хрустом, как тонкий лёд. В нос ударил запах старого чернила, пыли и чего‑то сладкого, как выдох засушенного цветка. На первой странице – пусто. На второй – тоже. Третий лист – чистый, с едва заметной тенью когда‑то прижатого венчика. Анна почувствовала, как её грудная клетка повторяет ритм этих пустых страниц: вдох, задержка, выдох.

Она не стала читать дальше. Сделала то, чему когда‑то научил её Михаил Томилин – не спешить с первым словом, если ещё не услышала музыку руки. «Сначала – общее: бумага, линия, нажим», – говорил он ей на семинаре, стоя над её плечом, и она тогда впервые поняла, что палеография – это не только буквы, это дыхание. Томилин учил слушать. И сейчас она слушала: тонкая сеточка волокон, шершавая кромка, неритмичный нажим пера в углах букв, где рука сомневалась. Эти сомнения были как дрожь какой‑то далёкой, но близкой женщины. Графини, имя которой пока не называлось, но уже дышало ей в ладонь.

Она закрыла тетрадь, положила ладонь сверху – успокаивающе, как кладут ладонь на плечо ребёнку. Потом поднялась и пошла к стойке выдачи. Табличка говорила: «Особо ценные – только в зале». Она знала это. И она знала, что это – исключение, если захотеть.

Мини‑конфликт возник, как и положено, на пересечении правил и необходимости. Дежурный взгляд поверх очков скользнул по бланку и вернулся к табличке. Анна спокойно положила рядом вторую бумагу – подписанный майором Томским лист, где сухими формулировками стояли обязательные слова: «в рамках следственных действий… по расписке… сроком 48 часов… без права передачи третьим лицам». Она позвонила Томскому заранее – и он позаботился, чтобы бумага была здесь раньше неё. В телефоне молчаливой вибрацией лежало готовое сообщение: «Если будут возражения – переключайте». Она ничего не переключала. Просто подождала.

Процедура заняла ровно столько, сколько должна была. Печать, подпись, запись в толстом журнале с линиями, как в школьной тетради, где она вывела своё имя аккуратно, сильным нажимом. Её «расписка» получилась чуть темнее соседних – она не сдержала руку. Ей было не всё равно.

Дневник вернулся на её стол уже в другой упаковке – плотный конверт, одна красная нитка поверх. Её нитка. Она аккуратно уложила его в прозрачный пакет. Сверху положила бланк с корявым штампом. Пальцем провела по тиснёной букве N – коротко, как по лбу перед дорогой.

Но перед тем, как уйти, она вернулась к описям. Это было необходимо – чтобы не тянуть за одну нить, не видя всего клубка. Она разложила перед собой ещё несколько дел: инвентарные ведомости за осень 1867 года, переписка по ремонту дома на Гороховой, список имущества с пометами на полях. Там были зеркала – много зеркал, разных размеров, с названиями залов: «зал с колоннами», «малый кабинет», «верхняя гостиная». Рядом – «альбомы», «картонные коробки с лентами», «тетрадь в кожаном переплёте (без печати)». Анна замерла на этих скобках – кто‑то, кто составлял опись, отметил отсутствие печати. Значит, тетрадь была личной. Значит, её никто не должен был читать – и все прочли.

На полях одного из листов был тонкий нацарапанный знак – треугольник, остриём вниз. Не секретный знак, не печать. Человеческая привычка рисовать в тишине. Анна почему‑то почувствовала, что это – не случайность. Внутри треугольника кто‑то поставил крошечную точку – как сердце. Она тоже машинально поставила точку карандашом в своём блокноте, напротив строки: «Гороховая – комната с зеркалами».

Время в зале, кажется, стало гуще. Звук страницы за соседним столом стал похож на шорох шёлка. Анна сложила дела обратно в коробки. Аккуратно завязала бечёвки, так, чтобы узелки смотрели одинаково – этому её тоже учил Томилин: «Как развязала – так и завяжи. История любит симметрию».

Когда она поднялась, стул тихо вздохнул. Дневник лежал в пакете – молча, как камень, который только что вынули из воды. Она посмотрела на часы. Время за пределами этого зала даже не пыталось совпадать: было почти полдень, хотя ей казалось, она только села. Она расписалась в журнале ещё раз – на выдачу – и написала рядом: «48 ч». Всё по правилам.

В коридоре было теплее. Светлее. Пахло не пылью, а краской свежей стенгазеты с объявлениями. В гардеробе её сумка вновь обрела обычный вес – и необычное содержимое. Дверь тяжело выдохнула её на улицу. Снег перестал, воздух стал острым, как стекло. Город вернулся. Трамвай на соседней линии протяжно звякнул, будто узнал её.

Анна стояла на крыльце и понимала: то, что лежит у неё под рукой, – не просто вещь. Это – след. Петля. Браслет на запястье. Она проведёт им по коже – и он затянется. Это ощущение не пугало её. Оно собирало её в точку.

Она спустилась по ступеням, сжала лямку сумки. На верхней ступени задержалась и посмотрела на свои перчатки – снятые, смятые в руке. На большой палец легла тёмная пылинка. Она сдула её – осторожно, не разрушая.

Дорога домой прошла в молчании. Ни одно сообщение, ни один звонок не прорезал её маршрут. Она специально выключила всё. Ей хотелось, чтобы этот день был как шкатулка: открыл – закрыл. Внутри – только то, что должно быть.

Дома она уложила конверт на стол, как кладут человека на операционный стол – ровно, без перекосов. Сверху положила бланк с подписью Томского – сухой щит, благодаря которому эта тетрадь оказалась у неё в квартире. Она насыпала в чайник воды, включила газ, посмотрела, как под голубым языком пламени медленно собираются пузырьки. Её движения были спокойны. Она не открывала конверт – ещё нет. Это будет ритуал. Она знала: читать лучше вечером, при зелёном свете лампы, когда город молчит. Тогда слова приходят верней.

Она присела к столу, перелистнула блокнот, подытожила: «Гороховая. 1867. Зеркала. Тетрадь N. Выдана на 48 ч». И ещё, ниже, тоньше: «Голос». Она не писала, чьей рукой – своей или чужой – это слово уже было сказано.

Вечер ещё не начался, но всё уже было решено. Анна закрыла блокнот, погладила ладонью по пакету – коротко, как знак, что увидимся позже. В стекле окна её отражение сделало то же самое. Она улыбнулась самой себе – немного растерянно и очень осознанно.

«Вечером», – сказала она вслух. И свет в комнате отозвался едва заметным кивком зелёного абажура, будто тоже ждал.

А пока – она пошла в ванную, чтобы смыть с рук невидимую бумажную пыль. Этот день должен был закончиться чистыми пальцами. Начинался – выбор.

И вечером она откроет тетрадь.

И услышит.

И выберет.

Часть 2. Шёпот графини

Квартира на Васильевском острове встретила Анну тишиной – плотной, осязаемой, словно вата в ушах. За окном падал снег. Крупные, медленные хлопья оседали на карнизах и подоконниках, превращая город в безмолвную декорацию. Даже звуки с улицы – редкие машины, скрип ворот – доносились приглушённо, словно из-под воды. Часы на кухне отстукивали секунды и тоже казались далекими, как морзянка с другого берега.

В прихожей пахло воском и мокрой шерстью. Под пальто – лёгкая стылость, та, что в Петербурге живёт в стенах зимой и не уходит даже при включённых батареях. Половицы под носком сапога откликнулись приглушённым щелчком – знакомым, домашним.

В комнате – привычный порядок: полка с альбомами по искусству, на верхней – открытка из музея с репродукцией «Гостьи» Серова; под стеклом – фотография на Невском, где Анна случайно отражается в витрине – двойная, как тень. Рядом – тонкая серебряная закладка в виде иглы; подарок Томилина к защите – теперь она смотрелась как предвестие.

Она сняла пальто. Повесила на крючок. Сняла шарф. Ботинки. Всё медленно, методично, откладывая момент. Потому что знала: как только она откроет дневник – назад пути не будет. Тишина слушала её так же внимательно, как она – тишину.

Сумку с дневником она положила на стол у окна. Не сразу открыла. Дневник она забрала у Томского на сорок восемь часов – по расписке, до утра послезавтра. Этого времени должно было хватить, если не медлить и не суетиться. Сначала заварила чай. Крепкий, чёрный, без сахара. Три глотка – привычный ритуал, чтобы успокоить руки. Включила настольную лампу – старую, с зелёным абажуром, купленную на блошином рынке. На кромке – мелкие трещинки лака, и через них свет вытекал теплее. Получилось почти интимно, как перед свиданием.

С призраком.

Села. Достала дневник. Положила перед собой на стол. На каптале – аккуратный нитяной шов, местами истёртый. На форзаце – инвентарная наклейка, бледная печать архива и выцветшая тиснённая буква N под короной – экслибрис, от которого по спине пробежал холодок.

Кожаный переплёт был тёплым – словно его только что держали в руках. Это было невозможно, конечно. Он пролежал в холодной комнате вещдоков несколько дней. Но Анна чувствовала – он живой. Он ждал её. Кожа пахла пылью, засахаренными чернилами и чем‑то еле уловимым, как шлейф фиалок в закрытом ящике.

Она открыла его. Медленно. Бережно. Бумага чуть хрустнула, как снег под каблуком.

Первые страницы были пусты. Потом – снова. И снова. Словно кто-то начинал вести дневник, но не мог найти слов. Или не решался их записать. Три чистых листа подряд – пауза, как вздох перед признанием.

Потом – текст.

Бисерный, выцветший почерк. Чернила цвета сепии, местами выгоревшие до бледно-коричневого. Буквы с длинными росчерками, с завитками – старая орфография, дореволюционная. «Ять», твёрдый знак в конце слов. Анна читала по слогам, вчитываясь, вслушиваясь. Сначала – глазами, потом – внутренним ухом, как будто это не она читает графиню, а графиня шепчет ей из густой тишины квартиры.

«10 октября 1867 года.

Сегодня я впервые увидела его. Не лицо. Лицо я видела и прежде – на балах, на приёмах, в ложе театра. Но сегодня я увидела его душу. Он стоял у окна в Мраморном зале, спиной ко мне, и смотрел на Неву. Серый день. Дождь. Вода сливалась с небом. И он смотрел так, словно хотел раствориться в этой серости. Исчезнуть. Я подошла. Он не обернулся. Но сказал: "Как же душно здесь, графиня. Как же душно среди всех этих людей". И я поняла – он мой. Он единственный, кто понимает. Кто чувствует то же, что и я. Эту пустоту. Это одиночество в толпе. Этот страх – что вся моя жизнь пройдёт мимо меня, как эти серые волны мимо набережной».

Анна замерла. Рука, державшая чашку, застыла на полпути ко рту. Слова ложились на её собственные, когда‑то несформулированные страхи так точно, что казались подсказкой, давно спрятанной для неё одной.

«Она», – подумала она. «Графиня. Она чувствовала то же, что и я».

Пустота. Одиночество. Страх.

Страх, что жизнь пройдёт мимо. Что ты так и останешься наблюдателем. Свидетелем. Но не участником. Что все «правильные» решения – чужие, как чужие платья на чужих плечах.

Она продолжила читать.

«20 октября 1867 года.

Первая игра. Он привёл меня в дом на Гороховой. Старый особняк. Пустой. Заброшенный. Комнаты без мебели. Только зеркала. Огромные, во всю стену. Он сказал: "Здесь мы будем играть". Я спросила: "Во что?" Он ответил: "В правду". Он достал колоду карт. Не обычных. Старинных. Таро. Он разложил их на полу. И сказал: "Выбирай". Я выбрала. Тройку Пик. Он улыбнулся. "Интересный выбор, графиня. Карта скорби и потерь. Но также – карта освобождения". Я спросила: "Освобождения от чего?" Он ответил: "От себя прежней"».

Анна перестала дышать.

Тройка Пик.

Та самая карта.

Она была здесь. Полтора века назад. Она была началом. В классических Таро эту масть называли «мечами», и где‑то в памяти щёлкнуло: пики – их русская тень. Острие, режущее по живому – и освобождающее от старой кожи.

Пальцы улавливали микрорельеф чернил, как шрам, который не исчезает, сколько ни трогай. В височной кости отозвалось лёгким уколом – знакомая мигрень, барометр.

Она перевернула страницу – и между датами «20-е» и «25-е» обнаружила короткую запись, как междометие:

«22 октября 1867 года.

Лестница в доме на Гороховой скрипит, как корабельный трап. Я шла вверх и поняла: каждая площадка – как зеркало; на одной я – девочка, на другой – старуха, на третьей – никто. Он сказал, что выбор – это плата, и монета у каждого своя. Моя – страх. Я должна заплатить им до конца».

Щека Анны повела нервной дрожью – совпадение с её собственным страхом было слишком точным.

«25 октября 1867 года.

Вторая игра. Он научил меня видеть. Не глазами. Сердцем. Он велел мне стоять перед зеркалом и смотреть. Не на своё отражение.

Сквозь него. Туда, где нет времени. Туда, где все мы – одно. Я пыталась. Час. Два. Ничего. Потом – вдруг – я увидела. Не себя. Кого-то другого. Женщину. Молодую. В чужой одежде. Она смотрела на меня. И плакала. Я закричала. Он обнял меня. Прошептал: "Не бойся. Это твоё будущее. Твоё другое Я. Она ждёт тебя. Она зовёт тебя. Ты должна прийти к ней"».

Руки Анны задрожали. Чашка выскользнула из пальцев. Упала на стол. Чай разлился по дереву, тёмным пятном пополз к дневнику. Она рывком подхватила чистую салфетку, подложила под переплёт – паникующая, но точная. Влажный ореол остановился в сантиметре от форзаца. Сердце постучало трижды – как молоточек по стеклу.

Она даже не заметила.

Она видела только слова.

«Женщина. Молодая. В чужой одежде. Она плакала».

Из глубины книги пахнуло холодом и пудрой – призрачным ароматом, неуместным в её кухне. На стекле окна вспыхнуло её собственное отражение и вдруг стало чуть старше – на миг – и снова вернулось к привычным очертаниям. Анна зажмурилась и открыла глаза. Квартира была та же. Но воздух стал гуще.

«Это я», – прошептала Анна в пустоту комнаты. «Она видела меня. Полтора века назад. Она знала, что я приду».

Слезы потекли по её щекам. Тихо. Медленно.

Но это были не слёзы горя.

Это были слёзы узнавания.

Она провела тыльной стороной ладони по щеке, отложила салфетку рядом – мокрую, как след от оттаявшей перчатки. На полях страницы виднелся светлый отпечаток когда‑то прижатого цветка – возможно, фиалки; тонкое пятно, похожее на тень.

«30 октября 1867 года.

Третья игра. Последняя. Он привёл меня в комнату с зеркалами. Но теперь зеркала были завешаны чёрной тканью. Он сказал: "Сегодня ты выбираешь. Окончательно. Остаться той, кем ты была. Или стать той, кем ты должна быть". Я спросила: "А если я не хочу выбирать?" Он ответил: "Тогда ты умрёшь. Не физически. Но внутри. Ты станешь тенью. Призраком собственной жизни". Я взяла карту. Перевернула. Тройка Пик. Снова. Он улыбнулся: "Ты приняла выбор. Теперь ты свободна". И я почувствовала – что-то внутри меня сломалось. Или, наоборот, освободилось. Я заплакала. Он вытер мои слёзы. Поцеловал. И исчез. Просто растворился в воздухе. Как дым. Как сон».

Последняя запись. Та самая, которую Анна уже видела. Точка, поставленная чужой рукой там, где ей самой хотелось поставить точку – и не получалось годами.

«Ты пришла. Теперь выбирай».

Она закрыла дневник. Положила руку на обложку. Кожа была тёплой. Живой. Под пальцами – бугорок нитяного узла, как пульс.

«Я не сумасшедшая», – прошептала она в тишину. – «Я не больна. Это всё… правда».

На страницу:
3 из 6