bannerbanner
Подпрапорщик из Баксана
Подпрапорщик из Баксана

Полная версия

Подпрапорщик из Баксана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Клим Винокуров

Подпрапорщик из Баксана

ПРОЛОГ. ПОСЛЕДНЯЯ ГАВАНЬ СТАРОГО МИРА

Июнь 1914-го. Россия дышала полной грудью, словно богатырь, оправившийся от тяжкой хвори. Лихорадка революции пятого года и позор Цусимы остались позади, зарубцевались, как сабельные шрамы на теле исполина. Но шрамы эти были не только от ран – они были и от побед. От победы над террором.

Волна убийств и экспроприаций, что захлестнула страну в 1905-м, была сломлена. Железной рукой премьера Столыпина, виселицами «столыпинских галстуков» и бдительностью Охранного отделения. Эсеры-максималисты, еще недавно диктовавшие волю улицы, были переловлены, их боевые дружины разгромлены. Террор отступил, и на смену тревожному гулу выстрелов пришел иной гул – гул стройки и станков.

Империя не просто встала с колен – она ринулась вскачь, и грохот ее бега был слышен на всех биржах мира. Это было возрождение, подкрепленное не одним лишь патриотическим порывом, но и сухими, железными цифрами отчётов Министерства финансов. За последние пять лет страна вышла на первое место в мире по темпам роста. Промышленное производство взлетело на 50%, а выплавка чугуна – на 64%. От Балтики до Тихого океана гудели новые заводы, а от черноземных степей, давших рекордные 90 миллионов тонн хлеба, к портам тянулись бесконечные вереницы вагонов. Россия по-прежнему кормила Европу, а ее золотой рубль был тверд, как гранит.

Армия, принявшая горькие уроки Маньчжурии, перерождалась. Под руководством военного министра Сухомлинова она выросла до полутора миллионов штыков. На стапелях Балтики уже покачивались стальные исполины – новейшие линкоры-дредноуты типа «Севастополь», ответ Цусиме. А в небе, пока еще робко, гудели пропеллеры 263 аэропланов – зарождающейся военной авиации.

Всего год назад отгремели торжества в честь Трехсотлетия Дома Романовых. Иллюминации, парады, ликующие толпы. Казалось, сама история поставила точку в смуте: порядок восстановлен, династия незыблема, империя – вечна. Даже для простого человека этот рост был осязаем: реальные доходы за эти годы выросли на четверть, по всей стране строились школы, а грамотность призывников поднялась до 68%. Жизнь налаживалась.

Но за парадным фасадом, в тиши кабинетов, царило напряженное ожидание. В Охранном отделении по-прежнему перебирали донесения филёров, следивших за уцелевшими подпольщиками. А в здании Генерального штаба офицеры Разведочного управления с тревогой вчитывались в шифровки от заграничных агентов. Из Берлина доносили о воинственных речах кайзера и ускоренном строительстве флота. Из Вены – о нарастающих антисербских настроениях при дворе. Из Стамбула – о германском влиянии на Босфоре. Каждая такая депеша ложилась в папку с грифом «Совершенно секретно», рисуя тревожную картину неизбежного столкновения. Разведка докладывала: Европа как пороховая бочка, и искра уже тлеет где-то на Балканах.

В это самое время, в знойном Сараево, где за пару лет до того бушевали Балканские войны, разворачивалась последняя сцена старого мира. На набережной Милячки, усыпанной желтым песком в честь высокого гостя, выстроилась праздничная толпа. Эрцгерцог Франц Фердинанд, наследник престола дряхлеющей Австро-Венгерской империи, сидел в открытом автомобиле «Греф унд Штифт» рядом со своей супругой Софией. Он был живым символом имперской политики, которую так ненавидели сербские националисты. Всего час назад металлический осколок бомбы, брошенной заговорщиком, оставил на его мундире лишь рваный след, словно сама судьба давала ему последний шанс. Но по роковому стечению обстоятельств, кортеж свернул на набережную, где у моста Латинера в толпе уже стоял девятнадцатилетний Гаврило Принцип. Его карманы были тяжелы не от книг по истории или праву, которые он когда-то надеялся изучать, а от браунинга «ФН Модель 1910» и гранат. В его глазах горел не студенческий идеализм, а фанатичная решимость боевика организации «Млада Босна». Он видел перед собой не человека, а тирана, воплощение многовекового гнета, и его палец уже сжимал холодную сталь курка.

Два выстрела, прогремевшие в тот воскресный день, разорвали не только жизнь австрийского престолонаследника, но и саму ткань европейского мира. Сначала – гробовое молчание дипломатических канцелярий, затем – нарастающий гул ультиматумов. Австро-Венгрия – Сербии. Германия – России. Франция – Германии. Сухие строки дипломатических нот сплетались в смертоносный узор, где честь мундира и престиж короны ставились выше миллионов жизней. Зашевелились генштабы, заскрипели перья на мобилизационных предписаниях. Неумолимо, день за днем, Европа скатывалась в пропасть, которую все видели, но которую никто не в силах был избежать.

В России эти тревожные сигналы оставались достоянием узкого круга посвященных. За стенами кабинетов Генштаба жизнь текла в своем неспешном ритме. В Петербурге давали «Жизель», в Киеве открывали памятник Столыпину-умиротворителю, на заводах звенели новые станки. Воздух был густым и сладким, как перед грозой, которую все чувствуют, но чьих масштабов еще не осознают. Империя, достигшая пика своего могущества и усмирившая внутреннего врага, стояла на самом краю. Выстрелы в Сараево уже прозвучали – и все это великолепное здание, возведенное трудом миллионов, готово было рухнуть в бездну, пробудив дремлющего змия.

Все от Государя в Царском Селе до рядового в запасном полку, от сановного сановника в золоченом кабинете до землепашца в смоленской деревне, от инженера на путиловском заводе до учительницы в земской школе – вся великая семья российского народа не ведала, что скоро всем им предстоит пройти сквозь единое горнило. Сквозь ад артобстрелов и похоронок, сквозь горе матерей, получающих казенные конверты, и стук костылей на мостовых. Сквозь плач детей, оставшихся сиротами, и ярость обезумевших от потерь. Сквозь огонь, что испепелит империи, и кровь, что затопит нивы и города от Балтики до Черного моря.

Война, накануне которой министр земледелия Александр Кривошеин предостерегал: «Мы готовимся к великой войне, которая может стать закатом нашей государственности». Война, чье истинное имя “Великая” будет вычеркнуто из народной памяти на долгие десятилетия. Именно эта безымянная война проведет ту самую черту, после которой русская история навсегда разделится на человеческое «до» и кровавое «после».


Глава 1. Мирная пристань

Село Баксан, затерянное в предгорьях Кавказа, казалось, дышало самой историей. Оно раскинулось вдоль берегов быстрой реки Баксан (Азау), утопая в зелени садов и акаций. Улицы его рассказывали о прошлом без слов: Казачья и Линейная напоминали о временах, когда здесь несли службу линейцы, а кривые переулки с саклями хранили память о кабардинских аулах, сросшихся со станицей.

Над селом возвышались два храма – православная церковь Покрова Пресвятой Богородицы и скромная каменная мечеть с минаретом, устремившимся в небо, словно стрела. Церковь, построенная из белого местного камня, стояла на самом высоком месте. Её купола, покрытые сусальным золотом, сияли на солнце, а колокольный звон разносился далеко по округе, оповещая о времени службы или празднике. Внутри церкви пахло ладаном и воском, а стены были украшены иконами, некоторые из которых, по преданию, казаки принесли с собой с Дона.

Мечеть, хоть и меньше размером, была не менее значима. Её строили всем миром – и казаки, и кабардинцы, и осетины. Резные деревянные двери, узкие стрельчатые окна и арабская вязь над входом, гласившая: «Мир этому дому». Во время праздников Ураза-Байрам и Курбан-Байрам здесь собиралась вся мусульманская община, а после молитвы старшины села, независимо от веры, делились новостями и решали общие дела.

Между церковью и мечетью лежала Сливовая роща – сердце Баксана. Здесь, под сенью вековых деревьев, встречались старики в папахах и башлыках, чтобы вспомнить прошлое, а молодежь – чтобы послушать песни, где казачьи напевы переплетались с горскими мелодиями. В роще же стоял и древний камень-менгир, испещренный знаками, которые ни старики, ни учёные толком разгадать не могли. Говорили, что он хранит дух этого места – земли, где веками учились жить бок о бок люди разных кровей и вер.

Народ в Баксане жил пестрый, но сплочённый. Казаки, чьи предки пришли с Терека, давно переняли у кабардинцев искусство выращивания садов и выделки кож. Кабардинцы, в свою очередь, научились у казаков строить крепкие дома и печь хлеб в русских печах. Осетины-христиане работал кузнецами, а татары-мусульмане держали лавки, где торговали специями, тканями и восточными сладостями.

Село жило своей жизнью, размеренной и прочной. По утрам дым из пекарен смешивался с ароматом свежего хлеба, днём в кузницах звенели молоты, а к вечеру над Баксаном повисал сладкий запах цветущих слив. Казалось, сама история, устав от войн, подарила этому уголку Кавказа тихую, мудрую старость.

***

Тьма за окном была ещё густой, почти осязаемой, когда Андрей, щурясь, зажёг керосиновую лампу. Жёлтый свет выхватил из мрака тяжёлые дубовые стены, закопчённый сводчатый потолок и устье печи, чёрное, как воронья пасть. Воздух в пекарне был прохладен и пах старым деревом, золой и закваской – запах, знакомый ему с детства, запах, ставший частью его самого.

Он двинулся привычным маршрутом: снял с гвоздя холщовый фартук, засучил рукава рубахи, обнажив мощные, покрытые светлыми волосами предплечья. Руки пекаря – сильные, с короткими пальцами, испещрённые старыми ожогами и шрамами. Инструменты рабочего человека.

Подойдя к деже – огромной кадке из липы, почерневшей от времени, – он наклонился и с лёгким стоном, но без видимого усилия, сдвинул тяжёлую крышку. Пахнуло опарой – кисловато, терпко. Он погрузил обе руки в липкую, теплую массу. Месил медленно, ритмично, всем телом, чувствуя, как тесто наливается силой, оживает под его пальцами. Это был не просто труд – это был ритуал.

«Настька вчера опять про мануфактуру вспоминала, – отозвалась в голове мысль. – Для маленькой, для Анютки, платьице сшить. Надо будет в субботу, после ярмарки, зайти к Шлеме…»

Пламя в печи, куда он уже начал подбрасывать сухие сливовые поленья, вдруг напомнило ему другой огонь. Не ровный и домашний, а дикий, трескучий, костровой. Таким он видел его в рассказах отца, Фомы Карповича, вернувшегося с Турецкой кампании с Георгием в петлице. Таким он горел в повествованиях деда-казака, старого Карпа Поляшенко, чей портрет в черкеске с газырями висел в горнице.

Мысль его, как всегда, вернулась к старой, застарелой боли. Русско-японская война. Ему было всего четырнадцать, когда грянула та война. Он, мальчишка, но с уже проклюнувшейся казачьей удалью, с восторгом и завистью слушал разговоры станичников о боях, провожал взглядом уходивших на сборы казаков. Он рвался туда, на край света, но его даже не рассматривали – слишком молод. А потом, когда ему исполнилось семнадцать, случилось другое – Настасья сообщила, что ждёт ребёнка. И когда в феврале родился Севастьян, о службе пришлось забыть – по закону, отца единственного сына в действующую армию не брали. Судьба.

Он не откупался – он был дважды лишён своей доли воинской славы: сначала молодостью, потом отцовством. И до сих пор, видя на улицах села отставных урядников и инвалидов прошлых войн, он чувствовал глухую, ноющую жалость к самому себе. Незаслуженную обиду. Его война оказалась здесь, с тестом и жаром печи. Победа в ней измерялась хрустящей корочкой и душистым мякишем, но порой ему казалось, что это была победа не его, а кого-то другого.

Он выпрямился, смахнул со лба каплю пота тыльной стороной ладони. Печь уже гудела, набирая жар. Скоро можно будет сажать первый каравай. Первый – самый важный. Для семьи. Для Настьки, для Севастьяна, для маленькой Анютки. И для него самого, Андрея Фомича Поляшенко.

***

Солнце уже золотило гребни гор, когда Андрей вышел из пекарни. В руках он нёс большой, ещё горячий каравай, завёрнутый в чистую холстину. Воздух был свеж и прозрачен, пахло дымом, полынью и влажной землёй.

Он не спеша шёл по Казачьей улице, кивая знакомым. Вот старый Хасан возился у плетня. Увидев Андрея, кабардинец приложил руку к груди в приветствии.

– Ас-саляму алейкум, Андрей-хан! Заходи, сливы поспели – самые сладкие с той стороны, что к вашей земле примыкает.

– Ва-алейкум ас-салям, Хасан-эфенди! – ответил Поляшенко, слегка кивнув. – Спасибо, как-нибудь зайду. Как там мой надел?

– Аллах кутэрэ, в этом году урожай будет на славу! Пшеница в колос пошла ровная-ровная, ячмень тучный. Земля ваша, Андрей-хан, благодатная – отдыхает она под моей рукой, а не устаёт.

Андрей одобрительно хмыкнул. Он доверял Хасану – тот знал землю лучше иного агронома. Три десятины, доставшиеся от отца, лежали в надёжных руках. Сам Андрей к земледелию души не лежал – ему милее было тёплое тесто под руками, чем холодный плуг. Сдавал землю по старой договорённости: треть урожая – ему, две трети – Хассану. Справедливо.

Повернув за угол, он увидел своего шестилетнего сына. Севастьян сидел на завалинке, старательно вырезал что-то из дерева ножиком, подаренным дедом.

– Папка! – мальчик подбежал к отцу, протягивая своё творение. – Смотри, лошадка получается!

Андрей взял в руки грубую деревянную фигурку. Углы были неотёсаны, но угадывались голова, туловище, ноги.

– Молодец, Сева. Только ножиком аккуратней, режет больно.

Он положил руку на плечо сына, и они пошли вместе.

– Пап, а правда, ты в солдаты не ходил? – вдруг спросил мальчик.

– Не пришлось, сынок. Ты у меня родился – вот и остался я дома.

– А я когда вырасту, пойду! – с жаром объявил Севастьян. – Буду, как дед Фома, с шашкой!

Андрей сжал плечо сына чуть сильнее.

– Вырастешь – видно будет. А пока учись ремеслу. Хлеб печь – тоже дело нужное.

Дом их стоял в конце улицы, под сенью старой орешины. Анастасия уже ждала на крыльце, прикрыв глаза ладонью от солнца. На руках у неё дремала годовалая Анютка. Увидев мужа, она улыбнулась, и морщинки у глаз разбежались лучиками.

Андрей, не сбавляя шага, поднялся на крыльцо и, не говоря ни слова, протянул жене свёрток с хлебом. Другой рукой он коснулся тыльной стороной пальцев щеки спящей дочери. Кожа была прохладной и невероятно нежной.

– Хлеб ещё тёплый, – тихо сказал он.

– Спасибо, Андрюша, – так же тихо ответила Анастасия. – Ты бы сына пропесочил – опять с ножом возится.

Он разулся и первым вошёл в горницу. В красном углу мерцала лампадка перед иконой Покрова Пресвятой Богородицы. Механическим, выверенным движением он перекрестился, коснувшись пальцами лба, и на мгновение задержал взгляд на тёмном лике. Эта икона сопровождала их род с тех пор, как первые Поляшенко поселились на Кавказе.

Повернувшись, он снова посмотрел на дочь. Крошечная ручка сжимала край одеяла.

– Хороша, как ангелочек, – прошептал он, стоя на пороге.

Анастасия, входя вслед за ним, кивнула:

– Только кашляет по ночам немного. Мёду бы дать с тёплым молоком…

Вот оно, настоящее. Не призрачная военная слава, а этот тёплый дом, запах свежего хлеба, спящий ребёнок. Земля, что кормит, даже когда сам к ней не прикасаешься. Всё остальное – суета.

***

Колокольный звон, чистый и серебристый, плыл над спящим селом. Андрей стоял перед зеркалом в горнице, тщательно застёгивая шелковую косоворотку. Через распахнутое окно доносилось пение птиц и запах свежескошенной травы.

– Севастьян! Готовься! – окликнул он сына.

В церкви Покрова Пресвятой Богородицы было прохладно и тихо. Солнечные лучи освещали позолоченный иконостас. На амвон поднялся отец Василий – немолодой уже священник с окладистой бородой, голос его прозвучал особенно торжественно:

«Возлюбленные о Господе братья и сестры! Ныне, когда смутные времена наступают на мир православный, поднимем главы наши. Виждем, яко братья наша славянския в узилище суть от иноплеменников. Сербия, дщерь православная, ныне стенает под игом нечестивых…»

Андрей слушал, стоя с чуть склоненной головой. Слова батюшки падали в тишину храма, как камни в воду:

«…И аще приидет година испытания, да будем тверды в вере нашей, яко древние воины Христовы. Не о славе земной помышляйте, но о защите святынь православных и братьев наших по вере и крови…»

После службы, когда прихожане выходили на паперть, к Андрею подошёл сосед – бывший фельдфебель Фёдор Губин:

– Сильно батюшка нынче проповедовал, Андрей Фомич. Прямо как перед войной. Слышал, австрияки ультиматум Сербии предъявили.

Андрей задумчиво провёл рукой по своим волосам. В его глазах боролись противоречивые чувства.

– Знаешь, Фёдор Кузьмич, душа по-казачьи рвётся, а сердце отцовское щемит, – тихо начал он. – Помню, как на японскую войну казаки из нашей станицы уходили. Мне тогда четырнадцать лет было, я за ними бежал, умолял атамана взять с собой… Не взяли, мал ещё. А теперь… Господь семью дал, детей. Страшно подумать, что с ними будет, коли что…

Губин кивнул, понимающе хмурясь:

– У нас, у казаков, это испокон веков так – ушёл на службу, знай, что станица о твоих не забудет. Вон у Степана Коршунова в прошлую войну отец погиб – так всем миром вдову поднимали, парня на ноги ставили.

– Знаю, – Андрей вздохнул глубже. – Да и долг никто не отменял. Как говаривал мой покойный батька: «Казак без службы – что сокол без неба». И слушай, Фёдор… Коли война, а меня по семейству не призовут – сам пойду. Добровольцем. Негоже отсиживаться, когда землю русскую защищать надо.

Губин с уважением посмотрел на соседа:

– Понимаю, Андрей Фомич. Ты все правильно сказал.

В этот момент из-за угла церкви показался Хасан. Услышав о возможной войне, кабардинец покачал головой:

– Война – это всегда голод и слёзы. Нашему краю мира нужно.

По дороге домой Андрей размышлял о своём решении. Да, семья – это всё. Но есть долг, который выше личного. Он вспомнил рассказы отца о том, как их предки столетиями защищали южные рубежи России. Теперь пришёл его черёд. Если не призовут – снимет с гвоздя дедовскую шашку и явится в станичное правление. Как казак. Как русский человек. Как православный христианин, не могущий остаться в стороне, когда братьев-славян обижают.


***

Солнце клонилось к горам, отливая малиновым золотом в стёкла окон. Длинные тени ложились на пол горницы. В доме пахло свежим хлебом и сушёными травами.

Андрей сидел за столом, налил себе небольшую рюмку домашней сливовой настойки. Медленно выпил, закусил ломтем своего же хлеба, посыпанным солью. Наблюдал, как Анастасия неспешно качает люльку с заснувшей Анюткой. Ритмичный скрип укачивания сливался с вечерними звуками села. В горнице было тихо и уютно. Шестилетний Севастьян, примостившись на лавке, старательно выводил буквы в азбуке.

«Вот оно, настоящее-то счастье. Не в георгиевских крестах, не в боевой славе… Сидишь в своём доме, солнце заходит, жена ребёнка укачивает, сын грамоте учится. На столе хлеб лежит – мой хлеб… А земля… Три десятины отцовских. Хасан обрабатывает, честно делится урожаем. Жить бы да радоваться…»

«Но нет… Чует моё сердце – недолго этому мирному стоянию. Как сказал батюшка сегодня – «година испытания» приближается. И коли так… Коли правда война… Как я останусь? Как я в глаза людям смотреть буду? Дед Карпо говаривал: «Казак – он как пограничный камень. Где поставили, там и стой». Меня пока не поставили… Так, может, самому встать пора?»

Он глубоко вздохнул, словно принимая окончательное решение.

«Нет. Не могу я здесь остаться. Не по-казачьи это. Пойду. Если не призовут то пойду добровольцем. Настёнка, прости… Дети, простите… Но таков уж наш казачий удел – Родину защищать, чтобы вы могли спокойно жить».

Тем временем Анастасия, убедившись, что дочь крепко уснула, подошла к мужу.

– О чём задумался, Андрюша? – тихо спросила она.

– Да так… О жизни, Насть, – так же тихо ответил он. – О том, как всё у нас хорошо… И как это всё хрупко…

Он встал и подошёл к люльке, поправил на дочери одеяльце.

– Иди, отдыхай. Я Севу сам уложу.

Когда жена ушла в спальню, Андрей подошёл к сыну.

– Спать пора, казачок.

– Пап, а я сегодня видел, как казаки на ученье скакали! – с восторгом говорил Севастьян, закрывая азбуку. – Так лихо! Я тоже так хочу!

– Всё успеешь, сынок… Всё успеешь, – задумчиво проговорил Андрей, гладя его по голове.

Уложив сына, он вышел на крыльцо. Свернул толстую цигарку из самосада, раскурил. Потянул горьковатым, знакомым с детства дымком. Последняя полоска заката догорала на гребне гор. Где-то там, за этими горами, уже решалась судьба мира. И его судьба.


Глава 2: Призыв

Последние караваи, румяные и упругие, Андрей аккуратно сложил в большую плетёную корзину, застеленную чистой холстиной. Он расправил затекшую спину, смахнул со лба капли пота. Утренняя работа была закончена. Скоро придут торговки – Акулина и Матрёна, чтобы разобрать хлеб по своим лоткам.

Он вышел на крыльцо, чтобы перевести дух и встретить первых покупательниц. Воздух был чист и прозрачен, село только просыпалось. Вдруг этот утренний покой расколол знакомый, но сейчас особенно тревожный крик разносчика: «Газеты! Свежий номер «Терских ведомостей»! Экстренный выпуск!»

Сердце Андрея ёкнуло. Он увидел мальчишку-разносчика, который бежал по пыльной улице, размахивая над головой пачкой газет. Лицо парнишки было перекошено от возбуждения.

– Читайте, дядя Андрей! Война! – мальчишка, запыхавшись, сунул ему в руки смятый листок.

Андрей развернул газету. Крупные, жирные буквы били в глаза: «АВСТРО-ВЕНГРИЯ ОБЪЯВИЛА ВОЙНУ СЕРБИИ». Ниже – подзаголовки: «Балканы в огне!», «Россия призывает к спокойствию, но готова встать на защиту братьев-славян».

Он медленно, почти машинально, опустился на ступеньку крыльца. Текст расплывался перед глазами. Выдержки из дипломатических нот, грозные предупреждения, слова о «необходимости защитить честь России и православия»… Перед ним встали вчерашние слова батюшкиной проповеди: «братья наша славянския в узилище суть…» Пророчество сбывалось с пугающей, неумолимой скоростью.

В это время подошли Акулина с Матрёной. Но сейчас их лица были не привычно-деловыми, а испуганными. «Андрей Фомич, вы читали?» – чуть ли не в один голос спросили они, указывая на газету в его руках. Он лишь молча кивнул, протягивая им корзину с хлебом. Женщины, торопливо, почти механически разобрали караваи и, тревожно перешёптываясь, поспешили прочь.

Андрей глубоко вздохнул и пошёл закрывать пекарню. Пройдя по улице, он увидел, что народ копится не просто так – все направлялись к зданию сельской управы. Там уже собралась толпа – в основном казаки, молодые и старые. Стоял нарастающий гул голосов.

Андрей подошёл ближе, влился в толпу.

– …так им и надо, этим австриякам! – горячился молодой парень в форме призывника. – Покажем им кузькину мать!

– Ты, Ванька, погоди с кузькиной матерью, – остановил его седой урядник с георгиевским крестом на груди. – Война – не драка на ярмарке. Я в девяносто третьем под Шипкой вшей кормил, поверь, не сахар.

– А правда, что немцы за австрияков вступятся? – спросил кто-то из толпы.

– Как же без этого! – отозвался бывший фельдфебель Губин. – У них, у немцев, с австрияками один союз. Кайзеру наш Государь как бельмо на глазу.

– Ничего, разберёмся! – раздался уверенный голос. – Мои два сына уже под погрузкой в Новороссийске. Пишут, что духом крепки.

– А я вот думаю, – вступил в разговор пожилой казак, – до нас ли дойдёт? Может, опять обойдётся, как с босняками?

– Не обойдётся! – твёрдо заявил урядник. – Сербы – народ малый, но православный. Мы их в обиду не дадим.

Андрей слушал этот разноголосый гул, вглядываясь в возбуждённые, серьёзные, уверенные в своей правоте лица. Он не говорил ни слова, но каждое сказанное здесь слово отзывалось в его сердце. Эти люди – его соседи, односельчане – уже мысленно примеряли на себя военную шинель. И он чувствовал то же самое.

***

Прошло несколько дней, наполненных тревожным ожиданием. 20 июля 1914 года, ближе к полудню, над селом разнёсся набатный звон – на этот раз настоящий, не метафорический. Колокола били тревожно и властно, сзывая всех на площадь перед станичным правлением.

Андрей вышел из дома, застегивая на ходу поддевку. Сердце заколотилось в груди.

На площади уже собралась почти вся станица. Мужики стояли с суровыми лицами, женщины – бледные, с испуганными глазами, прижимали к себе детей. Даже старый Хасан пришёл со своей семьёй, стоял чуть в стороне, но на его лице была та же тревога, что и у всех.

Двери правления распахнулись, и на крыльцо вышел станичный атаман. В руках у атамана был большой лист бумаги.

– Православные! Казаки и казачки! – голос атамана гремел над замершей толпой. – Высочайший манифест! Объявляю волю Государя Императора!

На страницу:
1 из 3