
Полная версия
Тени и свет
Гай коротко кивнул. – Так точно, центурион.
Тит постоял еще мгновение, глядя, как усталые всадники ведут своих коней в стойла. Он мысленно складывал полученные сведения в общую картину: работающие кузницы, настороженные разведчики, воющие волки. Лагерь жил, чувствовал, готовился. И он, центурион, был нервным узлом этой великой, дышащей в ночи машины.
Тит завершал свой обход, приближаясь к кварталу, где располагались палатки рядовых легионеров. Здесь, у десятка небольших костров, кипела своя, солдатская жизнь – более шумная и непосредственная, чем на улице иммунов. И вот у одного из них, самого крайнего, он увидел знакомую фигуру.
Децим сидел на свернутом плаще, втиснутый в круг своих восьми контуберналов – товарищей по палатке, с кем он делил паек, тяготы похода и все невзгоды солдатской доли. Юноша, все еще пылая от недавнего разговора с центурионом, что-то горячо и взволнованно рассказывал. Его глаза горели, руки с широкой амплитудой чертили в воздухе картины былых сражений, вероятно, пересказанных ему «Старым Кабаном». Он изображал, как легионеры рубились с варварами, как летели пилумы, его голос звенел юношеским задором и верой в собственную неуязвимость. Его товарищи, такие же молодые, слушали, разинув рты, их усталые лица оживлены его энергией.
Но стоило лишь тени Тита упасть на их круг, как сцена замерла. Децим, увидев знакомый силуэт, моментально замолк. Его слова оборвались на полуслове, и он вскочил, как ошпаренный, вытянувшись по стойке «смирно». Это было рефлекторное, почти животное движение. Вслед за ним, словно по незримой команде, поднялись и остальные восемь человек. Скрипнули кожаные ремни, зазвенели мечи о ножны. Шумный, живой кружок превратился в строгую, замершую шеренгу.
В их глазах, устремленных поверх головы центуриона, читалась сложная гамма чувств. Было там и неподдельное уважение к человеку, чья воля и опыт были для них законом. Но была и та самая доля здорового, животного страха, которая одна только и рождает настоящую, не показную дисциплину. Страха не перед тираном, а перед живым воплощением власти, суда и кары, перед тем, чей взгляд мог ободрить или уничтожить.
– Вольно, – произнес Тит, и его голос на этот раз прозвучал иначе – не так сурово и обжигающе, как в тесной палатке час назад. В нем была усталая тяжесть, почти отеческая. Его взгляд, быстрый и цепкий, скользнул по их молодым, загорелым лицам, задержался на аккуратно сложенных у палаток пилумах и щитах, на котелке с дымящейся пшенной похлебкой, от которой шел скудный, но такой родной запах ужина.
– Отдыхайте, легионеры, – добавил он, и в этих словах не было приказа, а было скорее напутствие, предупреждение, исходящее из горького опыта. – Завтра день будет долгим.
Он не стал ждать ответа, не стал что-то еще добавлять. Он просто прошел мимо, ощущая на своей спине их пристальные, колючие взгляды. В этот момент он с особой ясностью осознавал свою роль. Он был не просто начальником, отдающим приказы. Он был частью этого гигантского, сложного механизма под названием «легион». И не просто частью, а главным, несущим шестернем, от которого зависела слаженная работа всех остальных. Этот лагерь, этот маленький город из кожи и дерева, затерянный в бескрайних и враждебных варварских землях, был его истинной родиной. Его семьей были эти восемь тысяч человек – от заносчивого трибуна, мечтающего о славе, до вот этого последнего, еще пахнущего домом новобранца.
И пока он шел по этим прямым, как стрела, улицам, вдыхая знакомый, многоголосый воздух – смесь дыма, пота, кожи и металла, видя этот безупречный, выверенный до сантиметра порядок, им овладевало странное, почти философское спокойствие. Здесь, в этом миниатюрном Риме всё было на своих местах. Здесь был смысл. Здесь был дом. И этот дом он был готов защищать. До последнего вздоха. До последней капли крови. Любой ценой.
Обход был завершен. Последний костер остался позади, последний взгляд встретился и был оценен. Тит, ощущая тяжесть дня и груз ответственности, словно вторую лорику на плечах, медленно поднялся по грунтовому трапу на вершину вала. Часовой у частокола, заслышав его шаги, обернулся и, узнав центуриона, откозырял и отошел чуть в сторону, давая тому пространство для уединения.
Отсюда, с высоты, лагерь казался еще более совершенным и безмолвным. Геометрическая гармония прямых улиц и рядов палаток, убаюканная тишиной, в которой лишь изредка вздрагивал конский храп или позвякивала о страже амуниция. Но Тит повернулся спиной к этому порядку. Его лицо обратилось к стене непроглядной, живой тьмы, что начиналась сразу за рвом, уходя в бескрайний океан леса.
Он не видел их, но кожей чувствовал тысячи невидимых глаз, пристально вглядывающихся в него из-за вековых стволов. Он ощущал их, как физическое давление. Глаза, полные древней, как сам этот лес, ненависти. Ненависти к пришельцам, к их каменным дорогам и железным законам, к их самодовольному порядку. Это не была ненависть солдата к солдату – это была ненависть самой земли, самой дикой природы к попытке ее укротить. И сегодня эта ненависть казалась ему не слепой яростью варвара, а чем-то гораздо более глубоким и… оправданным.
Его взгляд поднялся выше, над стенающей стеной леса, где небо на западе догорало последними, яростно-багровыми полосами. Этот цвет всегда заставлял его сердце биться чаще. Цвет имперских знамен, цвет тоги триумфатора, цвет славы, что ждала его в Риме. Цвет крови, пролитой за величие Рима.
Но сегодня… сегодня он смотрел на него иначе. Он не видел в нем ни славы, ни триумфа. Он видел лишь цвет крови. Просто крови. Усталой, остывающей, безымянной крови, впитавшейся в землю бесчисленных полей сражений. Крови легионеров, павших под его командой. Крови стариков, женщин и детей в сожженных селениях. Одна и та же алая жидкость, что лилась и за Рим, и против него, на весах истории не имела различий. Она была просто жидкостью, и ее было слишком, слишком много.
И тогда, в этом гнетущем молчании, на границе между светом лагеря и тьмой леса, из глубин памяти, словно неумолимый обвинитель, поднялась строка, которую его разум всегда заставлял умолкнуть, которую он зашвыривал в самый дальний угол сознания, как крамолу.
Это были слова неизвестного автора, но они так естественно вписались в продолжение отрывка из «Энеиды», следовавшего за пафосным призывом нести мир:
«…parcere subiectis et debellare superbos…» «…милость покорным являй и сокрушай гордых войной…»
А за ними – та самая строка, которую он всегда старался вычеркнуть из сердца: «…et prohibere bellum inhumanum…»
«…и прекращать бесчеловечную войну».
Слово «бесчеловечную» повисло в ледяном ночном воздухе, звеня оглушительной тишиной. Оно вонзилось в него острее любого германского копья. Bellum inhumanum. Войну, лишенную благочестия, попирающую все божеские и человеческие законы. Всё, что он видел вокруг – этот идеальный порядок, эту мощь, эту дисциплину – было ли это установлением мира? Или же это была та самая, отлаженная до совершенства, бесчеловечная война?
Он с силой, почти с яростью, тряхнул головой, как бы отгоняя докучливую, ядовитую муху. Нет. Это – слабость. Это – предательство. Это путь к гибели. Он развернулся и тяжелыми шагами пошел прочь с вала, вниз, к своему дому из кожи и стали, оставляя за спиной давящую тьму леса и кровавый отблеск ушедшего дня.
Завтра снова предстояло нести им мир. И он был к этому готов.
Он повторял это про себя, как мантру, шагая по спящему лагерю. Но впервые за двадцать лет службы где-то в самой глубине, в том месте, где когда-то жил юноша, верящий в поэзию, прозвучал тихий, едва слышный вопрос: Готов ли?
Глава 2. Хирургия меча
Дым стелился по земле низкой, едкой пеленой, впитываясь в шерсть плащей и застилая глаза. Легионеры Тита шли в общем строю через выжженную равнину не спеша, словно на учениях – тяжелые щиты прикрывали тела, острые гребни шлемов покачивались в такт шагу. Впереди, у опушки леса, чернели крыши десятка хижин, обнесенные низким частоколом. Одно из последних гнезд сопротивления. Одна из последних точек на карте, которую предстояло стереть.
Приказ был получен накануне из ставки легата легиона: уничтожить. Теперь Тит стоял во главе своей центурии, его взгляд скользил по полю грядущего боя с холодной отстраненностью инженера, изучающего чертеж. Ни тени волнения, только расчет. Его мир сузился до его восьмидесяти человек и участка частокола, который предстояло штурмовать.
– Сомкнуть строй! Интервал в два фута! – его голос, ровный и негромкий, резал дымный воздух точнее лезвия. Он не кричал, но каждое слово было слышно его людям. – Пилумы – наготове! Ждать моего знака!
Его глаза, привыкшие оценивать местность, выискивали слабину в обороне.
– Видите? Частокол слева просел, – Тит указал гладиусом на слабый участок обороны. – Там и будем давить. Как пойдем – клином. Я – в вершине. Децим, за мной, и не высовываться.
Пока легионеры занимали позиции, Тит оценивал обстановку. За частоколом метались тени защитников деревни. Несколько стрел, выпущенных наугад из-за забора, с глухим стуком воткнулись в землю перед строем, не причинив вреда. Он видел, как у ослабленного участка скапливались люди, слышал их отчаянные крики – идеальный момент. В голове мелькнуло: простая задача, словно на тренировочном поле в Риме. Проломить оборону, посеять панику, не дать опомниться. Главное – сохранить строй.
– Пилумы… цель – у частокола! – его команда прозвучала четко и громко. – Приготовиться!
По взметнувшейся вверх руке Тита в воздух взмыли тяжелые метательные копья. Они проделали свой путь молча, будто сама смерть выдохнула их в сторону скучившейся у частокола толпы. Не было боевого клича, только свист рассекаемого воздуха и следующий за ним влажный, дробящий звук, когда наконечники находили свои цели. Там, где мгновение назад была группа вооруженных вилами и топорами крестьян, возникла кровавая куча тел. Крики – уже не ярости, а ужаса и боли – пронзили воздух.
– Клин, вперед! – скомандовал Тит, не дав защитникам опомниться.
Машина пришла в движение. Его часть машины. Сомкнутый клин, с Титом во главе, ринулся к пролому. Щиты были сдвинуты, но не в сплошную стену «черепахи» – тактика была иной: острие клина должно было вонзиться в пролом, раздвигая и ломая сопротивление. Несколько человек за частоколом пытались организовать оборону, забрасывая наступающих камнями и дротиками, но беспорядочные удары щитов отражали их. Гладиус Тита коротким, точным движением ушел в грудь первого встречного защитника, пытавшегося закрыть брешь. Тело рухнуло, освобождая путь.
«Строй держать! Давим!» – крикнул он, чувствуя, как Децим и другие солдаты с флангов плотно сжимают прорванный участок. Пролом был очищен за считанные секунды. Теперь, внутри, строй мог перестроиться, превращаясь из острия в разворачивающуюся линию, методично выдавливающую оставшихся защитников и сеющую панику в глубине деревни. Задача выполнялась чисто.
– Щиты! Сомкнуть щиты! Вперед! – голос Тита не изменил своей ровной, командной тональности.
Стена щитов, украшенная символами легиона, пришла в движение. Это не было яростным броском. Это было методичное, неумолимое продвижение вперед, шаг за шагом. Легионеры шли, как работают поршни в сложном механизме. Их лица под шлемами были каменными. Они не видели людей – они видели препятствия. Вспаханное поле, горящую повозку, окровавленного мужчину с вилами – все, что мешало движению строя, подлежало уничтожению. Короткие мечи молотили из-за щитов, нанося короткие, аккуратные, смертоносные удары. Это не был бой. Это была бойня, облеченная в форму безупречного воинского устава.
Взгляд Тита, холодный и аналитический, скользил не по жертвам, а по своим солдатам. Он не видел луж крови, он видел интервалы между щитами. Он не слышал предсмертных хрипов, он слышал ритм шагов.
– Децим! Закрой интервал слева! Не высовывайся! – он рявкнул, заметив, как молодой легионер на полшага опередил строй, увлекшись погоней за бегущим подростком. – Строй – это твоя кожа! Держись в строю!
Его внимание переключилось на соседнее подразделение, которое начало обходить горящие хижины.
– Не отрывайтесь! Двигайтесь в общем ритме! – его голос, усиленный многолетней командирской практикой, прокатился над полем боя, поправляя любое отклонение от идеальной схемы атаки.
Неплохо, – пронеслось в его голове, пока он видел, как его приказы немедленно исполняются, а боевая линия выравнивается. Работают слаженно. Дисциплина на высоте. Потери – минимальны.
Он испытывал странное, чистое чувство – удовлетворение инженера, наблюдающего за работой отлаженного механизма. Грохот, крики, запах гари и крови – все это было просто побочным продуктом процесса, как стружка, летящая из-под резца плотника, или дым от кузнечного горна. Важен был результат: очищенная территория, выполненный приказ, безупречно работающая военная машина, частью которой он являлся. Он смотрел на эту бойню и видел в ней высшее проявление порядка.
Последние очаги сопротивления в деревне были подавлены с той же методичной эффективностью, что и штурм частокола. Теперь воздух был наполнен другим звуком – не звоном оружия, а приглушенными стонами раненых, треском догорающих балок и монотонными голосами сержантов-деканов, составляющих списки пленных и трофеев. Дым становился реже, уступая место едкой пыли, которую поднимали сотни ног.
Тит, стоя посреди пепелища, отдавал распоряжения, глядя на восковую табличку в руках одного из деканов.
– Добычу – в обоз. Пленных, способных к работе – отдельно. Остальных… – он на секунду замолчал, его взгляд скользнул по старикам, женщинам и детям, сбившимся в кучу под присмотром легионеров. – Остальных оставить. Они больше не представляют угрозы.
В этот момент к посёлку подъехал посыльный всадник.
– Тит, легат поручил нам обеспечить… наглядный результат. Вождей и тех, кого опознали как зачинщиков, – он кивнул в сторону связанных пленников, сидевших под усиленной охраной, – нужно казнить. У дороги. Чтобы видели все, кто проходит мимо.
Тит кивнул, не выражая ни малейших эмоций. Это была стандартная процедура, логичное завершение операции. Если штурм – это хирургическое иссечение опухоли, то эта казнь – прижигание раны, предотвращающее рецидив.
– Понял. Мои люди обеспечат охрану и помогут с установкой.
Он передал табличку декану и направился к группе пленных. Его мозг уже переключился с тактики на администрирование. Бой был окончен. Теперь начиналась другая работа – работа по легитимации террора, превращения акта устрашения в официальный акт римской власти.
Именно с этим холодным, чисто профессиональным настроем он и подошел к месту, где его легионеры уже начинали вбивать в сухую землю у дороги первые кресты. Для него это была не сцена ужаса, а очередной этап выполнения приказа, требующий такого же внимания к деталям, как и построение боевой линии.
Пыльная дорога, ведущая к остаткам деревни, теперь была уставлена частоколом иного рода. Ряды крестов из сырого дерева тянулись вдоль обочины, и на многих из них уже была своя ноша – обмякшие, еще порывисто дышащие тела. Воздух звенел от мух, слетевшихся на запах крови и пота. Это был не хаос, а тщательно организованный процесс. Легионеры, с каменными лицами, методично забивали колы, водружали перекладины, привязывая к ним тех, кого посчитали зачинщиками.
Тит медленно шел вдоль этой гибельной аллеи, его шлем был снят, но выражение лица оставалось таким же непроницаемым, как и металл его лат. Его задача заключалась не в сочувствии и не в садистском удовольствии, а в контроле. Он был здесь прорабом на стройке, где возводились не здания, а урок.
Его взгляд, выхватывающий малейший диссонанс, зацепился за один из только что установленных крестов. Он покачивался, вбитый под неверным углом.
– Стой, – его голос прозвучал резко, заставив двух легионеров с молотами замереть на месте. Тит подошел вплотную, изучая конструкцию с видом инженера, проверяющего качество опоры моста. – Это что? Ты собираешься забор ставить? Переделай!
Один из солдат растерянно посмотрел на него.
– Центурион?
– Крест. Он должен стоять ровно, – Тит отчеканил, проводя рукой в воздухе вертикальную линию. – Ровно девяносто градусов. Я сказал. Это не просто столб, легионер. Это – послание. Чтобы каждый, кто проходит по этой дороге, видел его отчетливо, с самого начала пути и до самого конца. Чтобы не нужно было подходить вплотную. Понятно?
Пока смущенные солдаты с трудом выдергивали криво вбитый кол, Тит переместился к следующему кресту. К нему уже была прибита деревянная табличка с грубой надписью. Он прошелся пальцами по буквам, смахнул пыль.
– «За мятеж против Рима», – он прочитал вслух, как сверяя документ. Его пальцы поправили табличку, выровняв ее относительно перекладины. Юридическая формальность. Важно было не только убить, но и правильно классифицировать убийство, придать ему видимость закона. Без этого это было бы просто убийство. А так – правосудие.
Это не казнь, – пронеслось у него в голове, пока он смотрел, как исправленный крест наконец занимает правильное, с точки зрения геометрии и пропаганды, положение. Это санитарная мера. Удаление источника заразы, пока гангрена мятежа не поразила все тело провинции. Его взгляд на мгновение задержался на бледном, искаженном ужасом лице одного из привязанных к кресту вождей. Их смерть – это цена, заплаченная за спокойствие тысяч других. Смерть горстки сегодня предотвратит гибель сотен завтра. Жестокость в настоящем – акт милосердия к будущему. Долгосрочное вложение в стабильность. Он кивком удовлетворился работой солдат и пошел дальше, оставляя за собой ровные, подчиненные единому замыслу ряды умирающих вдоль дороги. Урок был разложен по полочкам, как папирусные свитки в канцелярии. Всё было правильно. Всё было логично. И от этой безупречной логики становилось по-настоящему страшно.
Деревня умирала не в ярости боя, а в методичном, послушном уничтожении. Легионеры, превратившиеся из воинов в разнорабочих смерти, действовали с привычной рутинной эффективностью. Одни швыряли в соломенные крыши факелы, другие короткими уколами приканчивали мычащий от ужаса скот, третьи лопатами заваливали камнями и землей колодцы, лишая землю воды.
Тит стоял на центральной площади, превратившейся в командный пункт. Его голос, холодный и чёткий, рассекал воздух, разнося указания по чётко определённым секторам:
– Первый взвод – жилые постройки! Солома и балки должны гореть равномерно. Не оставляйте тлеющих очагов – только пепел.
– Второй взвод – продовольственные запасы! Амбары с зерном – предать огню. Погреба – завалить камнями. Ни зернышка не должно остаться.
– Третий взвод – хозяйственные постройки! Кузницу не жечь – разобрать по брёвнам. Наковальню, молоты, весь металл – к обозу. Это теперь собственность Рима.
Затем его внимание привлекла группа пленных, согнанных в кучу под охраной. Он прошелся по ним взглядом, безразличным, как взгляд мясника на скотном рынке.
– Отделить всех, кто может держать в руках лопату или молот. Мужчин, подростков – связать и отправить в обоз. Они поработают на рудниках или на стройках в провинции. Остальных… оставить.
Слово «оставить» повисло в воздухе холодным приговором. «Остальные» – это старики, смотрящие в землю пустыми глазами, женщины, прижимающие к груди детей, раненые, обреченные на медленную смерть. Он не приказывал убивать их. Его приговор был тоньше и бесчеловечнее: он лишал их всего – крова, пищи, воды, будущего. Он не проливал их кровь, он просто вычеркивал их из уравнения, оставляя на произвол судьбы.
Логично, – думал он, наблюдая, как легионеры растаскивают кузницу. Лишить их точки опоры. Точки сборки. Без дома, без еды, без очага они перестанут быть общиной. Они превратятся в жалких бродяг, которые будут рассеяны по округе, умоляя о подачке, а не строя планы мести. Они не представляют угрозы. Они – гуманитарная проблема для соседних деревень, а не военная – для Рима. Экономически целесообразно.
Он видел, как старуха, не выпускавшая из рук глиняный кувшин, безуспешно пыталась зачерпнуть воды из уже наполовину заваленного колодца. Он видел, как ребенок плакал, глядя на горящий дом. Но это были не трагедии, а доказательства правильности его расчетов. Система уничтожения работала безупречно. Он был не палачом, а менеджером, оптимизирующим процесс установления мира. Долговечного, безжалостного и молчаливого.
Воздух над деревней загустел, превратившись в тягучую смесь дыма, гари и сладковатого запаха горящей плоти. Хаотичный звук боя сменился размеренным гулом системного разрушения. И в этой новой симфонии ужаса начали проступать сольные партии человеческих душ, каждая по-своему справлявшаяся с адом, который они сами и сотворили.
Его взгляд, выхватывающий любые отклонения от предписанного порядка, скользнул по фигуре, прижавшейся к почерневшей стене сгоревшей хижины. Это был Децим. Его щит и пилум валялись в пыли рядом. Шлем был снят, и молодое, еще не успевшее покрыться жесткой кожей лицо, было мертвенно-бледным, с землисто-серым оттенком. Губы подрагивали. Он стоял, неестественно выгнувшись, уперевшись руками в колени, и его плечи судорожно вздрагивали. Рядом, на обугленных бревнах, темнела лужица рвоты. Его глаза, широко раскрытые, с помутневшим, невидящим взглядом, были прикованы к трупу галльского воина. Тот лежал на спине, и его внутренности, вывалившиеся из распоротого живота, медленно ползли по земле, собирая на себя рой мух. Децим, казалось, не мог оторваться от этого зрелища, загипнотизированный его ужасающей интимностью.
Тит остановился в двух шагах, его тень накрыла молодого легионера. Он не произнес ни слова, давая тому окончательно прочувствовать всю глубину своего позора. Его собственное лицо оставалось маской из гранита и стали. В его глазах не читалось ни гнева, ни, тем более, сострадания – лишь холодное, аналитическое презрение к проявленной слабости.
– Легионер, – наконец произнес он, и его голос прозвучал с той же ровной, безжизненной интонацией, с какой он отдавал приказ о сносе здания. – Ты опозорил свой щит. Подними его.
Децим вздрогнул, с трудом оторвав взгляд от мертвеца. Его глаза, полые от пережитого ужаса, встретились с ледяными глазами центуриона.
– Центурион… я… – он сглотнул судорогой, сдерживая новый приступ тошноты.
– Молчать, – отрезал Тит. – Ты сейчас не человек. Ты – инструмент. А инструмент не имеет права на тошноту. Умойся. Надень шлем. Или я прикажу тебе очистить эти кишки голыми руками, чтобы ты навсегда запомнил, что они значат ровно столько же, как и требуха забитой скотины. Ничего.
Он развернулся и пошел прочь, не оборачиваясь. Слабость. Первая серьезная работа всегда вызывает отторжение у неокрепшего желудка. Лишь бы не заразил других своим малодушием. Пройдет. Или не пройдет. Это его личная проблема.
Его путь лежал мимо места, где разворачивалась иная, но столь же отталкивающая для него картина. Там орудовал детина по имени Вулкаций, ветеран с репутацией отчаянного рубаки. Он стоял, широко расставив ноги, над телом старого галла, которого только что зарубил. Но убийства ему было мало. Его глаза горели нездоровым, пьяным блеском, измазанное кровью лицо расплылось в гримасе, напоминающей улыбку. Он громко хохотал, похабно ругался и с каждым ударом своего тяжелого гладиуса отрубал убитому уже окоченевшую кисть руки.
– Еще одну на ожерелье, старый черт! – ревел он, нанизывая отрубленную кисть на ремешок у своего пояса, уже украшенный подобными «трофеями». – Пригодится твоя кость, чтобы скрести свою же вшивую спину на том свете!
Тит подошел бесшумно. Он не кричал. Он просто встал рядом, и его молчаливое присутствие оказалось громче любого окрика. Вулкаций, почувствовав его, обернулся. Дикий огонь в его глазах еще не погас.
– Центурион! – выдохнул он, тяжело дыша. – Глянь, какая добыча! Эти собаки…
– Легионер Вулкаций, – голос Тита был тихим, но каждое слово вонзалось, как отточенный стилет. – Что ты делаешь?
– Я… это… трофеи! – попытался оправдаться ветеран, но его пыл уже начал угасать под ледяным душем этого взгляда.
– Ты не дикарь с дубиной, – продолжил Тит с убийственной холодностью. – Ты – римский легионер. Это – работа. Государственная служба. А ты превращаешь ее в вакханалию. В грязную оргию для убогих умом. Ты позоришь значок своего подразделения. Сейчас же встань в строй. И выбрось это отребье. Или я прикажу выпороть тебя перед всем легионом за неуставное отношение к служебным обязанностям.
В его тоне не было ни капли гнева, только абсолютная, безразличная констатация факта и обещание неотвратимого дисциплинарного воздействия. Для Тита истерика новобранца, и садистический угар ветерана были двумя сторонами одной медали – непрофессионализма. Они выводили идеальный военный механизм из состояния равновесия.



