bannerbanner
Одобрение святого престола
Одобрение святого престола

Полная версия

Одобрение святого престола

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Aila Less

Одобрение святого престола

Глава 1. Яд для ума.

Воздух в личных покоях кардинала Джованни был густым и сладким. В нём витал запах старого воска от запечатанных писем, дорогого ладана из утренней мессы и едва уловимый шлейф испарений от благовоний, которые курились в углу, чтобы перебить затхлость каменных стен. Лоренцо де Медичи стоял у стрельчатого окна, взирая на внутренний дворик Ватикана. Его пальцы, тонкие и нервные, перебирали тяжёлые складки бархатного занавеса. Внизу, в колодце двора, два монаха в рясах цвета запёкшейся крови о чём-то горячо и тихо спорили, и их голоса сливались в единый, неразборчивый гул.

– Его зовут Генрих Инститор, или, на наш манер, Крамер, – раздался за его спиной спокойный, отточенный голос, в котором ясно читалась сталь.

Лоренцо медленно обернулся. Кардинал Джованни, племянник Папы, восседал за массивным ореховым столом, который больше походил на баррикаду, возведенную из свитков, пергаментов и рассыпанного сургуча.

– Я слышал, Ваше Преосвященство, – Лоренцо сделал несколько шагов к столу, его тень легла на развернутый пергамент с гербом какого-то тосканского графа. – Об этом человеке уже слагают… тёмные легенды.

Кардинал не поднял глаз, продолжая выводить на документе изящный росчерк. Его перо скрипело с раздражающей методичностью.

– Легенды? – Уголок рта Джованни дёрнулся в чём-то, отдалённо похожем на улыбку, но лишённом всякой теплоты. – Не приукрашивай, Медичи. Говори прямее. Здесь, за этими стенами, ходят слухи. Слухи о жестокости, граничащей с безумием. Он наконец отложил перо и, взяв массивную печать, с сухим, решающим щелчком вдавил её в сургуч. – Он требует у моего дяди официальной буллы. Чтобы его «Молот ведьм» стал для всей Европы не просто советом, а законом. Этот фанатик видит дьявола в каждой кривой ветле и в каждой строптивой жёнке.

Лоренцо взял со стола тяжелый песочные часы, переворачивая их в руках.

– И Святой Отец его примет? – спросил он, глядя на песок.

– Политика, – отрезал Джованни, и в его голосе впервые прозвучала усталая резкость. – Немецкие князья жалуются на ересь, которую мы здесь, в Риме, в упор не видим. Их епископы слишком мягки, или слишком ленивы. Его Святейшество должен продемонстрировать… рвение. Он откинулся на спинку кресла, и кожаный полог с тихим скрипом принял его вес. – Но присутствие этого человека здесь – всё равно что запустить дикого кабана в бальный зал. Один неверный шаг – и он растопчет всё, что мы так тщательно выстраивали годами: союзы с Францией, торговые привилегии для Флоренции, даже хрупкое перемирие с неаполитанским королём. Ты ведь понимаешь, что стоит за этим «рвением»? Деньги. Немцы хотят, чтобы мы дали им карт-бланш конфисковывать имущество «ведьм» и их семей. А конфискованное пойдёт не в папскую казну, а прямиком в карманы местных епископов и князей. Мой дядя не может отказать открыто – иначе его обвинят в потворстве дьяволу.

– Его методы – яд, Ваше Преосвященство, – тихо, но с непоколебимой твердостью сказал Лоренцо, ставя часы на место. Он встретил взгляд кардинала. – Его трактат – это не богословие, это… руководство для палача. Пошаговая инструкция по тому, как болью и страхом превратить невиновную старуху в посланницу Сатаны.

Кардинал внимательно смотрел на него, его холодный, оценивающий взгляд скользил по лицу Лоренцо, выискивая слабости.

– Именно потому ты и здесь, – наконец произнёс он. – Его рвение – опасный огонь. Его нужно контролировать. Наблюдать. Ты – мои глаза и уши, Лоренцо. Твой флорентийский ум, твои связи при дворах Франции и Испании… сейчас это ценнее, чем копья целого легиона. Ты ведь уже читал отрывки из его книги, что переслал нам нунций из Инсбрука? Там целые главы о том, как «правильно» пытать женщину, чтобы она призналась в совокуплении с инкубом. Он даже придумал особый «тест водой» – если утонет, значит, невиновна, а если выплывет – сжечь. И это хочет благословить сам Наместник Христа.

Он облокотился на стол, сцепив пальцы.

– Мы не можем позволить этому варвару опозорить Святой Престол и перевернуть наши собственные игры с ног на голову. Понятно?

Лоренцо медленно кивнул. В груди у него сжалось знакомое чувство – тяжёлый клубок, сплетенный из брезгливого презрения, холодного долга и предчувствия надвигающейся бури.

– Я понимаю, – негромко произнёс он.

Выйдя от кардинала, Лоренцо де Медичи погрузился в шумное, кишащее жизнью чрево Апостольского дворца. Бесконечные анфилады залов и коридоры были похожи на замысловатый лабиринт, выточенный из власти и золота. В тени высоких аркад сновали клерки в потертых сутанах, их лица были искажены озабоченной спешкой, а в руках они сжимали кипы бумаг. Из-за тяжёлых резных дубовых дверей доносились обрывки пламенных речей и сдержанных переговоров на латыни, итальянском и ломаном немецком.

«…и он просит двадцать тысяч дукатов за епископство в Калабрии! За эти деньги можно купить весь этот нищий регион вместе с жителями!» – неслось из-за одной из створок.

«Тише, Бернардо, ради всего святого! Стены имеют уши, а слуги – языки! К тому же, архидиакон Орсини уже предложил двадцать пять…» – второй голос понизился до зловещего шепота, и Лоренцо ускорил шаг.

Затем его путь лежал через ещё пахнущую свежей штукатуркой и известью Сикстинскую капеллу. Под гигантскими сводами, где уже начинали проступать углём могучие контуры будущих фресок, царила прохладная, почти звенящая тишина. Её нарушали лишь размеренные, металлические шаги швейцарского гвардейца, эхом отражавшиеся от голых стен. Лоренцо остановился на мгновение, запрокинув голову. На лесах, уходящих в полумрак купола, трудились десятки подмастерий, но его взгляд притянули уже написанные фигуры сивилл и пророков. Рука дерзкого флорентийца, Буонарроти, наделила их языческой, почти дикой силой, плоти и крови, которые так яростно отрицал аскетичный догматизм Крамера.

Но стоило ему свернуть в узкий, полутемный служебный проход, ведущий к его келье-кабинету, как возвышенное сменилось откровенным и грязноватым бытом. Воздух здесь пах не ладаном, а кислым вином, луком и влажной шерстью ряс. И тут же, буквально наткнувшись на него, проскрёб старый монах. Тот, увидев Лоренцо, вздрогнул всем телом, и его иссохшееся лицо исказила паника. Он судорожно попытался прижать к боку небольшой холщовый свёрток, из которого проступало тёмное, маслянистое пятно. От свёртка тянуло горьким миндальным запахом трав и чем-то едким, химическим – Лоренцо сразу узнал запах цикуты и белладонны. Аптекарь-отравитель? Или просто старый лекарь, боящийся инквизиции за «запрещённые снадобья»?

– Простите, отец… я… я заблудился… – залепетал старец, и его испуг был столь искренним и жалким, что у Лоренцо на мгновение кольнуло что-то вроде жалости.

– Ничего, брат. Смотри под ноги, – сухо, без всякого сочувствия ответил Лоренцо, отступая в сторону, чтобы пропустить дрожащую фигуру.

Они разошлись в тесном коридоре. Лоренцо, не оборачиваясь, слушал, как затихают его торопливые, шаркающие шаги. Сжав руку в кулак, он резко развернулся и почти бегом поднялся по узкой витой лестнице, ведущей на маленькую, залитую слепящим солнцем лоджию. Это был его тайный уголок, место, где можно было перевести дух.

Перед ним, как на ладони, внезапно и величественно, раскинулся Вечный Город. Бесконечное, колышущееся на знойном мареве море охристых и терракотовых черепичных крыш, прорезанное тёмными ущельями улиц. Там, внизу, кипела своя жизнь, далёкая от папских булл и инквизиторских трактатов. А дальше, за рекой, застыли в молчаливом величии руины Империи – тени Колизея и Императорских форумов, тонущие в золотистой дымке.

Лоренцо глубоко, полной грудью вздохнул, вбирая в себя сложный, многослойный воздух Рима. Он был пропах пылью веков, сладковатым дымом тысяч очагов, цветущими апельсиновыми деревьями из ватиканских садов и едва уловимым дыханием Тибра. Он стоял так, опершись о тёплый камень парапета, чувствуя, как солнце прогревает его напряжённые плечи, и слушал далёкий, убаюкивающий гул города – гимн жизни, который фанатики вроде Крамера стремились заглушить криками на кострах.

Вглядываясь в дымку, стелившуюся над римскими крышами, Лоренцо вдруг ощутил, как память – этот верный предатель – швырнула его на десятилетие назад, во Флоренцию, в тот самый день, когда рухнула его юность…

…Он, двадцатилетний юноша, сжимал кулаки на балконе палаццо Медичи. Внизу, на площади Синьории, под восторженные крики толпы, пылали «костры тщеславия». Пламя лизало изящные переплёты, пожирая страницы, написанные рукой Боккаччо, иллюминированные манускрипты с поэзией Данте, философские трактаты, которые его дед, Козимо, собирал по крупицам. Рядом, опершись на посох, стоял его отец, Пьеро. Не «Подагрик», каким его запомнит история, а Пьеро Сломленный.

– Они жгут будущее, Лоренцо, – прошептал отец. – Мой отец верил, что знание спасёт мир. А эти фанатики верят, что знание его погубит. И, кажется, они побеждают.

Горечь подступила к горлу Лоренцо. Он шагнул ближе к перилам, стиснув кулаки.

– Мы должны что-то сделать! – вырвалось у него. Голос дрогнул, сорвался на почти мальчишеский крик. – Прикажи гвардии разогнать их!

Пьеро горько усмехнулся:

– И пролить кровь флорентийцев? Чтобы меня назвали тираном?

Он отвёл взгляд к площади, где багровое пламя взметалось всё выше.

– Нет, сын мой, – произнёс Пьеро глухо. – Иногда нужно отступить, чтобы сохранить саму идею. Наше оружие – не мечи, а влияние. А сегодня… – он горько выдохнул, – сегодня его у нас не осталось.

В тот вечер Пьеро слег, чтобы уже не подняться. А Лоренцо поклялся себе, что никогда больше не будет так беспомощен.

Мысленно возвращаясь в настоящее, он провёл рукой по шершавому камню парапета. После смерти отца его судьбой занялся двоюродный дядя – Лоренцо Великолепный. Именно он, всего за несколько лет до своей кончины, определил его роль. Перед внутренним взором вновь ожил кабинет дяди – просторный, обитый гобеленами, с запахом старого дерева и воска. У окна, под мутным светом, Лоренцо Великолепный разливал густое, почти чёрное вино. Болезнь уже подтачивала его силы, но глаза всё ещё горели той самой хищной, ясной решимостью, перед которой склонялись короли.

– Флоренция – это слишком мало для нас, племянник, – сказал он, медленно вращая кубок в руке. – Слишком ненадёжно. Один проповедник с горящими глазами способен обратить в пепел то, что создавалось поколениями. Нам нужны союзники. И влияние там, где рождаются решения.

Он указал пальцем на разложенную перед ним карту Италии.

– Папство, – произнёс тихо, с какой-то почти благоговейной насмешкой. – Вот сердце мира. Не самое здоровое, но всё же сердце. Там решается, что будет с нашей верой… и с нашими душами. Я отправляю тебя туда, Лоренцо, как садовника, который должен посадить наши семена в этой… благодатной почве.

– Садовником? – горько усмехнулся Лоренцо-младший. – Среди этих интриганов и святош? Дядя, наше место здесь, среди искусства, среди поэзии!

Лоренцо Великолепный тихо вздохнул, поставил кубок на стол и на мгновение прикрыл глаза.

– Искусство – это цветы, – ответил он устало, но твёрдо. – Прекрасные, но хрупкие. Они не выживут там, где правит грубая сила. Если мы не будем направлять эти силы, однажды снова придут свои Савонаролы и сожгут наши сады дотла.

Он поднял взгляд, и голос его стал почти шёпотом:

– Твоя задача – слушать, учиться, и защищать интересы семьи…

Он откинулся на спинку кресла, его пальцы сомкнулись вокруг рукояти кинжала, лежавшего среди бумаг.

– Мой отец, твой дед, поднимал нашу семью из грязи, опираясь на две опоры: золото и мудрость. Я потратил жизнь, чтобы добавить к этому третью – красоту. Теперь твой черёд.

Спускаясь с залитой закатным светом лоджии обратно в сумрачный лабиринт дворцовых коридоров, Лоренцо де Медичи чувствовал, как с его плеч ложится невидимая, но ощутимая мантия. Он был уже не просто дипломатом, не тайным агентом, исполняющим поручение. Он чувствовал себя наследником. Наследником банкиров и меценатов, тиранов и философов, людей, пытавшихся вылепить из жестокого мира нечто утонченное и осмысленное. И теперь, когда из северных туманов явился новый Савонарола в лице Крамера, он был полон решимости не расплескать хрупкое наследство разума в грязных коридорах ватиканской власти. Он будет сражаться их же оружием – интригой, золотом, кинжалом в тени. Чтобы сады, взращенные его предками, не обратились в пепел.

Глава 2. Божий бич

Костлявая кляча под Генрихом Крамером, вся в пене и мыле, судорожно вздрагивала боками, едва переставляя ноги на крутом подъёме. Пыль, взметённая её копытами, висела в знойном воздухе густым облаком, прилипая к потному лбу, грубой шерстяной сутане, въедаясь в поры. Доминиканец откинул капюшон, и его глаза, холодные и бездонные впились в открывшуюся панораму.

Рим. Город раскинулся в долине, залитый ослепительным, почти белым полуденным солнцем. Но это был не гордый оплот веры, каким он должен был быть, а чудовищный, раскинувшийся на километры хаос. Десятки куполов и сотни колоколен вонзались в небо, а меж них торчали чёрные скелеты древних руин. Над всем этим висел смрад – невыносимая смесь вони от тысяч нечистот, выплёскиваемых прямо на мостовые, пряного дыма кузниц, сладковатой гнили с берегов Тибра и едкого запаха человеческих тел. Воздух гудел от гула толпы, криков торговцев, скрипа повозок и звона колоколов. Для Крамера этот гул был не голосом жизни, а коллективным стоном одержимых, хором бесов, ликующих в этом земном аду.

– Вавилон, – беззвучно прошептал он, и его тонкие губы искривились в гримасе отвращения.

Перед его внутренним взором, наложившись на пышные контуры римских куполов, встал иной, призрачный пейзаж. Деревня где-то в Швабии. Заброшенная хижина на отшибе, пропахшая кислым молоком, потом и невыносимой близостью смерти. Он, молодой монах, ещё не инквизитор Крамер, а просто брат Генрих, призванный облегчить уход дряхлой старухи. Она лежала на жесткой соломе, её тело под грубым одеялом было легким, а кожа насквозь просвечивала синевой. Дыхание её булькало где-то глубоко в гортани, и каждый вдох давался с трудом. И тогда, за мгновение до конца, её остекленевший, полный неземного ужаса взор устремился на него. Сухие, потрескавшиеся губы шевельнулись, но вместо молитвы или последнего покаяния он услышал хриплый шёпот, пахнувший могильным холодом. Она назвала имя. Не святого, а старого демона с которым, как призналась, заключала союз долгие годы, чтобы не болел скот, а ненавистный сосед сдох от лихорадки.

Тогда, в смраде той хижины, для него рухнула стена между миром видимым и невидимым. Дьявол был не аллегорией из богословских споров. Он был тут, в каждой травинке, в каждом вздохе отчаяния, в самой человеческой плоти, готовой продать вечную душу за сиюминутную выгоду или избавление от боли. Рим с его мрамором и шёлком был лишь той же хижиной, но в тысячу раз больше, развратнее и опаснее. Здесь дьявол не прятался в тени, он восседал на золотом троне, и ему поклонялись, называя его "культурой", "разумом", "красотой".

Это воспоминание, всплывшее из глубины лет, не смягчило его, не пробудило и тени сомнения. Напротив, оно закалило его решимость, превратило её в булат. Там, в сумраке немецких лесов, он боролся лишь с отдельными, частными симптомами вселенской заразы. Здесь же, в самом сердце разложения, в этом средоточии мировой скверны, он сможет, наконец, добраться до её источника.

Он не видел величия, он видел симптомы болезни. Языческие храмы, переосвящённые в церкви, но несущие в своих камнях память о старых богах. Разряженные патриции, восседавшие на носилках, с лицами, изъеденными пороком. Свободно похаживающие по улицам евреи в своих жёлтых шапках. И повсюду – женщины. С распущенными волосами, с вызывающими улыбками, с нескромными взглядами. Весь город представал рассадником порока, оплотом ереси – столицей мира, продавшей душу дьяволу за мишурный комфорт и звенящее золото.

Его маленький кортеж – он сам и его юный спутник, брат-францисканец фра Амброджо, бледный и испуганный, – миновал ворота и углубился в лабиринт улиц. Народ расступался неохотно, бросая на сурового монаха из-под севера насторожённые, враждебные взгляды. Не доезжая до замка Святого Ангела, у какой-то полуразрушенной арки, движение замерло. У стены, на корточках, сидел облезлый бродяга в лохмотьях и горланил похабную песню, переиначивая слова церковного гимна. Пьяный хохот окружающих был ему наградой.

Крамер замер. Его лицо оставалось неподвижным, но глаза вспыхнули таким холодным огнём, что фра Амброджо невольно отступил, наткнувшись на круп своей лошади. Юный францисканец чувствовал, как его собственная вера, столь простая и ясная в тишине монастырского сада, начинает трещать по швам, сталкиваясь с этой леденящей, безжалостной уверенностью. Он видел того же бродягу – жалкого, нищего, падшего человека, нуждающегося в милостыне и проповеди. Крамер же видел в нём сосуд, сосуд, наполненный нечистотами, который следовало не мыть, а разбить, чтобы яд не расползся дальше. Эта разница в видении вселяла в душу фра Амброджо больший ужас, чем любая уличная жестокость.

– Схватить его, – прозвучал тихий, но отчётливый, прорезающий шум улицы приказ.

Римские стражники, сопровождавшие их, замешкались, переглянулись. Один из них, коренастый мужчина с медальоном на груди, неуверенно шагнул вперёд.

– Отец, это просто пьяный дурак. Их здесь дюжины. Не стоит обращать внимания.

Крамер медленно повернул голову в сторону стражника. Его взгляд, тяжёлый и неумолимый, заставил мужчину замолчать.

– Нет большей ереси, чем кощунство, и нет большей опасности, чем безнаказанное кощунство на глазах у толпы, – его голос был ровным. – Этот «дурак» плюёт в лицо Господу. Его смех – это хохот ада. Схватить. Его ждёт допрос.

В голосе его была такая стальная, богоизбранная непоколебимость, что римские стражники, вопреки своему обычному снисхождению к уличному сброду, повиновались почти машинально. Авторитет, исходивший от этого худого доминиканца, был тяжелее и ощутимее их собственных алебард.

Через десять минут в прохладном и мрачном подвале караульного помещения у арки пахло не только сыростью и плесенью, но и едким, животным страхом. Бродяга, которого звали Чекко, уже не пел. Он съёжился у стены, обливаясь холодным потом, его пьяный кураж испарился без следа, сменившись первобытным ужасом перед необъяснимой и стремительной жестокостью. Крамер стоял перед ним, неподвижно, лишь его длинные, бледные пальцы перебирали чёрные зёрна чёток.

Луч света, пробивавшийся сквозь решётку у потолка, выхватывал из полумрака пляшущие пылинки и застывшее в гримасе ужаса лицо Чекко.

– Ты пел, – начал Крамер без всякого предисловия. Его голос был ровным и безразличным. – Ты осквернял святые слова, данные для молитвы, превращал их в гимн плоти. Кто научил тебя этой песне? Чей голос шептал тебе её на ухо?

– Ник-никто, святой отец! Клянусь всеми святыми! – залепетал Чекко, и его глаза, полные слёз, бегали от неподвижного лица инквизитора к мрачным фигурам стражников. – Я просто… вино было прокисшее… голова кружилась…

– Ложь, – мягко, почти сочувственно произнёс Крамер. – Это не ты пел. Это дьявол, нашептывающий из глубин твоей падшей души, вселился в тебя и говорил твоим языком. Он водил твоей глоткой. Признайся в этом. Признай его присутствие, и тогда твоя душа, быть может, обретёт шанс на спасение в очищающем пламени.

Он сделал едва заметный кивок стражникам. Те, с каменными, отрешёнными лицами, двинулись вперед. Никаких сложных орудий, щипцов или дыбы не потребовалось – лишь грубая верёвка и простой рычаг, принцип которого не менялся со времён Древнего Рима. Они скрутили Чекко исхудалые руки за спиной сыромятным ремнём и начали медленно, с отлаженной методичностью подтягивать его вверх. Плечевые суставы затрещали с тихим, влажным хрустом. Сначала Чекко взвыл – от боли и полного непонимания происходящего. Затем, когда связки натянулись до предела, его крик сменился хриплым, захлёбывающимся стоном, свистящим выдохом, в котором не осталось ничего человеческого.

Фра Амброджо отвернулся, прижав ко рту дрожащий кулак. Его горло сжал горький спазм, в глазах потемнело. Он слышал, как по каменному полу зашлёпали сапоги стражников, как хрустнули суставы, и этот звук был для него невыносимее любого крика. Римские стражники, видавшие в своих трущобах и поножовщину, и пожары, смотрели в замшелый камень пола, избегая встречаться взглядом друг с другом. Их закалённые, привыкшие к грубому уличному насилию лица были бледны. Они никогда не видели, чтобы пытку применяли так… буднично. Без пьяной злобы, без горячего гнева, без личной мести.

– Имя того, кто научил тебя этой песне, – продолжал Крамер тем же ровным, назидательным тоном. – Или имя того духа, что вселился в тебя и оскверняет твой язык. Дьявол – трус. Он не терпит боли, исходящей от сотворённой Богом плоти. Он обязательно выдаст себя.

– Нет никого! Клянусь душой моей матери! – выкрикнул Чекко, и слёзы, смешиваясь с грязью и потом, ручьями потекли по его щекам, падая на земляной пол. – Я один… я всё выдумал…

Крамер слегка вздохнул, и в его глазах мелькнуло нечто, похожее на лёгкое разочарование учёного, чей эксперимент дал очевидный, но неинтересный результат.

– Упрямство, не поддающееся здравому смыслу. Верный признак глубокой одержимости. Бес укрепился в нём прочно.

«Именно так всегда и происходит», – с холодным удовлетворением думал Крамер, наблюдая за конвульсиями бродяги. Сначала отрицание, потом ложь, а когда боль становится невыносимой – признание во всём, что ни предложишь. Дьявол не выносит страдания плоти, ибо плоть – творение Божие, а он – лишь разрушитель.»

Его мысли перенеслись в прошлое – в душную, пропахшую страхом залу инквизиционного трибунала в Инсбруке. Местный епископ, человек слабый и слепой, осмелился тогда усомниться в его методах, крича о нарушении процедуры, о недостатке доказательств. А потом – женщина на дыбе, тот же скрип лебёдки, тот же влажный хруст… и признание, вырванное болью. Признание не только в колдовстве, но и в совращении того самого, «добродетельного» епископа. Стоило лишь копнуть поглубже – и извлекаешь на свет целую переплетённую паутину порока.

Его взгляд упал на фра Амброджо, который стоял, прижавшись к стене, с лицом смертельно больного человека. Именно через таких малодушных, таких слезливых дьявол и проникает в самые стены Церкви. Они готовы проливать слёзы над одним замученным бродягой, но слепы к тысячам душ, которые тот мог бы увлечь за собой в геенну огненную своим порочным примером.

Пытка длилась недолго. Ещё минута такого методичного натяжения – и связки могли лопнуть, а кости выйти из суставов. Крамер, точно отмерявший порог человеческого терпения, коротко кивнул. Стражники разом ослабили верёвку. Чекко рухнул на землю, как мешок с костями: его тело билось в беззвучных рыданиях, прерываемых хриплыми захлёбами.

И тут, сквозь хрипы, прорвался сдавленный, надломленный голос:

– Ладно… ладно… я скажу… Он… он являлся… в образе чёрного пса… с горящими глазами… – Чекко захлёбнулся слезами, пытаясь перевести дух. – А ещё… я видел… в подвале у моста… они собирались… старуха Марта… и тот… тот поэт, что ходит в синем плаще… Леллио… они все там были… все поклонялись…

Он умолк, без сил раскинувшись на грязном полу.

– Он признался, – чётко и громко объявил Крамер, обращаясь к бледному фра Амброджо и потупившимся стражникам. Его голос не дрожал, в нём не было и тени сомнения. – Своим упорством, отрицающим очевидное, он публично признал власть над собой нечистого духа. Заточите его. Мы продолжим допрос после долгой и усердной молитвы. Господь, в своём милосердии, укажет нам путь к очищению этой падшей души.

Он развернулся, и грубая шерсть его сутаны свистнула в спёртом воздухе. Не оглядываясь на сломленного, всхлипывающего человека на полу, он направился к выходу. На его лице, освещённом тусклым лучом с улицы, не было ни тени жестокости, ни отблеска садистского удовольствия. Была лишь абсолютная, леденящая душу уверенность в своей правоте и ясность видения.

Возвращение в свою келью в монастыре Санта-Сабина было для Крамера возвращением в оплот порядка. Голые каменные стены, грубый стол, соломенный тюфяк – здесь всё дышало суровой аскетичной практичностью, составлявшей разительный контраст с утончённой испорченностью Рима. Фра Амброджо молча последовал за ним, всё ещё не в силах вымолвить ни слова. Его пальцы судорожно сжимали и разжимали край рясы.

– Успокой свой дух, брат, – произнёс Крамер безразличным, ровным тоном, снимая сутану и аккуратно складывая её на табурет. Он двинулся к умывальнику и начал медленно омывать руки, смывая с них невидимую скверну улиц.

На страницу:
1 из 3