bannerbanner
Звездный путь
Звездный путь

Полная версия

Звездный путь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

А он – оборвыш, без рода, без имени – взглянул так, что у Топорницы кора на коже затрещала. Пошла она в болото – и не вернулась.

– Неужто Лес не пожалел? – сомневается Велимир, а внутри у него всё сжимается.

– А Лес разве кого жалеет? Если взял – значит, принял.

Книга вздыхает – страницы шелестят долго, будто сама себя убаюкивает.

– С тех пор и началось, – шепчет она. – Ветер по стенам бродит, окна плачут. Я это слышу, хоть у меня и ушей нет – всё равно слышу, в каждой букве звенит.

Не зря говорят, – перелистывает страницу, шурша, – кто ведьме отказывает, тот уже одной ногой в потустороннем мире.

Амбарная книга довольно похрустывает страницами, потом говорит мягче, почти уважительно:

– Дан… не просто мальчишка. Не болотник – те дышат чужим. Не хранитель – у тех печати да договоры, круги и клятвы. А этот – без печати, без круга, без клятвы. Сам себе стихия. Потоки текут туда, куда он глядит. Не привязан. Не впаян. Не заклят – развязан. Такое рождается раз в эпоху, – шепчет амбарная книга, шелестя страницами. – Когда сама земля решает говорить голосом человека. Лес его держит, а не он – лес. Потоки к нему сами тянутся. Словно сам воздух его помнит. Где он идёт – корни слушают, вода кланяется. А кто к нему лезет – тех Поток выворачивает.

Она молчит, будто переворачивая невидимую страницу.

– Так сказала Свеча. И добавила: Дана вынудили уйти. Вот и всё, что знаю.

Она стихает. Последняя страница дрожит, будто вздыхает от усталости, и медленно закрывается.

Лишь один уголок остаётся приоткрыт – словно глаз, что не желает спать.

– Дан – не имя, а ответ. Когда поймёшь вопрос – книга сама тебя откроет.

И тишина снова окутывает библиотеку – только в углу потрескивает огарок сторожевой свечи, будто подтверждая каждое её слово.

– Только вот сила штука липкая. К ней быстро руки тянутся.

И не только у Бабы-яги. Ядвига Морена – та давно его примечает. То в лицо хвалит, то за спиной охотничьи заговоры шепчет. Любовно ли, корыстно ли – кто их, морёных, разберёт?

Книга понижает голос до шёпота, хрипловатого, как старое перо:

– Он ведь заслон в войну поставил – руками, без слова, без узора. Поток слушался. Морена такого чует, как зверь кровь. У неё нежность – как нож обоюдоострый: погладит и кровью вымажет.

Хлопает крышкой, будто ставя точку, но тут же снова чуть приоткрывается, шепчет:

– Свеча донесла: следит за ним. Прокляла. Имя не знает – боится. А взглядом обводит, словно в клетку примеряет.

Воздух в библиотеке становится густым, как от смолы. Велемир не шелохнётся, но тень от лампы ложится на его лицо – в глазах мелькает тусклое, стальное. Он уже знает, что сделает: проклятие – не нить, а гниль: цепляется к сну, к дыханию, к памяти. Если Морена пометила мальчишку, лес не выдержит – пойдёт трещинами. Он тихо выдыхает, проводя ладонью по воздуху – Потоки дрогнут, послушные, тревожные.

– Встречусь с ним, – говорит он глухо. – Сон его трону – оберег поставлю. Чтобы ни одна мёртвая рука не коснулась.

Тишина ложится на стол, как пепел. Лампа потрескивает, и её свет расплывается по тёмному дереву, будто отзываясь на слова Хозяина.

Велемир хмуро ведёт пальцами по столешнице – дерево под ладонью тёплое, живое.

– Где он сейчас? – спрашивает негромко, но в голосе звенит железо. – Где живёт?

Книга зашелестит, как будто задумывается, потом отвечает почти лениво, но с ухмылкой в голосе:

– Известно где – у Городничего, где ж ещё. Эх, мудрая баба, жена Городничего, Затейница! Говорила: имя не пытайся сказывать – сожрут! Там и крышу, и ужин, и беду себе нашёл. Ты уж не забудь про корешок да обложку с застёжкой, господин Велемир, – добавляет она сладко, с шорохом страниц, – а то, знаешь ли, обещаниям свойственно выцветать без чернил.

Она подмигивает нарисованным глазком, и одна из страниц чуть приподнимается – будто протягивая ладонь для клятвы.

Велемир молча смотрит, потом коротко кивает:

– Получишь, – говорит он. – Кожа будет свежая, как утренний лист. И застёжка

будет серебряная.

Книга довольно вздыхает, тихо урчит, словно кошка, свернувшаяся на подоконнике:

– Вот и славно… люблю, когда слово держат. А теперь иди, господин Велемир.

У тебя, вижу, гроза намечается.

Книга захлопывается с мягким стуком, и воздух вокруг вздыхает – тяжело, с ароматом старой пыли и переспевших трав. Затем, словно поддаваясь невидимому зову, плавно отделяется от дерева стола и плывёт по воздуху. Преодолевая пространство с грацией древнего корабля, возвращается она туда, откуда явилась —на полку в середине книжной стены. Там, среди других

пыльных томов, занимает своё место, словно возвращаясь в родную стихию, в спящий мир знаний и забытых историй. Свет у пюпитра с уходом амбарной сплетницы гаснет.

Велемир стоит ещё миг, чувствуя, как тишина густеет, становится вязкой, почти осязаемой. Он ведёт ладонью по гладкой, тёплой столешнице в темноте – чернила на пюпитре ещё дышат, будто наблюдают.

– У Городничего… – повторяет он вполголоса. – Значит, туда и пойду.

Он тянется к резной створке двери, когда воздух дрожит и сбивается, как настой старого воска. Лампы между полок горят неровно, их свет колышется – будто стены сами дышат. Каждая полка хранит свой век: пахнет воском, чернилами и тёплой пылью, что шепчет, если прислушаться. Сводчатый потолок таит эхо древних голосов, и даже свечи горят не для света, а чтобы помнить.

Он хочет позвать, но не успевает – книги сами оживают, тихо шелестя переплётами.

Словно за спиной кто‑то вздыхает, и библиотека начинает говорить:

– Слышали?! Сын стража равновесия нашёлся! Полубог Велемир на имя сына Дана натолкнулся! Слава Яриле! На одного сироту станет меньше! – тонкий голосок летописца, как шелест пергамента, дрожит меж полок.

Мир хранит живые хроники, где судьбы вписаны не чернилами, а энергией имён. Летописец – не автор, а проводник Потока.

Хроники – это не рукопись, а дыхание времени. Они существуют вне бумаги – в воде, камне, звуке. Каждое имя, произнесённое с силой, раскатывается в них эхом, пробуждая забытые строки. Слова летописец не выдумывает. – он слышит. Поток диктует, что должно быть зафиксировано. Поток сам шепчет ему. Когда кто‑то произносит имя, забытое в хрониках, буквы на старых страницах просыпаются.

– Неужто сделает вид, что свой Поток не узнаёт? – ворчит старая летопись.

– Эк, мода пошла детей бросать… Война, не война, а дитя‑то живое.

Маленькое было – в войну выстояло. Ради лесных жителей заслон поставил, чтобы щитом стоял. А то не было бы у нас, леса и собственно нас, книг. Потоком обожжён, тишиной закалён. Теперь уж не дитя вовсе, сила. С ним и Лесу, и Смерти придётся считаться.

– Вот я и жду, – вставляет книга судеб, сухо перелистываясь, – чтоб Дан с Ягой да с той, что воле Смерти служит, счёт свёл. Мор – старичок чудной, а эти… эти любят заговаривать судьбу до дыр. Ух, им бы перо в корень да чернила на исповедь.

– Мальчишка, значит… –  шелестит амбарная книга. – Не кормленный, не поенный, невысыпающийся сирота. Лес его выкормил, когда ему и двенадцати годков не исполнилось. Каштан посевной себе избрал – хилый, надломленный. Не дал засохнуть, вылечил, оживил. А каштан в долгу не остался – плодами награждает да приютом делится. В гнезде каштана жил духом,

корнями согретый. С тех пор в нём дыхание не человеческое, а древнее.

– Ох и матушка же, – вспыхивает книга заговоров, зашуршав страницами. – Ребёнка в дупле, без присмотра! Какое там тепло от корней?! Хоть бы травой укрыла, да заговор на тепло дала. Что это за мать такая – весенняя, а сердце ледяное!

– Мне Затейница говаривала, – подхватывает амбарная книга, перелистывая страницу. – Потоки его тянули, как родная кровь. Городского шума он не любит, то правда. Мамаша его, сказывают, упорхнула по своим весенним делам с его рождения. В книгах о ней написать можно одно: сверхлегкомысленная. Как будто это её единственное имя. Да и от такой легкомысленной мамаши держаться подальше – себе целее будешь.  В Городе недоразумение какое приключилось, не знаю. Он с Городничим поговорил, видно было – тяжко ему, да Затейницу в детали не посвящая, после прямо в Лес и ушёл. В двенадцать годков. Городничий, умный мужик, знаний до того ему дал, да и отговаривать видно, не стал. Три года, как он в лесу жил, война шла лютая. Вернулся в Город – уж не мальчишка вовсе, да и не совсем человек. Лес его переписал. Ходит без откупа, без даров, тож верно. Никто не ублажает его, не угощает, а он четыре года стоял за Лес стеной – не давал огню Морены и ведьмам распоясаться. Заслон его крепок, то правда – вот Лес и бережёт его, чтоб не спугнуть. Затейница больно хитрая, с ней ухо востро держать надо. Контролёрша она и есть: может плести свой узоры лишь во время равновесия.

– Тише, – одёргивает их книга заговоров. – Посетитель не ушёл.

Шорохи смолкают, будто кто‑то разом захлопывает сотню переплётов. Мгновение – и лишь пыль плавает в воздухе, мерцая в свете лампы, словно золотая взвесь.

Библиотека слушает сама себя: треск огня, еле слышный скрип полок, затаённый шёпот бумаги в глубине.

Велемир стоит в тени библиотечного зала, прислушиваясь к разговору книг.

Из старого свитка, пахнущего временем и пеплом, пришли слова, которых он не ждал: «Сын Стража Равновесия жив». Сердце забилось глухо. Он уже и не надеялся. Он не дрогнул, но внутри отозвалась старая боль – трещина на границе миров, что никогда не заживала. Когда‑то он искал следы, взывал к Потокам, метил знаки на перепутьях, сжигал свечи в Неяви – всё напрасно. Два года назад смирился, утешая себя мыслью: Ярдана родила в человеческом мире, под защитой Городничего. Там ребёнок будет в безопасности. Сын живёт в Городе, – заставлял себя думать он. – Чужой, недосягаемый, далёкий, как ветер с весенних гор. Но если жив – значит, война с Мореной не была напрасной».

Он знал: дитя должно было явиться в равновесии – между светом и тьмой, между прошлым и грядущим.

Битва с Мореной, богиней холода и смерти, истощила его Потоки до последней искры тепла. В том хаосе след младенца потерялся, и семнадцать лет Велемир не мог пробиться сквозь завесу миров. А тут – будто треснуло ледяное зеркало, и сквозь щель пробился свет. Неполное имя Дана он произнёс в начале разговора с амбарной книгой. Когда произносят не полное имя, хроники реагируют частично – они пробуждаются, но не полностью. Сущность человека существует, но её суть размыта, и судьба может быть изменена или украдена. Он должен срочно заглянуть в хроники.

Вокруг шелестят страницы, пахнет пылью, временем и чернилами, но сознание уже скользит прочь – в глубину воспоминаний.

Перед его внутренним взором оживает та весна – день, когда время остановилось.

Он проснулся не от сна, а от тишины. Мир стоял в преддверии равноденствия – дыхание Яви стало ровным и глубоким, словно земля отсчитывала удары его сердца. В избе пахло влажным деревом, мёдом и первыми каплями талой воды.

В углу потрескивал сосуд – в нём отзывались Потоки, как дыхание мира.

В избе царил особый запах: сырого дерева, мёда и утренней влаги. В углу тихо потрескивал сосуд с родниковой водой – так давали о себе знать Потоки.

Велемир поднялся неторопливо. Здесь время не имело власти. Солнце ещё не показалось из‑за холма, но свет уже лёг на порог – мягкий, словно предвестие чего‑то важного. На столе ждал скромный завтрак: ломоть хлеба, глиняная чашка с мёдом и ковш родниковой воды.

Он ел молча – не из голода, а чтобы разделить пищу с землёй.

Каждая крошка, каждая капля – часть великого дыхания, того самого равновесия, которое он хранил.

Закончив, он умыл лицо родниковой водой – казалось, умывался не влагой, а светом.

Выйдя на порог, Велемир ощутил, как воздух застыл – прозрачный и настороженный.

Из‑под земли поднимался пар, тёплый, как дыхание праматери Лады.

Журавли тянулись над лесом, их крик рассекал небо тонкой серебряной нитью.

Снег ещё держался на кромке поля, но земля под ним уже жила, готовилась к пробуждению.

Деревня жила ожиданием праздника.

Люди топили печи, вытаскивали из сундуков яркие пояса, несли к реке чучело зимы.

Велемир слушал смех, звон свистулек, лай собак – всё это было не просто весельем, а дыханием древнего обряда, знаком, что Потоки движутся.

Под звуками человеческих голосов он чувствовал, как глубинный ток нашёптывает:

«Идёт Весна».

День равноденствия – миг, когда ночь и день сходятся в одной точке, подобной лезвию ножа.

Воздух дрожал от талой влаги, от шёпота земли, пробуждающейся после долгого сна.

Мир стоял на грани перемен – и в этот миг всё дышало ожиданием.

Он шёл вдоль межи, где камни ещё хранили иней.

Пальцы касались земли – там, где Поток истончался, он поправлял его, словно нить в ткани.

Не силой, а вниманием.

К полудню небо налилось светом, словно чаша, переливающаяся через край.

Велемир ощутил: равновесие колеблется.

Но это было не разрушение – рождение.

Так случается каждый год, но нынче дыхание мира кажется иным – живее, ближе.

Он поднял голову.

На востоке, у старого родника, воздух дрожал, переливаясь всеми семью цветами радуги – от алого до фиолетового.

Цвета перетекали друг в друга, будто сами Потоки ткали мост между мирами.

Снег ещё укрывал овраги,

но по склонам уже струились ручьи – звенящие, будто струны, натянутые рукой самой весны.

На южных склонах робко распускались подснежники – нежные, как зарождающаяся надежда;

из влажной земли пробивался синий шафран, глубокий, как тайные мечты;

а у опушки золотилась примула – яркая, как обещание грядущего тепла.

Воздух трепетал от запаха сырой земли, талого снега и лёгкого дыма костров – это была музыка, которую слышали только сердца, открытые чуду.

И тогда она появилась.

Ярдана Весенница шла по радуге, лёгкая, как дыхание света.

На ней было платье цвета раннего неба, сотканное из паров и ветра.

На плечах – перья журавля, знак пути и возвращения.

Кожа её не отражала свет – она его рождала.

Пепельно‑золотые волосы струились, будто солнечные лучи скользили по воде,

а глаза – цвета тающего снега – держали в себе радость, память и знание конца.

Она не ступала по земле – плыла.

Там, где проходила Ярдана, земля темнела от влаги, и из‑под её ног проступали ростки.

На поясе звенели ключи: она замыкала зиму и отмыкала лето, не приказывая – лишь касаясь.

От неё веяло не цветами, а дымом костра, мокрой землёй и свежим хлебом —

запахом возвращающейся жизни. Велемир не произнёс ни слова. Он понял сразу – перед ним не богиня и не смертная. Сама Весна взглянула на него. И мир в тот миг стал прозрачным, как дыхание между вздохами. Потом была близость – не плотская, а вселенская, соединение дыханий, неба и земли, когда Потоки сами слились в единую реку. И когда Ярдана растворилась в солнечном мареве,

Велемир ощутил в себе отклик – тихий, тёплый, живой, как первое сердцебиение. Он знал: жизнь в ней отзовётся ребёнком.

Беременность Ярданы стала явной почти сразу. Она не скрывала её – несла с гордостью, как знамя весны. В её взгляде светилась тайна – не только материнства, но и чего‑то большего, древнего, как само пробуждение. Она вынашивала не просто ребёнка, а саму силу весны – дерзкую, недолговечную, но вечную в своём возвращении. Каждый её шаг отзывался в земле пульсом жизни, и Велемир смотрел на неё, зная – этот миг не удержать. Весна никогда не принадлежит никому: она приходит, чтобы уйти, и оставляет после себя память – и жизнь.

Когда Ярдана прощалась, он не спрашивал, кого она носит под сердцем.

Только подумал, что хотел бы – мальчика. Сильного, свободного, не знающего страха перед миром. Того, кто сможет идти своим путём, неся равновесие в крови, а не в долге.

Она улыбнулась – не печально, не радостно, а как улыбаются те, кто знает ответ, но не скажет. Коснулась его ладони, и на мгновение Потоки вокруг затрепетали, будто сама ткань мира вздохнула. Потом она шагнула в свет. Радуга сомкнулась за её спиной, и всё стихло. Лишь ветер прошептал в межах: «Береги». Воспоминание оборвалось.

Библиотека снова стояла вокруг – тихая, пыльная, живая.

Старые книги шепчутся, страницы шуршат, будто несут эхо её шагов.

Велемир моргает, возвращаясь к реальности.

Боль в груди отзывается тяжёлым гулом – той самой трещиной на границе миров. «Какое же у моего сына нутро… – думает он. – Обернуться из человека в духа и, вопреки всему, жить в дупле каштана Посевного. И не позвать отца».

Он не знает имени. Знает, кем стал этот мальчик – тенью, эхом, обломком от его собственной сути.

Из представления в Древнем Зале испытаний Велемир не знает, насколько глубоко сын овладел силой. Но видит ясно: тот никого не боится, ставя Равновесие и порядок выше личных амбиций. В этом он узнает не только наследие матери, но и собственную кровь, словно древнее эхо прошлого оживает в его сыне. Однако слова амбарной сплетницы пронзают его спокойствие: служительница Морены отметила мальчика.

Тонкие, почти невидимые нити её воли тянутся к нему, пытаясь коснуться самой сущности его рода. Велемир ощущает холод в груди – впереди не просто испытание. Предстоит противостоять теням, которые тянутся сквозь кровь и судьбу.

Сердце бьётся глухо – не от страха, а от ясного знания: равновесие снова нарушено. Морена не забыла старый счёт. И если её метка легла на сына, то война ещё не окончена.

«Значит, всё-таки мой, – думает Велемир, перелистывая хроники.

– Мать Ярдана Весенница, но почему вместо имени обломок «Дан»? Всего шестнадцать полных годов. Теперь, чтобы спасти тебя, мне придётся снова встать на черту между жизнью и смертью. Он выдыхает медленно, как человек, принимающий судьбу.

Он выходит из Библиотеки в ночь. Воздух густой, пахнет железом и влажной землёй. Лес идёт за ним молча, как зверь, что узнаёт запах крови – не чужой, но тревожный.

Велемир не спешит. Его шаги тяжёлые, как сама тьма, что обвивает тропу.

– У Городничего, – звучит в голове хрипловатый голос амбарной книги. — Известно где. Не забудь про корешок.

Лес слушает и отступает. Ветви тихо расходятся, словно не смеют коснуться его плеч. Когда кончается мшистая тропа и начинается булыжник, воздух становится суше – человеческий. Здесь пахнет дымом, хлебом и мятой.

Мир людей.

Дом Городничего стоит особняком – резные ставни, знак Солнца на пороге и венок из сухих трав над дверью, чтоб «отгонять нечистое». Дом богатый, да не уютный. Всё в нём будто живёт само по себе: ставни поскрипывают, половицы тянутся, как старые суставы, даже часы тикают с укором – медленно, будто осуждают всякого, кто решается нарушить его покой.

Когда Велемир ступает на крыльцо, доски под сапогом жалобно скрипят – будто жалуются, но не осмеливаются треснуть. Воздух над порогом дрожит, тяжелеет, словно дом сам решает, впустить ли пришельца. Велемир не торопит – слушает дыхание стен, потом тихо произносит:

– Не к вам, а к своему пришёл.

Доски под ногами чуть отпускают, и дверь, скрипнув, приоткрывается сама.

Внутри пахнет жаром, горькими травами и вином.

Из‑под платяного шкафа доносится вздох, потом шорох – будто кто‑то перелистывает старую книгу не руками, а крыльями пыли. И вылезает дух-проказник – невысокий человечек в перекособоченной шапчонке, с глазами‑бусинами, где светятся и забота, и усталость веков – Барабашка. Лицо – морщинистое, живое, чуть подкопчённое, словно на нём вековая сажа осела. Глаза‑бусины светятся умом и усталостью, а пальцы, узловатые, будто корни, держат веник, как посох.

Он кашляет, опираясь на веник.

– Ну вот, дошёл, – бурчит он, отряхиваясь. – А я‑то думал, ты в Город подался, за мальчишкой своим.

Велемир чуть качает головой:

– Слышал, якобы беда приключилась.

Дух‑проказник кривится, будто от кислого:

– А то! Люди бают: как ушёл мальчишка из леса в Город, так каштан почернел. Не растёт, не цветёт – будто сам себя похоронил. Завязь осыпалась, свиньи плоды растащили, а следом мор пришёл. Ночами по ветвям дым стелется, ручьи замолкли. Всё, почитай, на него обиделось или ведьма мстит, не заполучив желаемого.

– На кого? —спрашивает Велемир.

– Да на Дана твоего, на кого ж ещё, – отвечает Барабашка, вздыхая. – Лес‑то его держал, как мог, а теперь пусто стало. Без него даже ветер блуждает, как сирота. Он в гневе был, – продолжил Барабашка. – В Городе ему тесно, а в Лесу – цепи вяжут. Затейница с Ягой что‑то своё мудрят, хотят, чтоб он к кому‑то да привязался, хотят оттяпать лакомый кусок. Мол, чтоб Потоки под контроль взять. Их у него видимо‑невидимо. А он – не из покорных. Ведьма стеной огня пыталась его удержать, да не на того напоролась. Захотел бы – сам её в пепел обратил. С тех пор каштан пустой.

Велемир молчит, глядя куда‑то за плечо домового – туда, где в глубине дома слышится едва уловимое дыхание.

– Он жив? – спрашивает он наконец.

– Жив‑то жив, – ворчит Барабашка. – Только не спит. Глаз янтарный – будто паутиной затянут. Силу держит, но… гул в нём чужой. Я, может, старый, а чую: не от Мора, не от Ярилы. Что‑то иное шепчет. Вот я и думаю: может, вы знаете, что это за блажь? Во сне у него на глазах живых пытают – уговаривают обряд пройти. Мол, «прими – и будешь чей‑то». А он бунтит, и правильно. Кто дастся в цепь – сам себе больше не хозяин. А с Ядвигой связаться… да кто в здравом уме на ней жениться согласится? На многовековой старухе, купившая бессмертие за душу? – Барабашка возмущается, даже ногой топает.

– В жару видения ходят, шепчут, зовут. Не ложится. Все мои снадобья из колыбельника со стеблями усни-травы выпил, говорит: Ядвига Морена изнывает, ждёт, когда он уснёт – оплести паутиной. Если уложишь – расскажу, как мы тут живём.

– Договорились, – коротко сказал Велемир.

Барабашка скрещивает руки – воздух за спиной дрожит, будто сама изба встаёт рядом.

– Дом слушается тебя? – спрашивает Велемир.

– А кого ж ему слушать, как не меня, – фыркает тот. – У тебя Потоки, у меня – сквозняки. Всё одно ремесло: где живёшь – тем и дышишь.

Изнутри донёсся слабый кашель. Барабашка вслушивается.

– Видишь? – сказал он глухо. – Ему и без тебя тяжко. Силой не тронь, прошу по‑доброму.

– Не трону, – ответил Велемир. – Вылечу.

Барабашка кивает нехотя:

– Ладно уж. Войди. Только без своего лесного шороха. Тут всё человеческое. Ломкое.

Дверь сама отворяется, скрипнув длинно, как вздох. Изнутри пахнет жаром, горькими травами и вином.

Полумрак дрожит – не от печи, а от силы, что копится в стенах, не своей, не мирской. Травы на полке седеют, будто выгорают без огня.

Велемир шагает – и слышит, как за спиной дверь тихо прикрывается.

У дальней стены, в распадающемся круге соли, сидит Дан. Он кажется чужим самому себе: вокруг кожи тлеет ореол, как уголь под золой. Правый глаз, янтарно‑золотистый, закрывает повязка, а второй, болотный, смотрит мутно и отстранённо. Спутанные волосы и испепеляющий взгляд словно пытаются скрыть его совсем ещё мальчишескую сущность, но всё равно выдаёт угловатость плеч, свойственная подросткам. Только по движению груди можно понять, что он жив. На полу – следы ног, словно он бродит здесь ночами.

– Сын, – негромко говорит Велемир.

Дан не поднимает головы. Только пальцы сжимаются, будто он удерживает невидимое.

– Что, Барабашка, опять кого притащил? – сипло, почти детски, но с упрямой сталью. – Только не начинай свои байки. Я их уже от Яги наслушался.

Он поднимает взгляд – настороженный, чужой.

– Сироте не гоже одному ворочать тысячами потоков, – бормочет он, словно повторяет чужие назидания. – Только я и ничем и никем не ворочаю толком. Сами про себя всё знают. Мой каштан сам вырос. Я просто подлечил и чуток помог. Вздумала чушь, да сама в неё и уверовала. Пусть не терзается: без Мора обойдёмся. Всё кругом живёт в ладу, зеленеет, плодоносит, а ко мне лезут лишь по пустякам.

Барабашка кашляет, но Велемир молчит.

Дан усмехается – резко, будто режется о собственную мысль:

– Пустяк для неё: это порченое безумство Топорницы… а для меня чужая просьба.

Он прикрывает глаза, потом снова открывает – болотный глаз становится мутнее, в зрачке мелькает боль.

На страницу:
5 из 6