
Полная версия
Звездный путь
Шёпот листвы меняется: из настороженного, колючего он превращается в мерный, ритмичный – словно лес дышит в такт его шагам. Тени больше не скользят исподволь, не таятся за стволами – они вытягиваются вперёд, указывая путь, будто длинные пальцы, мягко направляющие странника.
Воздух густеет, наполняясь запахом цветущего каштана – ещё далёким, но настойчивым. Велемир чувствует, как лес собирает силы, стягивает пространство вокруг него, сжимает кольцо деревьев, чтобы вывести к нужному месту.
И вот – просвет.
Сначала лишь узкая щель между стволами, затем – широкий вздох пространства. Лес расступается, обнажая прогалину, а в её центре, как страж и как дар, стоит конский каштан. Его белые соцветия светятся в утреннем свете, словно зажжённые свечи.
Велемир выходит на открытое место. Лес за спиной замирает, будто выдыхает: «Вот. Ты пришёл».
Чуть поодаль, за плотной завесой деревьев, проступают причудливые очертания избушки Бабы‑яги – словно вырезанная из тьмы силуэтная грань между мирами. Но сюда, к каштану, её влияние не дотягивается: ручей по‑прежнему журчит по камням, птицы перекликались в кронах, а воздух оставался прозрачным и тёплым. Это Явь – цельная, дышащая, не тронутая сумраком.
Ядвига – на первый взгляд не старше двадцатилетнего возраста, а на деле возраста древней Бабы Яги, притаивается в густом малиннике – там, где колючие ветви сплетаются в непроницаемую завесу, а земля под ними укрыта ковром из опавших листьев и тонких побегов.
Она замечает Стража Равновесия – и тут же застывает, почти сливаясь с зарослями. Ни движения, ни вздоха: ей нельзя, чтобы он её обнаружил.. Только глаза – холодные, режущие – сверкают из‑за листвы, не упуская ни малейшего шороха. Малинник обнимает её со всех сторон: шипы цепляются за одежду, но она не обращает внимания. Здесь, в этой колючей крепости, она чувствует себя невидимой – хозяйкой тени, стражем засады. Ветер пробирается сквозь ветви, шевеля листья, и малинник шепчет, вторя её нетерпению. Каждый звук – скрип дерева, треск сучка, шелест травы – проходит сквозь неё, как электрический разряд. Не удалось схватить мальчишку, ни узнать его имени – и теперь ярость душит, как ледяной ворот. Она чувствует, как Лес реагирует на шаги Велемира – не страхом, а упрямым ропотом. Лес защищает своего беглеца, и это бесит её ещё сильнее. Но она знает: лес выдаст своих тайн лишь тем, кто умеет ждать. А Ядвига умеет.
Велемир останавливается у дерева, не веря глазам. Лес специально вывел его к цветущему каштану – словно хотел восстановить порядок, напомнить о забытом равновесии.
Он вглядывается и понимает: земля под ногами хранит жар, не угасший со дня, когда кто‑то коснулся Потока. Там, где прошёл неведомый странник, трава поблёкла, воздух вибрирует, будто свежая рана. Деревья склоняют ветви, стараясь прикрыть следы – не от Велемира, а от самой памяти. Лес обижен. Он не хотел отпускать того, кто когда‑то стал частью его узора.
В самой дремучей чаще, там, где Явь ещё держит свои рубежи, но уже холодеет от дыхания Неяви, стоит каштан. Велемир замирает как вкопанный.
Дерево цветёт – но не так, как должно. Белые соцветия пылают в полумраке, словно зажжённые кем‑то свыше свечи. Их свет режет тьму, контрастируя с почти чёрной, будто обожжённой корой. Это… неправильно.
«Как? – мысль бьёт, как ледяной клинок. – Здесь не может быть света. Здесь не должно быть цвета».
Он шагает ближе. Воздух дрожит – не от ветра, а от напряжения, пронизывающего само пространство. Шипы на ветках не угрожают – они словно усмехаются, будто знают нечто, неведомое ему.
«Это не просто дерево», – осознаёт Велемир.
Крона тянется вверх – но не к небу, а к чему‑то за его пределами. Корни уходят вниз, переплетаясь не с землёй, а с потоками. Каштан стоит там, где граница миров становится тонкой, как лезвие, и играет с ней.
«Он не охраняет границу, – с леденящим ужасом понимает Велемир. – Он её размывает».
Каждый цветок – вызов. Каждый лист – намёк на то, что равновесие уже нарушено. Каштан не просто растёт здесь: он утверждает своё право на это место, и в этом утверждении – сила, равная силе Потока.
«Я думаю, что держу границу, – проносится в голове. – А она уже изменилась. И я не замечаю».
Свет каштана становится ярче, будто отвечая на его мысли. Велемир чувствует, как под ногами дрожит земля – не от землетрясения, а от пульсации самой границы.
«Сколько ещё таких мест? Сколько трещин я пропустил?..»
Это дерево, вопреки всем законам природы, вопреки всем его битвам и заботам, стоит здесь как символ непостижимого. Оно – живой укор и напоминание: мир полон тайн и чудес, которые не всегда можно постичь разумом.
Дупло, тёмное и загадочное, зияет в стволе, будто приглашая заглянуть в потаённую глубину. Велемир ощущает: там, внутри, таится нечто важное. Не просто убежище для лесного зверя – место, где сплетаются нити забытых историй.
Он медленно приближается и кладёт ладонь на шершавый ствол. Дерево отзывается едва уловимой вибрацией – не враждебной, но настороженной. В этом прикосновении читается: «Ты пришёл. Но готов ли ты услышать?»
Воздух вокруг каштана иной – гуще, насыщеннее, будто пропитанный древней силой. Листья шелестят не в такт ветру, а в собственном ритме, словно переговариваются между собой. И в этом шёпоте Велемир улавливает отголоски забытых слов – не языка, а ощущений, образов, воспоминаний, не принадлежащих ему.
Велемир внимательно разглядывает дупло. Там кто‑то живёт – он чувствует чужое дыхание, скрытое внутри. Каштан стоит как живое воплощение памяти: цветущий, тёплый, полный внутреннего света. Его дупло манит, обещая ответы, которых Велемир уже не ждал, но которые всё равно притягивают его.
Каштан, словно бунтарь, не просто растёт здесь. Он держит это место, милостиво предоставляя кому‑то убежище. Хранит его. Защищает.
И вот, когда Велемир протягивает руку к дуплу, Лес вздыхает по‑настоящему – глубоко, протяжно. Ветви сплетаются над головой, закрывая путь.
«Нельзя», – шелестят листья.
Теперь Велемир понимает: лес не противится каштану. Он защищает само дерево – от того, кто однажды прогнал его истинного обитателя, нарушил древний уклад, оставил рану в ткани мира. Каштан же, вопреки всему, продолжает хранить то, что не должно было уцелеть.
Велемир опускает ладонь и сжимает посох. Тишина становится вязкой, почти живой. Потоки не слушаются, голоса стихий спутываются. За годы битв он растерял былое умение – сам виноват. Лес не доверяет. Вот почему он до сих пор не смог найти сына: ни имени его, ни дыхания.
Из‑под кустов доносится тонкий писк:
– Не ходи к ручью, хозяин лесной, – говорит кролик, выглядывая из‑под ветвей. – Ведьма над водой слово тёмное бросила: чтоб путь замутить, тропу закрыла. Лучше‑ка поешь малины – нынче она красна да щедра, сама в лапки падает. Я сам уже три разочка наведывался.
Велемир нахмуривается:
– Кто ж тебе сказал?
Кролик прижимает лапки к груди:
– Караул! Я сам видел, честно‑честно! Сидел я, малину перебирал, гляжу —идет Баба Яга, костлявая, нос крючком, глаза горели. А наряд на ней – будто лес сам одолжил: платье из мха да старых ветвей, тёмно‑зелёное, с бурыми прожилками, как треснувшая кора. Подол корнями утянут, рукава – лианы, по рукам вились. На плечах накидочка из вороньих перьев, ржаво‑сизых, будто дым ночной впитали. Пояс – лозы скрученные, узлом змеиным затянуты. Сапоги – из дубовой коры, с носами загнутыми, словно корни. А на голове – венок из сухих колокольчиков да волчьих ягод, плющ бледный кое‑где пробивался.
Подошла к тому самому каштану, постучала клюкой по коре. И вдруг – чудно дело! – голос её сделался ласковый, с вкрадчивой сладостью, как у отравленных пряников:
– Дорогой, – молвила, – давно тебя в гости жду. У меня и пирогами пахнет, и мёд на столе…
А я аж за кочку спрятался – знаю ведь, какая она на самом деле ласковая! Мать с рождения говаривала: с Бабой-ягой не дружить, спустит шкуру.
– А он глупый пошёл, – продолжил кролик, понизив голос. – Рыжий, красивый, юный, только взгляд растерянный. Ласковый голос Бабы Яги всё шептал и шептал: пироги с малиной, мёд свежайший, покой да тепло… Он колебался лишь миг. Не из жадности, не из слабости – из любопытства. Что там, в кривой избушке на курьих ножках? Что за тайны притаились в её тёмных углах?
– Это я знал, – заёрзал кролик, – ничего там хорошего. Мать сказала: «Подаст тебя блюдом себе на угощение».
– Как и думал, вышла ловушка, – прошептал кролик, озираясь. – Спустя время пробрался я к ручью… Увидел – он в человеческом обличье. Весь в поту, кровью отплёвывался. Склонился над водой, а в отражении – глаза: один янтарный, как мёд, за который его и заманили, второй – болотным огнём горел. Смотрел на него – и не узнавал. Рассердился.
Кролик втянул голову в плечи:
– А потом выпрямился, кулаки сжал так, что костяшки побелели. «Ухожу», – сказал тихо, но так, что деревья вздрогнули. И пошёл. Лес зашептал, ветвями зацепил, удержать хотел, а он – шагал.
– Ядвига Морена, при Яге на выучке, не простила, – зажмурился кролик. – Огонь подняла, стеной перед ним поставила. А он – сквозь пламя прошёл. Только угольно‑пепельные следы на земле остались, да воздух ещё дрожал от жара.
Велемир медленно выпрямляется, пальцы впиваются в посох. В глазах его вспыхивает недобрый свет.
– Значит, ушёл… – произносит он глухо. – Но куда?
Кролик пожимает плечами, ушки его уныло повисают:
– Не знаю, хозяин лесной. Только чую – не к добру это. Яга с ученицей не простят…
– Кто ушёл? – тихо спрашивает Велемир.
Кролик опускает уши:
–Хороший был. Не шумел, не сердился. Я у него совета спрашивал – шубку ли серую носить, али рыжую. Говорил он бархатным голосом – таким тёплым и обволакивающим, что сразу на душе становилось радостно, будто солнце сквозь листву пробилось. Ни у кого в лесу подобного не было: каждое слово звучало, как тихая песня. «Выбирай сердцем, а не глазами», – сказал он. Вот я и выбрал – рыжую, чтоб под осень да по листве прятаться ловчее. А он… он тоже рыжий, только иной совсем. Улыбался озорно, и от этой улыбки весь лес наполнялся радостью: листья шептались веселее, птицы заливались звонче, а ручей будто смеялся, перекатываясь по камням и рассыпая брызги, как искорки веселья.
Кролик ненадолго замолкает, словно вновь переживая увиденное, потом продолжает тише:
– Ушёл, да не просто так. Я видел, как он шагнул – и деревья расступились. Не прогнулись, не зашептали – а именно расступились, будто знали, что не им его удержать. И огонь не его сжёг, а сам сгорал о него.
Велемир стискивает посох:
– Ты видел это?
– Видел, – кивает кролик. – И ещё видел, как Ядвига над ручьём шептала, узлы на тропах вязала, пути замыкала.
Она стала у самой воды, руки подняла – и голос её шёл волнами, негромкий, но такой, что даже камыши пригнулись, прислушиваясь. Слова тягучие, чёрные, будто смола. Каждое – как узел, как замок, как засов на невидимых дверях.
Я глядел из‑за кустов: где тень её на воду легла, там рябь не кругами пошла, а узорами – словно ворота с коваными решётками, словно стены с бойницами, словно двери без ручек, без петель, без замков, но всё равно запертые.
– Пути закрывала, – прошептал кролик, ёжась, и глянул на Велемира с тревогой. – Из лесу выходы завязывала, петли на тропах накидывала. Чтоб никто не вышел, не проскользнул, не вырвался…
Велемир молчит, только пальцы на посохе белеют. Воздух между ними уплотняется, будто пропитывается колдовским холодом.
– А он всё равно ушёл, – тихо добавил кролик, опуская уши. – Не как все. Не как те, кто пропадает. А сам. По своему выбору.
Он снова поклонился, уже торопливо:
– Побегу я, хозяин. Свидание у меня, шубку показать надо – невеста ждёт!
Кролик исчезает в чаще, а Велемир медленно шагает на прогалину, туда, где земля чёрна и суха, будто опалена пламенем. Следы уходят сквозь чащу.
Он опускается на колено, касается пальцами земли – тёплой, будто живой. Да, ушёл. Но как? Поток нельзя покинуть. Из него можно выпасть, утонуть, раствориться в иных слоях – но уйти живым, да ещё оставив след… Нет. Такого не бывает.
«Бегун», – шепчет Лес.
Слово кажется насмешкой. Бегунов не бывает. Поток не отпускает своих. Он сам, Велемир, за два года не сумел ни шагнуть за грань, ни вернуть тех, кто в ней исчез.
Он встаёт, сжимает посох.
– Невозможно, – говорит тихо. – Кто бы ты ни был, ты не мог уйти. Не из Потока. Не живой.
Но тепло земли всё ещё чувствуется под рукой – тёплое, упрямое, будто дыхание того, кто не просто ушёл, а сам выбрал.
Тогда Лес дрожит листвой, будто шепчет:
– Ушёл твой, Велемир. Но не к тебе.
Велемир поднимает глаза. На миг кажется, что весь Лес смотрит на него. Не укоризненно, а будто оценивает: узнает ли? Осмелится ли?
Он стоит долго. Ветер треплет край плаща, тянется к посоху, шепчет в ухо имена – чужие, давно забытые. Ни одно не оживает в ответ.
Если это правда… Если Потоки способны отпустить живого – значит, мир трещит глубже, чем он думал.
Он поворачивается – тяжело, с усталой решимостью.
– Ладно, – говорит тихо. – Проверим.
Лес, будто облегчённо, разом стихает.
Его сотрясает напряжение мира, и он чувствует это под кожей, каждым нервом.
Два года он чинит верхние жилы после войны, скрепляет Потоки, латает разрывы между Явью и Неявью – и всё это время весна приходит как будто нехотя. Поздно, вялая, без силы, без тех первых голосов, что звенят в ручьях и пробуждают семена.
Не отсутствие – промедление. Не зима держит, а сама весна словно не спешит возвращаться.
Велемир считает: после войны такое бывает. Мир выправится, когда иссякнут раны Потоков. Но иногда он ловит странное чувство: невидимая рука удерживает весну, не даёт ей спешить. Потоки тихо играют по дому, жилы под полом гудят ровно, спокойно, а где-то в глубине ощущается лёгкое сопротивление – не холодом и не усталостью, а чужой силой. Кажется, весна задержана там, где зимняя энергия удерживает её – в колодце или глубине земли, как учат старые предания. И чем дольше он наблюдает, тем сильнее ощущение, что за этим сопротивлением скрыто что-то живое, что знает весну лучше, чем кто-либо другой. Что-то, что может быть рядом, но пока остаётся невидимым, почти шепчет миру, как направлять Потоки, чтобы всё было правильно.
Два года работы – и всё равно весна приходит с задержкой. Он чинит жилы, скрепляет Потоки, латает разрывы – и не отступает. Время, думает он, расставит всё на свои места. И, может быть, когда придёт момент, он поймёт, кто или что удерживает дыхание весны и зачем.
– Значит, всё‑таки случилось, – шепчет он. – Придётся разобраться.
Где‑то за ветвями, в тени, Ядвига едва удерживается, чтобы не зашипеть.
Лес выбрал сторону. И не её.
Велемир шагает в сторону Города, что люди зовут Градом – туда, где за каменными стенами хранит память древняя Библиотека. Он знает: если где и осталось знание, способное объяснить случившееся, то там – среди пыльных фолиантов, где книги шепчут, а чернила живут своей жизнью.
Но в глубине Леса, за его спиной, как и в глубине его сердца, всё ещё звучит отголоском: «Не к тебе…»
Дан, стянув сапоги, садится прямо на пол у камина.
Тепло ровное, но чужое – будто не греет, а наблюдает.
– Не дом, а показуха, – бормочет он, глядя на золочёный обод зеркала. – Всё блестит, а дышать нечем.
Огонь лениво лижет полено – и в его вспышке мелькает лицо Бабы-яги.
Дан вспоминает ту ночь, когда выбрался из дупла каштана, обратился человеком и направился к избушке Бабы‑яги.
Избушка стояла на опушке так, словно её швырнули сюда с размаху: одна куриная нога увязла в болоте, другая упёрлась в сухой бугорок. Курьи ножки живут своей жизнью – то сжимаются, будто втягивая когти, то медленно вытягиваются, испытывая почву под собой. Они не просто удерживают избушку: врастают в землю, чутко улавливая пульсацию двух миров. Одни цепляются за Явь, будто не желая отпускать, другие уже глубоко проникли в сумрак Неяви, впитывая её ледяной шёпот.
Скрипучая дверь была приоткрыта. На самом пороге лежал пряник – будто оставленный знак, приглашение или испытание.
Она встретила его ласково – улыбкой, в которой слишком много зубов. Словно родича: стол накрыт, ковёр под ногами мягкий, двери сами отворяются. Баба-яга не старая – древняя. Лицо Бабы-яги менялось беспрестанно: то являло черты молодой женщины с острыми, словно высеченными из камня скулами, то превращается в лик древней старухи с горящими, как уголья, глазами. Стены увешаны пучками трав, на полках – банки с глазами. В углу – прялка, но ни нити, ни веретена. Только тень, дрожащая в полумраке.
Ученица её, Ядвига Морена, стояла у стены, глаза как лёд, слова мягкие. Кубок подносила: вино мерцало, живое, шептало – пей, и станет легче дышать. Но Дан чувствовал: звало не к утолению жажды – звало к покорности.
– Откушай, – шептала Яга. Вино вспыхнуло – то ли светом, то ли пламенем.
Он не выпил. Поставил чашу на стол, не пригубив.
– Я не гость, чтоб пить из чужой чаши, – решил спокойно.
В тот же миг ковёр под ногами задрожал, словно живой; стены вздохнули, и с пола полез холод. Ядвига незаметно повела рукой над ковром: пол под Даном едва сдвинулся. Он понял – слишком поздно. Цепи обвились вокруг запястья, но не металл, а вязь лжи, обещаний, ласковых слов – того, чему он поверил. Поток вокруг хрипел, не желая отпускать: уйти из воли Бабы-яги так просто нельзя.
Луна стояла не в той фазе, или духи её не послушали, а он успел. Выдернул себя из чужого Потока, как занозу, – с болью. Позже, когда Лес стих, он долго стоял у ручья, отхаркивая кровь. Вдогонку Ядвига его прокляла, обещая встречи во снах каждую ночь. Вода пахла дымом, но отражала луну, будто знала: теперь он свободен. Хвалила его.
Воспитавшая его жена Городничего, Затейница сказала просто: «Твой приход, Данюша, есть отпуск для Ратибора. Раз Поток позволяет тебе гулять, возьми на себя обязанности Ратибора на его отпуск.» Оба, что Городничий Ратибор, что его жена, духи, давно хранящие покой Города и Равновесие, но он ходит в образе взрослого мужчины сорока лет, а она не устаёт молодится и блистать – возрастом двадцати пяти лет.» – хотя Дан сам не догадывается о своей избранности: куда он хочет, туда и идёт. На одном месте он насиделся в Лесу, заслон поддерживал, пока три года завершалась война, а раз закончилась, он может ходить куда решил. Как ему заблагорассудится.
И вот в Городе он получает шанс действовать в Яви – в мире, где деревья растут, земля пахнет прелой листвой, где ветер и ручьи слышны и осязаемы.
Поток на него не давил, но оставаться в каштане было необходимо – держать заслон, не дать трещинам расшириться. Но свобода условна: Дан не умеет управлять Потоком, не знает законов скрытого влияния. Любое неверное движение может нарушить узор жизни.
Хотя он прекрасно понимает, почему пришёл – не ради службы, не ради славы, а просто чтобы не жить у Бабы-яги в подвале на цепи. Чтобы дышать самому, без чужих приказов.
Сидеть в дупле было безопасно: Поток «принял» его там, ошибки оставались личными, а лес страдал меньше. Выйти наружу – значит действовать под наблюдением невидимых нитей, где даже неумышленная шалость может быть расценена как нарушение. К тому же существуют городские правила: ведьмы, служки и домовые следят, чтобы Поток не использовали для обмана или вреда.
Но Поток слушает его – тихо, без слов, будто узнает в нём своё отражение. И, может быть, поэтому именно ему доверили место Ратибора: не за силу, а за способность не разрушать.
И всё же Дан принимает эту ношу – не ради власти, не из страха, а из того же упрямства, что когда‑то спасло его из лап Бабы-яги. Он не бросается исправлять мир, а выбирает тихое служение: учится осторожности, изучает Поток, готовится
действовать без угрозы разрушить себя и лес. Он не является признанным Хранителем – никто не вручает ему знаков власти, не призывает в круг. Но Поток принимает его так, как принимает реку в русло: без слов, без условий. И пока Дан жил в дупле, равновесие держалось— мир дышал ровнее.
Такова была его служба: он поставил заслон, и лес остался цел. Защитил. И лес, живущий веками, знал – он в долгу перед ним. Дупло стало для него убежищем и школой. Здесь, в тишине и сдержанности, он сохранял равновесие – не создавал, а поддерживал его своим присутствием. Без него Потоки текли бы беспорядочно: узор жизни дрогнул бы, ветер потерял бы направление, а ручьи – свой путь.
Дан выдыхает, ведёт рукой по лицу. Лес вокруг является Явью, но для него теперь это становится местом выбора, а не узора, в котором он лишь существует. Каждый шаг даётся трудом, каждый вздох – вниманием, ведь Поток позволяет ему временно быть частью этого мира, а не наблюдателем.
Чем занимается его мать-Весенница, интересно? Весна, что в этом, что в прошлом году приходила усталая, что и не Весна вовсе. По коже на этих мыслях бегут мурашки.
– Не дом, а показуха, – повторяет тихо. – Тепло, да чужое.
Огонь в печи будто соглашается: вспыхивает и притихает.
В ответ где‑то в буфете что‑то звякает. Сначала тихо, потом громче – будто ложка возмущённо вторит.
Дан не дёргается, только прищуривается.
– А, это ты, – говорит спокойно. – Вылазь, чего прячешься?
Из‑за ножки стола, трепеща, выкатывается дух‑проказник – не комок пыли, а живой сгусток воздуха. Он втягивается, хлопает по полу и обращается крошечным человечком бессрочного возраста: на голове – перекошенная шапчонка, глаза – словно две блестящие бусины.
– А чего это я прячусь? – фыркает он. – Сам пришёл, сапогами натоптал, а я, значит, виноват!
– Не сердись, – усмехается Дан. – Я не хозяин. Гость. Меня зовут Дан.
– Не знаю, – бурчит Барабашка, почёсывая нос. – Хозяина‑то чуял. Тянет от тебя – как от старого корня. Взгляд у тебя странный – зелень с золотом мешается, будто в двух глазах разное солнце играет. Никогда такого не видывал. Не врёшь ли?
– Нет, – отвечает Дан просто. – Лесная тишина за мной ходит. Привыкла.
Пауза висит короткая, настороженная. Потом Барабашка хмыкает, молчит и бурчит:
– Ну, коли не буянить пришёл, тогда ладно. Только порядок у меня свой. Ночью я шумлю. Скучно мне без проказ‑то, вот и нахожу себе забавы – то по половицам постучу, то в углу зашепчу, то тенью метнусь туда‑сюда. Без шума и веселья жизнь – не жизнь вовсе!
– Шуметь можешь, – кивает Дан, – но без щекотки и щипков, а не то отправлю прохлаждаться в болото – на уроки вежливости. Давай‑ка лучше вместе Городские правила почитаем. Ты, конечно, читаешь не по‑человечески, зато сможешь распознать имена духов и ухватить суть ключевых понятий, ощутить силу печатей и оговорок. Меня‑то Ратибор читать научил, а вот в тонкостях правил я пока путаюсь – помоги разобраться.
Барабашка настораживается, уши его дёргаются.
– Читать? Это что ж, вместе?
Дан тянется к сумке и достаёт подтрёпанную книжку.
– Пару минут назад ты обмолвился о скуке? Вот. Читаем. Городская Уставная Книга. По ней живут городские жители, ведьмы‑ремесленницы, слъяужки храмов, домовые, сторожа мостов. Затейница дала мне экземпляр.
Дан осторожно кладёт тяжёлую книгу на стол. Переплёт – тёмная кожа с медными заклёпками, углы потрёпаны, будто её не раз вытаскивали в спешке. Страницы – грубая бумага, желтоватая от времени, с неровными краями. По полям идут приписки чернилами разных оттенков, а кое‑где – едва заметные знаки, светящиеся при определённом угле света.
Он медленно раскрывает книгу. На первой странице – печать воском, треснувшая посередине, и надпись витиеватым почерком: «Утверждено на совете хранителей семи перекрёстков».
– Это не просто свод правил, – раздаётся голос из угла. Барабашка выбирается из‑за шкафа, отряхивает серый кафтан и подходит ближе. – Это договор. Между теми, кто видит, и теми, кто предпочитает не замечать, – Объясняет Барабашка.
Дан переворачивает лист. Оглавление притягивает взгляд: «О полномочиях Городничего и пределах его ведения»; «О хранении границ между явным и скрытым»; «О наказании за возмущение Потока»; «О дозволении чар на благо общины»; «О праве на обет молчания»; «О покровительстве домовых и духах‑хранителях»; «О ведении счёта долгов живых и мёртвых»;
Каждая строка будто пульсирует, словно под ней скрывается второе, нечитаемое обычным глазом значение.
– А это что за раздел? – Дан тычет пальцем в первую строку.
– Ах, Городничий… – Барабашка ухмыляется, поправляя колпак. – Вот где всё хитро завязано. Слушай.
Он листает книгу, находит нужную страницу и стучит по ней когтем:
– «О полномочиях Городничего…» Значит, так: Городничий – не просто начальник стражи. Он – держатель городских узлов. Видишь эти знаки на полях? – он указывает на едва заметные руны вдоль текста. – Они меняются, когда он на посту. Если Городничий в порядке – и город в порядке. Если он ослабил хватку – тут и трещины пойдут.





