
Полная версия
Запах дыма и надежды

Гарольд Грей
Запах дыма и надежды
Глава 1. Когда чужак касается печной золы
Телега подкатилась к краю деревни, когда солнце, окрашенное в кроваво-красный цвет, медленно опускалось за горизонт, словно старый монетный дворецкий клал свой последний грош в казну дня. Колёса скрипели так, будто каждый оборот выдавливал из них стоны вековой усталости. Лошадь, тощая и измождённая, плелась шагом, который больше напоминал ползание, чем движение. Возница, мужчина лет сорока с обветренным лицом и руками, покрытыми мозолями, время от времени подгонял её вожжами, но без особого энтузиазма. Было видно, что он сам едва держится: его голова клонилась то влево, то вправо, и только случайные толчки колёс о камни заставляли его вздрагивать и хвататься за ручку телеги.
Маркиз спустился с деревянного сиденья с такой же осторожностью, с какой кот приземляется с забора – каждое движение рассчитано, каждый шаг предусмотрен. Пыль поднялась под его подошвами, образуя золотистое облако, сквозь которое проступали контуры его фигуры: худощавой, в аккуратном тёмном плаще, совершенно чужой среди этой грязной окраины. Он стоял неподвижно, позволяя пыли осесть, и смотрел.
«Итак, вот она – деревня, которая станет моим полигоном», – подумал он, чувствуя, как его губы невольно растягиваются в холодной улыбке. «Сколько здесь всего нужно исправить… Но с чего начать? С людей? С их запасов? Или с того, что они называют порядком?»
Лошадь вздохнула, как если бы облегчилась от бремени, и тотчас крестьянин, который вёз телегу, начал искать ближайший трактир – или хотя бы сарай, где можно было бы укрыться от надвигающегося холода. Его голос, хриплый и усталый, разнёсся по воздуху: «Эй, хозяин! Есть ли у вас место для путника?»
Маркиз не стал дожидаться ответа. Его внимание уже переключилось на деревню, которая раскрывалась перед ним как полузакрытая книга на древнем языке. Пятнадцать, может быть, семнадцать жилищ – покосившихся изб, словно уставших стоять прямо, словно годы медленно склоняли их в поклон какой-то неведомой силе. Глиняные стены нежились под последними лучами солнца, впитывая красноту вечера, и казалось, будто весь посёлок окрашивается в цвет крови или заката – трудно было разобрать, что именно. Крыши были покрыты соломой и дранкой, потемневшей от времени и сырости. Щели между брёвнами запечатаны мхом и паклей, но уже видны места, где защита начинала рассыпаться, обнажая тёмные дыры, словно раны, которые никто не спешил перевязывать.
Когда Маркиз сделал первый шаг по узкой тропе, которая служила главной – единственной, собственно, – улицей поселения, его ноздри раскрылись, впитывая воздух, раскладывая его на составляющие, как музыкальный аккорд разлагается на отдельные ноты. Дым – не просто дым, а дым из сырых дров, смешанный с чем-то животным, может быть, конским навозом. Под ним ощущалась сметана, кислая и тяжёлая. И ещё – сухость, парализующая сухость речного песка, того песка, который никогда полностью не высыхал, но и не становился грязью. Это было ощущение смерти, но медленной смерти, смерти по частям, по зёрнышкам.
Люди начали собираться, словно привлечённые необычностью происходящего. Они выходили из изб, вытирали руки о подолы, щурились на незнакомца, не зная, радоваться ли или опасаться. Маркиз насчитал их приблизительно тридцать, хотя точный подсчёт был затруднён тем, что некоторые уже отходили, неохотно, обратно в свои дома, теплу и привычке предпочитая неизвестность.
«Какие они все разные, – подумал Маркиз, – и в то же время одинаковые. Каждый боится перемен, но каждый хочет их. Просто никто не знает, как это сделать безопасно».
Его взгляд скользил по лицам, быстро классифицируя, распределяя каждого человека по категориям: «подчинится», «будет сопротивляться», «колеблется», «уже решил». Затем он открыл рот, и его голос прозвучал ровно, без излишних жестов, без попыток завоевать аудиторию риторикой: «Я здесь, чтобы установить порядок».
Слова повисли в охладевающем воздухе, как птица, которая ещё не решила, взлетать ей или приземляться. Некоторые люди кивнули неопределённо. Другие переглянулись. Один старик, казалось, подумал над этим заявлением всерьёз, его морщинистое лицо сморщилось ещё сильнее, словно рот пытался прочитать слова, приходящие в ум.
Маркиз был размещён в доме вдовы Акулины, женщины лет семидесяти, с лицом, словно вырезанным из дерева, с руками, которые никогда не переставали двигаться, даже когда она сидела. Её дом был маленьким, но удивительно ухоженным: полы подметены, окна без единого пятна, а на столе – грубая, но чистая скатерть. В воздухе витал запах трав и чего-то сладкого, возможно, мёда, который она хранила в глиняном горшке.
Она приготовила ему похлёбку – не совсем суп, скорее густую воду с кусочками корня и чем-то, что могло быть рыбой, а могло быть рыбным запахом в общем супе. Маркиз ел медленно, не из брезгливости, а из методичности, анализируя каждый вкус, каждую текстуру. Бульон оказался неожиданно насыщенным: терпкая горечь корней смешивалась с лёгкой сладостью, которая, как он понял, была добавлена для маскировки недостатка соли.
«Интересно, – подумал Маркиз, – она готовит так всегда или это особый случай? Возможно, пытается произвести впечатление».
– Вы откуда? – спросила вдова, сидя напротив; вязание спадало с её колен, хотя она время от времени делала символический жест, словно вспоминая о его существовании. – Из города, видимо. Никто не ходит в таких плащах, если не из города.
Маркиз поднял взгляд от чаши. Её глаза были пронзительными, словно она хотела заглянуть за маску его вежливости. – Из одного города. Из того, который больше, чем этот, – ответил он, намеренно уклоняясь от подробностей.
Вдова кивнула, словно это объяснило всё. Может быть, для неё так оно и было. – Зачем вы пришли сюда? – спросила она, но в её голосе было не любопытство, а скорее утомление – как если бы она уже слышала множество ответов на этот вопрос, и все они были в конце концов одинаковыми и неправдивыми.
Маркиз отложил чашу и посмотрел на неё серьёзно: – Чтобы сделать то, что можно. Ничего больше.
Акулина кивнула, и что-то в её лице смягчилось. Может быть, она поверила ему. Или может быть, она просто устала не верить.
«Странно, – подумал Маркиз, – как люди здесь живут. Кажется, они уже забыли, что такое надежда. Но, возможно, я смогу изменить это».
На следующее утро, когда солнце поднялось выше, чем вчера, и начало отдавать более жёлтое, более утомлённое тепло, Маркиз встретился с Матвеем в центре деревни.
– Я хочу начать с мельницы, – сказал Маркиз, и его голос был спокойным, но содержал в себе нечто незыблемое – приказ, облачённый в форму предложения.
Матвей отправил гонца, и вскоре прибыл Григорий – мельник. Он был высокий, широкоплечий человек, с руками размером с кувшины, с бородой, которая никогда полностью не была ни чёрной, ни серой, но была какого-то странного переходного цвета. Его кожа была потемневшей от муки, от работы, от солнца – он казался вырубленным из дерева, оставленным стоять на солнце достаточно долго, чтобы потемнеть и затвердеть.
– Григорий, – произнёс Маркиз, и мельник кивнул неохотно. – Я хотел бы увидеть вашу мельницу. И ваши припасы. Ваше хранилище зерна.
Григорий защищал своё место, как кот защищает клубок шерсти. Его лицо приняло упрямое выражение, и голос его стал похож на скрежет старого дерева:
– Моя мельница стояла тридцать лет. Тридцать лет она стояла без ваших бумажек, без ваших печатей. Зерно мололось, люди ели. Что ещё нужно?
Маркиз шёл рядом с ним по пути к мельнице, не отвечая сразу. Только когда они достигли здания, его рука поднялась и указала на стену:
– Это, – сказал он просто.
На стене, особенно в тех местах, где древесина была наиболее влажной, проступал серовато-зелёный налёт – плесень, распространявшаяся медленно, но неумолимо, как захватчик, осаждающий город. Маркиз прикоснулся к ней пальцем, и при малейшем давлении налёт рассыпался в пыль.
– Видите? – спросил Маркиз. – Это плесень. Это происходит, когда влага скапливается, когда воздух не циркулирует, когда зерно хранится в условиях, которые способствуют его гниению. Ваше зерно… – он повернулся к Григорию, – …ваше зерно умирает здесь. Медленно, но верно.
Григорий молчал. Его лицо выражало то, что можно было описать как болезненное озарение – понимание того, что он был слеп, когда думал, что видит.
– Как это исправить? – спросил мельник, и в его голосе уже не было упрямства, только усталость человека, который понимает, что его методы устарели.
Маркиз прошёл внутрь мельницы. Воздух здесь был тяжёлым, влажным, пахнущим плесенью и мукой – сладким, но мёртвым запахом. Сквозь щели в стенах проникал свет, создавая полосы на полу, и в каждой полосе танцевали частицы пыли, как если бы воздух здесь был видимым, материальным.
К концу дня, когда Маркиз встретился с купцом Иваном Семёновичем на причале, где запах дёгтя и керосина казался ещё интенсивнее, чем вчера, торговец был готов.
– Я слышал, – сказал Иван Семёнович, – что вы хотите всё переделать. Печати, реестры, всё такое. – Он закурил трубку и выглядел как пират в ожидании подходящего момента. – Это может быть хорошо. Или может быть плохо. Зависит от того, насколько вы готовы быть честным в своей честности.
Маркиз встал рядом с ним, глядя на воду, которая текла медленно, словно не уверенная в направлении:
– Я предлагаю следующее, – сказал он. – Вы будете продавать по справедливым ценам, всё будет записано в реестр при общей печи, доступном для проверки. Ваши собственные записи будут проверяться, но не контролироваться мною. Взамен – я буду помогать вам защищать вашу прибыль от воровства, от растрат, от "потерь". А кроме того… – Маркиз повернул голову к торговцу, – …кроме того, порядок привлекает доверие. Доверие привлекает кредит. Вы поймёте это, когда начнёте работать с людьми, которые знают, что их не обманут.
Иван Семёнович посмотрел на него долго, потом вытащил трубку изо рта и протянул руку:
– Ладно. Мы попробуем.
Его рукопожатие было крепким, хотя в глазах его всё ещё мелькало что-то вроде скептицизма. Он открыл свою большую чёрную книгу и сделал какую-то запись – быстро, опытно, словно это было святое писание, которое нельзя было нарушить. Маркиз не спросил, что он писал. Время выявит эту информацию или не выявит.
На том собрании, которое состоялось вечером у общей печи, когда люди собрались вокруг тепла, как птицы вокруг хлебных крошек, Маркиз представил свой план.
– Мы создадим реестр, – объяснял он, его голос был медленным, методичным, как голос учителя, объясняющего детям. – Каждое домохозяйство запишет количество зерна, которое оно имеет. Каждое количество, каждое добавление, каждое использование будет записано. Мы будем использовать печати из свинца – их нельзя подделать. Мы организуем ночные дозоры – люди будут охранять хранилища по очереди. И у нас будет планшета – деревянная доска с воском – на которой будут записаны все цены, все сделки, всё, что происходит.
Маркиз сделал паузу, позволяя словам впитаться:
– Прозрачность, – сказал он, – это единственная защита от кражи и от голода. Когда каждый знает, что можно проверить, когда каждый знает, что кража будет видна – тогда кражи становятся редкими. И когда каждый знает, что есть справедливое распределение – тогда люди готовы воздержаться.
Его тон был слегка насмешлив, как если бы он осознавал абсурдность привнесения городской логики в это место, где выживание всегда зависело от хитрости и импровизации. Но его глаза были серьёзны, и в его спине была видна железная решимость.
Матвей кивнул. Николай Петрич листал свою кожаную книгу, его пальцы дрожали, но он ничего не сказал. Иван Семёнович курил свою трубку, наблюдая, но не протестуя. Люди переглядывались, нашёптывались, но никто открыто не возражал.
Затем, через четыре дня после прибытия Маркиза, произошло первое испытание.
Молодой Иванко, рыжий парень лет двадцати четырёх, с руками, испачканными мукой, был обнаружен – или, точнее, была поймана его рука в мешке с запечатанным зерном, когда он пытался вынуть горсть. Его поймал Фёдор, связной у причала, человек, который обычно был в таком состоянии опьянения, что не мог бы поймать собственную тень. Но в этот раз он был почти трезв: его глаза были ясными, а рука – крепкой.
– Вор! – крикнул Фёдор. Его голос был громким, разрывающим тишину утра. Люди вышли из своих домов. Весть распространилась быстро, как дым.
Иванко был приведён к печи, где его встретил Маркиз. Молодой человек был испуган: его лицо было бледным, его руки дрожали. То, что его жена была беременна, было известно всем. То, что его дети немного голодали, тоже не оставалось секретом. Маркиз посмотрел на него долго, не выражая никаких эмоций, только наблюдая.
– Ты голоден? – спросил Маркиз. Иванко кивнул молча, не глядя ему в глаза.
– И ты подумал, что украдёшь. Что система позволяет тебе скрыться.
Затем Маркиз обратился к Матвею:
– Сколько ему должно быть дано за работу в следующие месяцы?
Матвей назвал сумму – не очень большую, но достаточную.
Маркиз повернулся к Ивану Семёновичу:
– Ты можешь выплатить ему авансом? Половину от этой суммы сейчас, половину позже?
Иван Семёнович задумался, потом кивнул:
– Можно. За процент от его последующей работы.
– Справедливо, – согласился Маркиз. Затем он посмотрел на Иванко:
– Теперь ты будешь в долгу. И это долг, который все будут видеть. Честный долг. Ты будешь его погашать честным трудом. Согласен?
Иванко кивнул слёзно. Его облегчение было видно в каждом его движении.
Но в то же время часть деревни поняла новую реальность: система видит всё. Те, кто жил за счёт тихого воровства, за счёт немного удачи и много невезения других, – те почувствовали холод неопределённости.
К концу первой недели по деревне начали происходить странные вещи.
Агафья, старуха из конца поселения, женщина, о которой говорили, что она может предсказывать дождь по запаху ветра, принесла в реестр свою муку. Эту муку, которую она копила, скрывала, лелеяла годами против «ветров песка», против суховеев, которые, как она говорила, придут через несколько месяцев. Она вошла в круг у печи; её спина была согнута, её голос был пискливым, но твёрдым:
– Город-крыса услышал мои предупреждения, – произнесла она, указав на Маркиза своей высохшей палочкой пальца. – Он включил мои приметы в дозоры. Он слушает то, что забыли слушать вы. Может быть, в его городе есть ума больше, чем в наших головах.
Люди смотрели на Маркиза с новым уважением. Старуха редко выражала одобрение; её слова обычно были либо предупреждениями, либо упрёками.
Фёдор, вероятно опьянев после своего героического поступка с Иванко, пришёл к Маркизу и упросил дать ему работу. Его голос был сломанным, его глаза – влажными:
– Мне нужна возможность быть полезным, – прошептал он. – Я давно уже не полезен никому.
Маркиз смотрел на этого человека, этого хронического пьяницу, и вместо презрения в его лице была что-то вроде сочувствия. Он предложил ему место в ночном дозоре – небольшую плату, небольшое достоинство.
– Ты будешь охранять хранилище по ночам. Один раз в три ночи. Достаточно времени, чтобы быть полезным, и достаточно времени, чтобы отдыхать.
Фёдор развалился на земле от благодарности. Его рыдания были чистыми, истинными.
Марфа, молодая мать, стала спать спокойнее. Её дети засыпали, зная, что завтра будет зерно, что система гарантирует, что никто не украдёт их долю. Её лицо потеряло некоторую резкость беспокойства.
Даже Николай Петрич, урядник, начал успокаиваться. Его пальцы перестали дрожать так интенсивно. Маркиз заметил это, но не прокомментировал. Может быть, человек просто адаптировался. Или, может быть, он просто понял, что система может его защитить, если он будет с ней, а не против неё.
Но вечером, когда солнце снова упало за горизонт, окрашивая небо в оттенки красного, оранжевого и фиолетового, Маркиз сидел в доме вдовы Акулины, и его записная книжка была полна беспокойных заметок.
Восемьдесят мешков в реестре. Семьдесят пять при его подсчёте. Пять мешков – или пять мер – в никуда.
Цифры купца не совпадают с цифрами мельника. Незначительно, но не совпадают.
Плесень. Она растёт медленно, но верно.
Пыль на полу в углу мельницы. Следы перемещения мешков. Недавние.
И, самое главное: Николай Петрич. Его трясущиеся пальцы. Его испуганный взгляд. Его кожаная книжка, которую он хранил так, словно в ней содержались государственные секреты.
Маркиз закрыл свою записную книжку и смотрел в окно на деревню, погружающуюся в ночь.
В этой маленькой сибирской деревне, в этом скоплении глины, соломы и человеческого отчаяния, была скрыта какая-то история. Сложная история. И эта история ещё должна была развернуться.
Когда Маркиз вышел из дома и направился к реке, ночь была ясной, холодной; звёзды горели как холодные огни, разбросанные по чёрной скатерти небосвода. Воздух был почти неподвижен, но не совсем. Было что-то в ветре – что-то едва уловимое, древнее и угрожающее.
Это было дыхание суховея. Не сам суховей, нет – это придёт позже, через несколько месяцев, может быть, даже позже. Но его дыхание уже было здесь, уже гостило на границах, уже сообщало о своём предстоящем визите.
Маркиз стоял на берегу реки, слушая её ленивый шёпот, и в его груди возникло что-то вроде предчувствия. Не страха – Маркиз был человеком, который не боялся, – но ощущение того, что события в этой деревне начнут ускоряться, что маленький порядок, который он установил, будет испытан.
Он повернулся и начал медленный путь обратно к дому. Его шаги были методичны, его ум работал быстро, рассчитывая сценарии, готовя ответы на ещё не заданные вопросы.
За его спиной, на краю деревни, где сходились пути в три направления, стояла фигура – тень, наблюдающая. Это был Николай Петрич, его кожаная книжка крепко прижата к груди, его глаза закрыты, а его уста бормотали что-то, чего никто не мог расслышать: молитву или проклятие – невозможно было определить.
И тогда, в этот момент, ветер усилился, подняв пыль с земли, словно невидимая рука начала перетасовывать карты судьбы. Маркиз остановился, чувствуя, как воздух становится тяжелее, плотнее, будто сама природа готовилась к чему-то большому. Он обернулся, чтобы взглянуть на тень Николая, но та исчезла, растворившись в темноте, оставив лишь холодное чувство, что игра только начинается.
А где-то вдали, за горизонтом, послышался первый слабый шорох – предвестник бури, которая изменит всё.
Глава 2. Плесень под печатью: Когда система рушится
Вечер спускался на деревню медленно, как старый пастух ведёт своё стадо домой после долгого дня. Костёр у общей печи горел ярко, но не для тепла – для света и торжества. Три недели. Ровно двадцать один день прошёл с момента, когда этот худощавый человек с кошачьей грацией вошёл в их жизнь. За это время произошло нечто, граничащее с чудом, – по крайней мере, для тех, кто привык считать справедливое распределение даром провидения.
Длинный деревянный стол, собранный покойным отцом Матвея, был уставлен плодами реформ Маркиза. Хлеб лежал чёрный, плотный, без того горьковатого привкуса голода, который деревня знала слишком хорошо. Сыр, созревший под наблюдением Марфы, блистал медовым оттенком. Щи парили честным запахом земли и трав.
Запахи смешивались в воздухе: сладковатый аромат сыра, терпкий дух крапивы, чуть кисловатый шлейф свежего хлеба. Люди сидели вокруг стола; их лица освещались мягким светом костра, который отбрасывал длинные тени на землю. Кто-то из детей, мальчишка лет семи, протянул руку к куску хлеба, но его мать мягко перехватила её:
– Подожди, – сказала она, и её голос был полон торжественности, которая появляется, когда люди чувствуют важность момента.
«Интересно», – подумал Маркиз, наблюдая за этой сценой. «Сколько из них действительно понимают, что они празднуют? Или это просто инстинкт: если есть еда – значит, праздник?»
Николай Петрич, урядник, сидел чуть в стороне; его кожаная книга лежала рядом на коленях. Его пальцы непроизвольно двигались по обложке, словно он проверял её целостность каждую секунду. «Он боится», – отметил Маркиз. «Но чего? Или кого?»
Маркиз занял место в головной части стола – не самовольно, а потому что Матвей сделал молчаливый жест, и все истолковали это как указание. Он говорил о городах и системах, о том, как порядок подобен хорошо сложенной печи: требуется правильная тяга, правильный жар, правильное распределение времени. Его голос звучал с той сухой иронией, которая вызывала осторожную улыбку у части собравшихся, а у остальных внушала доверие.
«Пока всё идёт хорошо», – подумал Маркиз, но его внутренний голос добавил: «Но деревни не любят долго доверять. Особенно чужакам».
Молодой Иванко, рыжеволосый работник с мускулистыми плечами, кусал хлеб с голодом молодого зверя. Его зубы были крепкими, белыми; его горло работало с той силой, что свидетельствовала о здоровье, вернувшемся после долгого отсутствия.
Но затем он остановился.
Его челюсти застыли в середине жевательного движения. Глаза расширились не от удовольствия, а от внезапного осознания – того биологического сигнала, который организм подаёт, когда во рту оказывается что-то неправильное. Лицо скривилось в гримасу не боли, но отвращения, отвращения именно того характера, которое вызывает привкус гниения.
"Что это?" – подумал Маркиз, заметив изменение на лице Иванко. "Неужели…"
– Попробуй, – сказал Иванко, не спрашивая, а повелевая тоном молодого мужчины, отвечающего за безопасность находящихся рядом. Он выплюнул содержимое своего рта обратно в ладонь и передал нетронутый кусок Марфе с жестом, полным серьёзности.
Марфа, женщина, чьё имя было символом качества сыра и аккуратности в хозяйстве, взяла хлеб. Не для съедения – для рассмотрения. Её нос приблизился к хлебу, глаза сузились.
В её голосе, когда она произнесла слово, звучала холодная уверенность судьи, выносящего приговор:
– Серый, – прошептала она. – Внутри серый.
Три недели триумфа развалились, как песчаный замок под волнами прилива.
На столе, на досках, в кувшинах с водой – везде лежал хлеб, и везде, где только присматривались с вниманием Марфы, обнаруживалась та самая плесень, серо-зелёная, словно ей позволили месяцы для разрастания, словно она жила и дышала в толще хлеба, как паразит в теле хозяина.
Иванко плюнул в свою ладонь снова, и его лицо приняло выражение глубокого отвращения. Женщина по имени Параша издала звук – не совсем крик, но и не совсем всхлип, что-то среднее между ними, биологический сигнал тревоги. Старуха Агафья сделала быстрый жест рукой, словно отгоняя зло.
Маркиз встал.
Никакой драматичности. Никаких вскриков. Его движение было медленным, расчётливым, движением человека, чьё тело всегда подчиняется его интеллекту. Лицо оставалось совершенно неподвижным. Только глаза изменились. Они стали металлическими, сухими, полностью сосредоточенными на проблеме перед ним.
– Никто больше не ест, – произнёс он просто, но его голос звучал с такой абсолютной уверенностью, что даже люди, привыкшие к неповиновению, инстинктивно повиновались. – Весь хлеб – на центр стола.
Люди повиновались.
Это было так быстро, так неумолимо, что никто не совершил даже попытки возражения. Куски хлеба, ещё тёплые, были передвинуты в кучу. Хлеб, символ триумфа, теперь лежал грудой, как груда разбитых надежд.
"Как это могло случиться?" – подумал Маркиз, чувствуя, как холодный пот проступает на его лбу. "Я всё проверял. Всё контролировал. Что я упустил?"
Час спустя Маркиз стоял в самом сердце проблемы – в мельнице, которая была механическим сердцем деревни. Воздух здесь был гуще, чем в домах, чем на ветру. Он насыщался запахом – нет, не запахом, зловонием, зловещим шёпотом растления. Плесень. Не свежая, а старая, укоренившаяся, требовавшая недель, если не месяцев, для развития.
Маркиз прошёлся вдоль рядов мешков, каждый запечатан его собственной системой – свинцовые пломбы, которые нельзя открыть без видимого нарушения целостности. Пломбы были целы. Целы, проклятие! Каждая пломба сидела на месте, как надгробие на могиле.
Но под пломбами… под пломбами жизнь плесени продолжалась невозмутимо.
"Кто-то знал, что делает," – подумал Маркиз. "Кто-то знал, как обойти систему."
Матвей стоял позади него, и голос старейшины звучал так, словно его извлекали из груди ножом:
– Как?
Одно слово. Одно вопрошание, которое содержало в себе весь ужас разочарования, весь груз осознания, что его ставка на перемены оказалась ставкой на иллюзию.
– Вода, – ответил Маркиз, и его голос был голосом человека, говорящего о самоочевидной истине. – Либо крыша протекает, либо влажность поднимается из-под земли. Вентиляция – вон там.




