
Полная версия
Дело о цветочном круге

Сергей Вяземский
Дело о цветочном круге
Холодное цветение
Пролетка, гремя железом по обледенелым выступам брусчатки, качнулась так резко, что желтый свет газового фонаря на миг мазнул по стеклу, выхватив из темноты замысловатый морозный узор, похожий на скелет диковинного папоротника. Арсений Петрович Лыков не шелохнулся, лишь плотнее запахнул тяжелое суконное пальто, вдыхая смешанный запах холодной шерсти, табака, въевшегося в подкладку, и той особенной, озоновой свежести, что бывает лишь в петербургском воздухе, когда столбик термометра падает ниже двадцати градусов. Город за окном был не мертв, но скован глубоким сном. Каменные гиганты доходных домов стояли в ледяной броне инея, их темные окна казались закрытыми веками, а редкие огни в них – случайными, беспокойными мыслями спящего. Нева, замершая под толстым панцирем, молчала, укрытая белым саваном снега. Тишину нарушал лишь скрип полозьев да фырканье лошади, чей пар изо рта густыми клубами таял в стылом воздухе.
Извозчик натянул вожжи напротив особняка, который даже в ряду своих роскошных соседей по Английской набережной выделялся тяжелой, уверенной в себе основательностью. Два ряда высоких окон смотрели на замерзшую реку с неприступным достоинством. В отличие от соседних домов, погруженных во мрак, здесь почти все окна на первом этаже горели нервным, ярким светом, который проливался на утоптанный снег тревожными желтыми прямоугольниками. У парадного входа, под чугунным козырьком, застыли две фигуры, одна из которых, принадлежавшая городовому, нетерпеливо притоптывала валенком.
Лыков расплатился с извозчиком, бросив ему монету, звякнувшую о промерзшую кожу перчатки, и ступил на тротуар. Снег под его сапогами издал сухой, недовольный хруст. Городовой, молодой парень с испуганными глазами и красным от мороза носом, вытянулся в струнку.
– Ваше высокоблагородие! Сыскной пристав Лыков? Ждем-с. Околоточный надзиратель Клюев велели вас встречать и немедля провожать.
– Что стряслось, голубчик? В депеше только адрес да пометка «особой срочности».
Городовой поежился, будто от холода, хотя дело было явно не в нем. Он понизил голос до сдавленного шепота, оглядываясь на массивную дубовую дверь.
– Беда, ваше высокоблагородие. Ужасная беда. У купца Лебедева… дочь. Анну Кирилловну… нашли. Мертвой.
Лыков молча кивнул, его лицо в полумраке под козырьком казалось высеченным из камня. Он не задавал лишних вопросов. Всему свое время. Он лишь отметил про себя, как голос юноши дрогнул на слове «нашли», словно само это слово обжигало язык. Дверь за спиной городового приоткрылась, выпуская наружу облако теплого воздуха и полосу света. В проеме стоял дворецкий – высокий, сухой старик в безупречном черном сюртуке, с лицом, похожим на старый пергамент, где ни одна складка не была случайной.
– Арсений Петрович, покорнейше просим. Кирилл Афанасьевич… не в себе.
Лыков вошел внутрь, и мир мгновенно изменился. Холод, простор и чистый морозный воздух остались за спиной. Здесь, в огромном холле, воздух был неподвижным, густым, пропитанным сложным букетом запахов: пчелиного воска от натертых до зеркального блеска полов, старого дерева резных панелей, едва уловимого аромата дорогих сигар и чего-то еще – тонкого, тревожного, как запах остывающего металла. Тишина давила на уши. Единственным звуком было тяжелое, медленное тиканье напольных часов в резном дубовом футляре, отмерявших время с безразличной неотвратимостью. Их маятник, тускло поблескивая медью, казался сердцем этого замершего в горе дома.
– Где она? – спросил Лыков тихо. Его голос не нарушил тишины, а скорее вплелся в нее.
Дворецкий вздрогнул.
– В зимнем саду, сударь. Там… ее и обнаружили. Прошу за мной.
Они двинулись по коридору, чьи стены были увешаны темными портретами в массивных золоченых рамах. Предки Лебедевых, купцы в тяжелых шубах и их жены в жемчугах, взирали со стен с одинаковым суровым неодобрением. Под ногами Лыкова беззвучно расстилалась толстая ковровая дорожка, поглощавшая шаги. Он заметил, как дрожат руки старика-дворецкого, как неестественно прямо тот держит спину, словно боится рассыпаться от одного неверного движения. По мере их продвижения вглубь дома воздух начал меняться. К запахам воска и дерева примешалась отчетливая нота влажной земли, а температура неуловимо поползла вверх.
У застекленной двери в конце коридора их ждал околоточный Клюев – грузный, потный мужчина с багровым лицом, на котором растерянность боролась с желанием казаться значительным.
– Арсений Петрович, слава Богу! – выдохнул он, промокая платком лоб, несмотря на то, что за окнами трещал мороз. – Я… я такого за всю службу не видывал. Чертовщина какая-то. Бесовство.
Лыков окинул его спокойным взглядом.
– Оставьте бесовщину попам, Клюев. Докладывайте по существу. Кто нашел? Когда?
– Садовник, герр Штольц. Час назад. Пришел проверить топку… и вот. Он в обмороке почти, в людской отпаивают. Хозяин, Кирилл Афанасьевич, как увидел – закричал и заперся в кабинете. Никого не пускает. Брат покойной, Дмитрий Кириллович, он в себя пришел быстрее, он и велел в участок звонить.
Лыков перевел взгляд на застекленную дверь. Сквозь матовое стекло пробивался мягкий, рассеянный свет, и виднелись размытые силуэты огромных растений. Он положил руку на холодную медную ручку, ощутив ее гладкую, тяжелую поверхность.
– Кто-нибудь входил после обнаружения? Кроме вас.
– Никак нет! Я приказал никого не пускать, – с гордостью отрапортовал Клюев. – Все как есть, нетронуто. Только… вы сами увидите. Готовьтесь, Арсений Петрович. Зрелище… не для слабонервных.
Лыков открыл дверь и шагнул внутрь.
И на него обрушился другой мир.
Физический удар тепла и влаги был так силен, что на мгновение перехватило дыхание. Воздух, густой и теплый, словно тропический сироп, обволакивал легкие, неся в себе терпкие запахи влажной земли, сладковатую гниль орхидей и острую, зеленую ноту раздавленного пальцами листа герани. Стеклянный потолок, затянутый снаружи толстым слоем изморози, превращал тусклый жемчужный свет петербургского утра в мягкое, неземное сияние, словно они опустились на дно молочного моря. Огромные, мясистые листья фикусов и пальм отбрасывали на выложенные плиткой дорожки причудливые, глубокие тени. Где-то в гуще зелени тихо журчала вода – должно быть, небольшой фонтанчик. Это был рукотворный Эдем, оазис вечного лета, нагло и вызывающе устроенный посреди ледяной пустыни русской зимы.
И в центре этого рая лежала смерть.
Она лежала на небольшой круглой поляне, покрытой мягким зеленым мхом. Молодая женщина в простом белом пеньюаре, который делал ее похожей на античную статую, оброненную богами. Длинные русые волосы разметались по мху темным ореолом. Фарфорово-белая кожа казалась прозрачной в этом странном свете. На лице застыло выражение не ужаса, а какого-то удивленного, почти безмятежного спокойствия. Но не это приковывало взгляд.
Вокруг тела был выложен идеальный, безупречный круг из цветов.
Лыков медленно, почти не дыша, подошел ближе. Круг был шириной не меньше аршина и состоял из сотен головок свежесрезанных цветов, уложенных с математической точностью. Темно-красные, бархатные розы сменялись молочно-белыми гиацинтами, те, в свою очередь, уступали место темно-синим, почти черным ирисам. Цвета не смешивались, а переходили один в другой, создавая эффект мерцающей, живой мозаики. В этом не было ничего от скорбного убранства. Это была композиция, исполненная с холодным, отстраненным чувством прекрасного. Симметрия была настолько совершенной, что казалась противоестественной. Ни один лепесток не был смят, ни одна линия не была нарушена.
– Видите? – прошептал за его спиной Клюев, и шепот его в этой влажной тишине прозвучал оглушительно громко. – Круг… Как у этих… спиритов, что покойников вызывают. Ритуал, чистое дело ритуал!
Лыков не ответил. Он опустился на одно колено у самой границы цветочного кольца, стараясь не нарушить геометрию сцены. Его взгляд, острый, как финский нож, скользил по деталям, не поддаваясь гипнозу общей картины. Он не видел мистики. Он видел факты.
Тело лежало точно в центре. Руки были аккуратно сложены на груди. Никаких видимых следов борьбы или насилия. Одежда не порвана. Рядом с головой девушки, прямо на мху, лежала раскрытая тетрадь в простом черном переплете. На страницах виднелись странные, угловатые рисунки, похожие на пентаграммы и астрологические символы. У ее ног, по четырем сторонам воображаемого квадрата, стояли четыре толстые восковые свечи. Они не горели. Их фитили были черны, но воск вокруг них не оплыл, словно их зажгли и тут же потушили.
– А это что? – голос Лыкова был спокоен. Он указывал на тетрадь.
– Ее тетрадь, должно быть, – торопливо ответил Клюев. – Горничная сказывала, барышня в последнее время всякой этой чертовщиной увлекалась. Спиритизмом, теософией… Вот, доувлекалась. Вызвала кого-то, а он ее и прибрал.
Лыков медленно поднялся. Его разум работал четко и холодно, отсекая шелуху предположений. Ритуал. Слишком красиво. Слишком театрально. Слишком… чисто. Он сделал несколько шагов по периметру, его сапоги оставляли темные влажные следы на светлой плитке. Он заметил, что внутри цветочного круга, на мягком мху, не было ни одного следа, кроме тех мест, где покоилось тело. Словно ее опустили сюда с воздуха. Или… или тот, кто это сделал, умел летать. Или, что более вероятно, знал, как не оставлять отпечатков.
Он снова посмотрел на цветы. Роскошные, редкие для зимы. Свежие, будто срезанные только что. Капли росы или воды блестели на их лепестках, как слезы. Он наклонился и осторожно, двумя пальцами в перчатке, коснулся лепестка одной из роз. Он был холодным и влажным. Но не от воды. Он был холодным от того же холода, что уже начал сковывать тело девушки.
Запах. Лыков закрыл глаза, втягивая воздух. Какофония цветочных ароматов была почти одуряющей. Сладкий, тяжелый запах гиацинтов, пряный, терпкий – роз, тонкий, фиалковый – ирисов. Но сквозь эту симфонию пробивалась еще одна, едва уловимая нота. Не цветочная. Что-то химическое, резковатое. Запах, которому здесь было не место. Он принюхался к одной из свечей. Да. Запах шел от них. Не простой воск. Что-то было подмешано в состав.
– Вызовите фотографа, Клюева, – приказал он, не оборачиваясь. – И судебного лекаря. И никого, слышите, никого сюда не пускать, пока они не прибудут. Оцепите весь зимний сад. Каждый вход и выход.
Он услышал, как околоточный, обрадованный возможностью действовать, а не созерцать этот кошмар, заторопился прочь. Лыков остался один на один с мертвой девушкой и ее безмолвным цветочным хороводом. Он снова обошел круг, на этот раз глядя не на тело, а на окружение. На стеллажи с глиняными горшками, на медные лейки, на мешки с землей в дальнем углу. Все было на своих местах. Идеальный порядок. Слишком идеальный. Как и этот круг. Как и вся эта сцена.
Это не было делом рук безумца, охваченного мистическим экстазом. Безумие хаотично, оно оставляет после себя беспорядок, следы страсти и ярости. А здесь царил расчет. Холодный, безжалостный, математически выверенный расчет. Каждый цветок был на своем месте. Каждая свеча. Каждая линия в тетради. Это была не жертва, принесенная темным богам. Это было сообщение. Декларация. Идеально поставленный спектакль, рассчитанный на то, чтобы направить следствие по ложному, удобному для убийцы пути.
В дальнем конце оранжереи послышался тихий шорох. Лыков обернулся. Из-за огромного фикуса вышел молодой человек. Высокий, одетый с безупречным, почти вызывающим вкусом в дорогой домашний костюм из темного бархата. Его лицо, бледное и тонкое, было совершенно спокойным, если не считать глаз – очень темных, умных и непроницаемо пустых. Он не смотрел на тело сестры. Он смотрел прямо на Лыкова.
– Сыскной пристав Лыков, я полагаю? – его голос был ровным, без малейшего намека на дрожь. – Я Дмитрий Лебедев. Это я просил вас вызвать.
– Мне доложили, что вы были здесь, когда ее нашли, – сказал Лыков, не двигаясь с места.
– Я прибежал на крик садовника. Отец… он не смог этого вынести. Кто-то должен был сохранять трезвость ума.
«Трезвость ума», – мысленно повторил Лыков. Удивительная трезвость для человека, только что потерявшего сестру. Дмитрий сделал шаг вперед, его домашние туфли с тихим шелестом ступили на плитку. Он тоже обвел взглядом сцену, но в его взоре не было ни ужаса, ни горя. Лишь холодное, оценивающее любопытство, как у ценителя, разглядывающего картину.
– Они говорят, это спиритуалисты, – произнес он так же ровно. – Анна увлекалась. Посещала какой-то салон мадам Розетти. Читала эти глупые книги. Видимо, зашла слишком далеко в своих играх с духами.
Он говорил об этом так, будто обсуждал неудачную инвестицию. Лыков молчал, давая ему высказаться. Он видел, как за внешним спокойствием молодого человека скрывается колоссальное напряжение. Его пальцы, сжимавшие шелковый шнур халата, были белыми от силы.
– Вы так не думаете, пристав? – спросил Дмитрий, поймав его взгляд.
– Я пока ничего не думаю, – ответил Лыков. – Я собираю факты. А факты таковы: ваша сестра мертва, и кто-то приложил огромные усилия, чтобы это выглядело как оккультный ритуал.
Он намеренно сделал акцент на словах «выглядело как». Легкая тень, мимолетное раздражение, промелькнула в глазах Дмитрия Лебедева и тут же исчезла.
– Возможно, – он пожал плечами. – Я в этом не разбираюсь. Я коммерсант. Я верю в цифры, а не в символы. Надеюсь, вы найдете тех, кто это сделал. Отец не переживет, если ее смерть останется безнаказанной.
Он развернулся и так же тихо пошел к выходу, не оглянувшись на тело сестры. У самой двери он остановился.
– Если вам что-то понадобится, пристав, я в библиотеке. Пытаюсь привести отца в чувство.
Дверь за ним закрылась. Лыков снова остался один. Он подошел к тетради, лежавшей на мху. Не прикасаясь к ней, он наклонился, всматриваясь в рисунки. Они были выполнены твердой, уверенной рукой. Слишком уверенной. Линии были четкими, ровными, словно проведенными под линейку. Не было ни исправлений, ни помарок, ни следов творческого порыва, который сопутствует мистическому озарению. Это были не рисунки верующего. Это были чертежи. Схемы.
Он выпрямился, и его взгляд снова упал на цветочный круг. На это мертвое, холодное цветение посреди искусственного лета. Симметрия больше не казалась ему мистической. Теперь она выглядела как чертеж клумбы в парке. Идеальная, бездушная схема, в центре которой по чужой, безжалостной воле оказалось человеческое тело.
Нет, шептал его разум, здесь нет ничего от мира духов. Здесь пахнет не серой и ладаном, а деньгами, тайнами и старой, давно забытой кровью. И он, Арсений Лыков, докопается до них, даже если для этого придется выкорчевать с корнем весь этот прекрасный, ядовитый сад. Он достал из кармана трубку и записную книжку. Приключение начиналось.
Шепот в сургуче
Пламя в камине, ленивое и сытое, облизывало просмоленные поленья, отбрасывая на книжные корешки в кожаных переплетах дрожащие блики, похожие на мимолетные, тревожные мысли. Библиотека купца Лебедева была оплотом мужского мира: тяжелая дубовая мебель, глобус в углу, пахнущий лаком, и густой, застоявшийся запах кожи, сургуча и холодного сигарного дыма. Здесь, в этом святилище порядка и капитала, хаос, ворвавшийся в дом, казался особенно неуместным. Лыков сидел в глубоком вольтеровском кресле, обитом темно-зеленым бархатом, и молча раскуривал трубку. Горьковатый аромат вишневого табака смешивался с другими запахами, но не растворялся в них, утверждая свое присутствие. Он ждал. Ожидание было таким же инструментом в его арсенале, как лупа или пинцет. Оно давало людям время наполниться своими страхами, обдумать свою ложь, и когда он наконец начинал говорить, их защита уже давала трещины.
В оранжерее остались работать судебный лекарь, доктор Штерн, педантичный немец с холодными, как лед, глазами, и фотограф из полицейского управления, маленький суетливый человек, чей магниевый порошок то и дело озарял тропическую зелень мертвенно-бледными, призрачными вспышками. Каждый такой всполох был похож на беззвучный удар молнии, запечатлевший трагедию на стеклянной пластине. Лыков забрал оттуда только два предмета: тетрадь с символами и одну из нетронутых свечей, аккуратно завернутую в чистый носовой платок. Эти вещи лежали сейчас на краю массивного письменного стола, молчаливые свидетели, чей язык ему предстояло расшифровать.
Дверь отворилась почти беззвучно, и в библиотеку, ступая так, словно боялась потревожить пылинки в воздухе, вошла мадемуазель Бланшар, гувернантка и компаньонка покойной. Это была женщина неопределенного возраста, высохшая, как осенний лист, с туго стянутыми на затылке седыми волосами и лицом, на котором застыло выражение вечной, терпеливой скорби. Она была одета в строгое черное платье с белоснежным крахмальным воротничком, который, казалось, впивался ей в шею. От нее тонко пахло лавандовой водой и нафталином.
– Вы хотели меня видеть, мсье пристав? – ее русский язык был безупречен, но мелодика фразы выдавала француженку.
– Присядьте, мадемуазель, – Лыков указал на кресло напротив. Он не встал, оставаясь в тени, позволяя огню в камине освещать ее лицо, превращая каждую морщинку в глубокую тень. – Вы были близки с Анной Кирилловной.
Она поджала тонкие, бесцветные губы. В ее руках появился крошечный батистовый платочек, который она принялась терзать костлявыми пальцами.
– Я служила в этом доме с ее рождения. Я учила ее французскому, манерам… Я была ей… почти матерью, после кончины ее покойной матушки.
– Тогда вы должны были замечать перемены в ней. Что-то необычное в последнее время.
Мадемуазель Бланшар отвела взгляд в сторону камина. Огонь отражался в ее блеклых глазах двумя маленькими, беспокойными точками.
– Аннушка всегда была… впечатлительной натурой. Романтичной. Она много читала, мечтала. Этот дом был для нее золотой клеткой. Кирилл Афанасьевич любит своих детей, но его любовь тяжела, как его же сундуки с золотом. Он хотел выдать ее замуж за сына своего компаньона, человека вдвое старше ее, скучного и приземленного. Анна задыхалась.
– И нашла отдушину в спиритизме? – мягко подсказал Лыков.
Гувернантка вздрогнула, словно он коснулся больного места.
– Ах, это ужасное, модное поветрие! – прошептала она. – Сначала это были просто книги. Блаватская, Аллан Кардек… Она читала их ночами напролет. Потом… потом она стала посещать собрания. Тайно от отца. Она говорила, что ищет общения с тонкими мирами, что души умерших могут дать ей ответы, которых она не находит в этой жизни. Я умоляла ее прекратить, говорила, что это опасно, что это грех! Но она не слушала. Она говорила, что я ничего не понимаю, что она на пороге великого открытия.
– Вы знаете, кого именно она посещала? Какие собрания?
– Она упоминала одну даму… медиума. Мадам Розетти. Говорила, что это необыкновенная женщина, которая открыла ей глаза на истинную суть вещей. Анна стала замкнутой, скрытной. Иногда по ночам я слышала, как она говорит с кем-то у себя в комнате. Но там никого не было. Она говорила, что общается с духами… О, Боже мой, я знала, что это добром не кончится! – ее голос сорвался, и она прижала платок к губам, подавляя всхлип.
Лыков дал ей мгновение, чтобы совладать с собой. Ее горе казалось искренним. Но он также видел в ее глазах страх. Страх не только за покойную, но и за себя.
– Эта тетрадь вам знакома? – он кивком указал на стол.
Женщина бросила на черный переплет испуганный взгляд, словно это была ядовитая змея.
– Да… Я видела ее у Анны. Она часами чертила в ней эти… эти ужасные знаки. Говорила, что это ключи, которые открывают врата. Я сожгла бы эту дьявольскую книгу, если бы могла!
– Последний вопрос, мадемуазель. Когда вы в последний раз видели Анну Кирилловну живой?
– Вчера вечером. Она была странной. Возбужденной, но в то же время очень спокойной. Она обняла меня перед сном, чего давно не делала. Сказала: «Скоро все изменится, моя добрая Жюли. Я наконец обрету свободу». Я подумала, она говорит о замужестве… Я не поняла… я ничего не поняла…
Ее плечи затряслись в беззвучных рыданиях. Лыков молчал, выпуская облачко дыма. Свобода. Странное слово для ночи самоубийства. Или убийства. Он дождался, пока она немного успокоится, и ровным голосом произнес:
– Вы свободны, мадемуазель. Попросите дворецкого пригласить сюда управляющего, господина Волкова.
Когда француженка вышла, неслышно притворив за собой дверь, Лыков поднялся и подошел к столу. Он взял в руки свечу. Воск был плотным, желтоватым, с какими-то темными вкраплениями. Он поскреб его ногтем и поднес к носу. Да, тот самый резкий, химический запах, который он уловил в оранжерее, здесь был еще сильнее. Запах борьбы. Но не с демонами. С чем-то куда более приземленным.
Следующим в библиотеку вошел Прохор Игнатьевич Волков. Это был человек совершенно иного склада, чем остальные обитатели дома. Крепкий, широкоплечий, с жестким, обветренным лицом и цепким взглядом умных крестьянских глаз. Одет он был в добротный, но не модный сюртук. Он не сел, а остался стоять посреди комнаты, всем своим видом демонстрируя, что он человек дела и не намерен тратить время на пустые разговоры.
– Вызывали, господин пристав?
– Вы управляющий в доме Лебедевых, господин Волков?
– Я управляю всеми делами Кирилла Афанасьевича. И домом, и складами, и пароходной конторой. Уже пятнадцатый год.
– Значит, вы хорошо знали покойную.
Волков хмыкнул, скривив губы в усмешке, лишенной всякого веселья.
– Знал, что была дочь у хозяина. Девица мечтательная, не от мира сего. Все в облаках витала. Отец ей деньги на булавки выдавал, а она их на книжки пустые тратила да на всяких проходимцев.
– Проходимцев? – Лыков уцепился за слово. – Вы говорите о ком-то конкретном?
– А как же. Я за финансами слежу, каждая копейка у меня на счету. Последние полгода у Анны Кирилловны расходы выросли непомерно. Я доложил хозяину, но он только рукой махнул, мол, девичьи прихоти. А я вижу, что деньги уходят не на платья. Несколько раз в неделю она брала извозчика и ехала на Гороховую. Всегда по одному адресу. Я полюбопытствовал. Оказалось, там салон некой мадам Розетти.
– Вы наводили о ней справки?
– Навел. Гадалка, медиум, а по-нашему – обыкновенная мошенница. Пудрит мозги богатым дурочкам, устраивает сеансы за баснословные деньги. У меня в полиции есть знакомый околоточный. Говорит, давно за ней наблюдают, да взять не за что. Все добровольно.
Лыков кивнул, медленно расхаживая по комнате. Скрип его сапог по паркету был единственным звуком, нарушавшим треск поленьев в камине.
– Анна Кирилловна приводила кого-нибудь из этого салона сюда, в дом?
Волков нахмурился, припоминая.
– Было дело, пару раз. Какой-то хлыщ вертлявый захаживал. Представлялся поэтом, что ли. Бледный, с горящими глазами. Носил бархатную куртку и нес какую-то ахинею про астральные тела. Анна Кирилловна слушала его, открыв рот. А он, я заметил, больше на серебро столовое посматривал. Звать его, кажется, Аркадий Висленев.
– Он бывал здесь в последние дни?
– Нет. После того, как я намекнул Кириллу Афанасьевичу, что негоже таким личностям в приличном доме бывать, визиты прекратились. Хозяин с дочерью серьезно поговорил. Был скандал. Кажется, после этого она и вовсе с катушек съехала.
Управляющий говорил сухо, по-деловому, словно составлял отчет о недостаче товара на складе. Ни тени сочувствия. Для него Анна Лебедева была лишь досадной статьей расходов и источником проблем для хозяина.
– Благодарю вас, господин Волков. Это все на данный момент.
Когда и он ушел, Лыков подошел к окну. Тяжелая бархатная портьера была холодной на ощупь. Он чуть отодвинул ее. Тусклый жемчужный свет петербургского дня едва пробивался сквозь пелену низких облаков. На улице ничего не изменилось. Все тот же мороз, тот же сонный, застывший город. Но здесь, внутри особняка, мир перевернулся. И все нити, казалось, вели в одно место – в салон на Гороховой, где предприимчивая мадам торговала общением с потусторонним миром. Версия становилась все более стройной, почти безупречной. Слишком безупречной.
Оставалась комната покойной. Это было последнее место, где еще мог сохраниться ее живой, неискаженный горем и ложью след. Он попросил дворецкого проводить его. Комната Анны находилась на втором этаже, в конце длинного коридора. Она разительно отличалась от остального дома. Светлая, почти воздушная, с белой мебелью в стиле Людовика XVI, кисеей на окнах и акварелями на стенах. Здесь пахло фиалковыми духами, пылью и чем-то еще, едва уловимым и странным – смесью ладана и сушеных трав. Это был мир юной девушки, но в него уже вторглись тени иного, чуждого мира.











