Правило опасности
Правило опасности

Полная версия

Правило опасности

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– И что, тебе понравилось? – спросил он после паузы. В его тоне было любопытство.

– Не знаю. Это было странно. Но… да, в какой-то мере понравилось. Потому что это был ты. Просто… другая грань.

– Грань, ага. Значит, моей крошке скучновато с обычным мной? Хочет немного остроты?

– Нет! – воскрикнула я слишком поспешно. – Просто сон. Глупости. Мне нравится мой Егор. Тот, который есть.


Мы поговорили ещё, о пустяках, о работе, о конкурсе. Я не сказала ему про Максима. Зачем? Чтобы поселить в нём беспочвенную ревность? Нет. Это была моя маленькая тайна. Наша любовь была и так хрупкой из-за расстояния.


Закончив разговор, я почувствовала облегчение. Сон остался просто сном. А тревожная встреча – просто неприятным совпадением. Я убедила в этом себя. И почти поверила.

Глава 3

Глава 3: Проклятие шестерёнок


Одиночество было не пустым. Оно было плотным, как смог, и я задыхалась в нём по-настоящему. Каждый вечер Егор писал: «Скучаю», «Люблю», «Держись». Эти слова, когда-то бывшие кислородом, теперь казались тонкой, дырявой плёнкой, которой пытались заклеить пробитое легкое. Их не хватало. Воздуха не хватало. Тот сон в библиотеке проступал, как навязчивый галлюцинаторный рисунок под закрытыми веками – жаркий, запретный, пугающе живой. Возможно, вся теплота и любовь Егора – наше «мы» – было не тем, чего хотела душа. Или этого было слишком мало. Я не понимала, а просто чувствовала – на грани паники. Эмоции переполняли, превращаясь в физическую тяжесть: под рёбрами, в висках, в сведенных мышцах плеч. Существовать стало мучительно. Нужно было решать. Или сойти с ума.


Мастерская стала единственным местом, где я могла дышать, переводя боль в форму. Я взялась за скульптуру с яростью обреченных. Павел Викторович, увидев первые, рваные, экспрессивные наброски, лишь кивнул. В его взгляде читалась не только профессиональная оценка, но и то самое, редкое доверие, почти отцовская опора, которой мне так не хватало. Он верил в мою «чувственность», как он это называл. И эта вера была якорем. Мысль о родителях – точнее, о том болезненном провале, той тишине, что воцарилась на их месте, – сжимала грудь стальным обручем. Когда я поступила в художественный, а не в экономический, как они планировали, в их глазах я прочитала не разочарование, а что-то худшее – равнодушие. Я перестала быть их проектом, а значит, перестала существовать. У них остался Дима, успешный, правильный, и младшая сестрёнка, ещё чистая доска. Моё исчезновение с их горизонта было для них не потерей, а досадным недоразумением. Иногда по ночам я просыпалась от того, что в полной тишине своего жилья ловила себя на жгучем, детском желании услышать мамин голос, даже если это будет крик. Но тишина была абсолютной. Это молчание ранило глубже любых упреков.


Но брат… Брат Дима стал моей настоящей опорой, мостиком, связывающим с миром семьи. Пока родители растворялись в своей обиде, он оставался тем, кто приходил на школьные выставки, тайком покупал мне дорогие краски и говорил: «Ты у нас талантище, Сонька, не слушай никого». Его вера была тихой, но несгибаемой. А его жена, Надя, вошла в мою жизнь не просто невесткой, а благословением.


Надя была… сияющей. В ней не было ни капли той уставшей, бытовой серьезности, что часто появляется у взрослых. Она была высокая, под метр семьдесят, с фигурой, от которой взгляд отрывать не хотелось, и с длинными, огненно-рыжими волосами, которые вились на концах, будто языки живого пламени. Когда она смеялась, на её щеках появлялись ямочки, делая лицо не просто красивым, а невероятно добрым, открытым. Но её настоящей магией была не внешность. Это было её внутреннее сияние – какая-то врождённая, тихая стойкость и бесконечная способность отдавать тепло. Она была врачом-гинекологом, и в её профессии я видела продолжение ее сущности: помогать, поддерживать, давать жизнь. Для меня же она стала тем, кем должна была быть старшая сестра – защитницей, подругой, тем человеком, перед которым не страшно обнажить душу. Она знала мои самые тёмные уголки и никогда не отшатнулась.


Сегодняшняя встреча с ней в торговом центре началась с кафе и моих сбивчивых признаний. Я вывалила на нее все – ком в горле, ночные панические атаки, чувство, что я исчезаю в этой любви, как в чёрной дыре.

Надя слушала, не перебивая, её глаза – зеленые, с золотистыми крапинками – были полны не жалости, а глубокого, сосредоточенного понимания. Она взяла мои ледяные пальцы в свои тёплые ладони.

– Солнышко моё, – сказала она мягко, и в этом слове было столько материнской нежности, что у меня снова подступили слезы. – Любовь не должна быть тюрьмой. Она должна быть тем местом, где ты расправляешь крылья, а не складываешь их, боясь задеть стены. Если тебе в этих отношениях нечем дышать… может, это не они? Может, это просто привычка к нехватке воздуха?

Она настояла на визите к психологу, тут же записала меня к проверенному специалисту.


И в её заботе не было навязчивости – только та самая, крепкая, как скала, поддержка. Я знала, что у неё и у Димы своя боль – не получается ребёнок, второе ЭКО не удалось. Но сейчас она отодвинула свою грусть в сторону, целиком посвятив этот день мне. Эта её самоотдача заставляла меня чувствовать себя одновременно бесконечно благодарной и ужасно виноватой.


Чтобы прогнать тяжелые мысли, мы отправились по магазинам. Уже два часа спустя, с пакетами в руках, я увидела на манекене яркий вишневый свитер и попросила Надю сходить вниз за косметикой, пока я его примерю. Оставался один размер, и я, будучи миниатюрной, всегда перестраховывалась. У примерочных – очередь. Я облокотилась на стену в ожидании, на секунду закрыв глаза, пытаясь заглушить привычный фон тревоги.


И вдруг почувствовала, как кто-то трогает мои волосы. Не грубо, а почти задумчиво, перебирая прядь между пальцами. Я резко повернулась и не сдержала неловкого «Что?».

Передо мной стоял Максим. Он отпустил мою прядь, и его взгляд – медленный, тяжёлый, неспешный – пополз по моему телу, закованному в чёрный спортивный комбинезон. Под этим взглядом ткань словно испарилась. Я почувствовала каждый изгиб своего тела так остро, будто к нему прикоснулись раскаленным металлом. Увидев освободившуюся кабинку, я попыталась быстро туда юркнуть, но он оказался быстрее, буквально задвинув меня внутрь своим телом.


От испуга я прижалась к прохладной стене. Он был так высок и широкоплеч, что заполнил собой всё пространство, перекрыл свет, запах магазина заменил своим – морозным, древесным, опасным.

– Что ты делаешь? – спросила я, но голос прозвучал тихо, без прежней силы, почти шёпотом. Я даже не попыталась оттолкнуть его, будто скованная невидимыми путами его воли.

Он не ответил. Одним плавным, неоспоримым движением развернул меня лицом к большому зеркалу. Наши отражения столкнулись в нём: моё – испуганное, с расширенными зрачками; его – собранное, с тёмным, тлеющим огнем в глубине карих глаз.

– Не кричи. Веди себя тихо, – приказал он низким, бархатным голосом, который обволок меня, как дым.


Затем его руки потянулись к молнии моего комбинезона. Я замерла, не в силах пошевелиться, наблюдая за движением его длинных пальцев. Он расстегнул её доверху, и струйка прохладного воздуха ласково коснулась обнаженной кожи груди и живота. Я стояла, расстёгнутая, уязвимая, чувствуя, как бешено стучит сердце. Он снял свитер с вешалки и натянул его на меня. Невероятно мягкая шерсть обняла тело. Его пальцы, теплые и грубоватые, с неожиданной аккуратностью подогнули длинные рукава, поправили ворот, сгладили складки на плечах. В этой почти бытовой заботе было что-то сокрушительно интимное.

– Тебе идёт, – констатировал он, и его большие, теплые ладони легли на мои бёдра, не сжимая, а просто очерчивая их хрупкий изгиб, будто запоминая форму.

– Убери руки. И тебе стоит выйти, – произнесла я, но в моём голосе не было прежней твердости, только сдавленная, предательская дрожь, выдавшая всё, кроме слов: «остановись».

Он усмехнулся – коротко, беззвучно, – поднял руки вверх в шутливом жесте капитуляции, но не отступил ни на сантиметр. Наоборот, придвинулся ближе, и я всем телом почувствовала твердые мышцы его бёдер и откровенную, не скрываемую твердость в паху, прижатую к моему бедру. От этого прикосновения по спине пробежали мурашки, а внизу живота ёкнуло тёплой, стыдной волной.


– Ты очень хрупкая. Вот бы сломать тебя… Интересно, как ты будешь рассыпаться, – прошептал он мне на ухо, и его губы едва коснулись раковины. Голос звучал густо, соблазнительно, как самый тёмный мёд.

Что-то в его словах, в этой точной, безжалостной метафоре «сломать», отозвалось во мне болезненным эхом признания. Да, я была сломана. Егором, родителями, собой. Я встретила его взгляд в зеркале, и в моих глазах, должно быть, читалась вся эта внутренняя трещина, всё отчаяние.

– А ты попробуй. Мне кажется, я уже сломана, – тихо выдохнула я, поднимая подбородок с вызовом, в который сама не верила. Наши губы были в сантиметре друг от друга. – Тебе не понадобятся особые усилия. Но даже если так случится… я всё равно не прыгну тебе на шею.


На его лице расплылась та самая дьявольская, узнаваемая улыбка, что была в библиотеке. Она достигла его глаз, сделав их ещё более невыносимо пронзительными. Он резко, но без боли, схватил меня за подбородок, фиксируя моё лицо, и впился губами в мои.


Это был не поцелуй. Это было завоевание. Поглощение. Его губы были жесткими, требовательными, они заставили мои раскрыться без малейшего сопротивления, а его язык вторгся властно и безжалостно, исследуя, заявляя права. Вкус было невозможно описать – мята, дорогой табак, что-то древесное и чистая, первозданная мужская агрессия. Я не сопротивлялась. Мое тело отозвалось раньше разума и вопреки ему: спина сама прогнулась, исторгая грудь вперёд, пальцы впились в мускулистые предплечья под рукавами его худи, не отталкивая, а цепляясь, как за якорь в шторм. Одной рукой он продолжал держать моё лицо, другой опустился ниже, на грудь. Его широкая ладонь сквозь мягкую, толстую ткань свитера безошибочно нашла мой сосок, уже твёрдый, набухший и болезненно чувствительный. Он сжал его – не грубо, но с такой уверенной, неоспоримой силой, что по всему телу, от макушки до кончиков пальцев ног, пробежала судорога немого, животного сладострастия. Он играл с ним, сжимая и отпуская, заставляя нервные окончания петь огненным хором, и из моих губ, всё ещё слитых с его, вырвался сдавленный, прерывистый, абсолютно непроизвольный стон.


Он отпустил меня так же внезапно, как и набросился. Дверь примерочной мягко щелкнула за ним, оставив в тишине лишь звук моего бешеного, прерывающегося дыхания.

Я стояла, дрожа мелкой, неконтролируемой дрожью, прислонившись к зеркалу, чтобы не осесть на пол. Дыхание сбилось. Губы горели и пульсировали, будто обожженные. Я коснулась их языком и почувствовала солоноватый, металлический привкус крови – он прикусил мне губу. А я даже не заметила. Вся ткань свитера на груди промокла от моего горячего дыхания, а между ног было стыдно, позорно мокро. Не от страха. От дикого, всепоглощающего возбуждения, которое на одно пылающее мгновение стёрло всю боль, всю тяжесть, весь мир, оставив только животный трепет и жгучую пустоту, которая звала обратно.


«Ужас, что я позволила?» – пронеслось в голове слабым, запоздалым эхом. Но голос был тусклым, лишенным силы. Гораздо громче, настойчивее звучало другое, тёмное и манящее: «Ты не сопротивлялась. Ты ответила. Ты ещё живая. И это было… чувство».


Я сняла свитер дрожащими, непослушными руками и надела свой комбинезон, с трудом попадая в молнию. В зеркале на меня смотрела незнакомая девушка с разбитыми, опухшими губами, разгоревшимися до румянца щеками и глазами, в которых бушевала не паника, а темная, опасная буря. Не слез. А огня. Того самого первобытного, всепожирающего огня, которого так недоставало в идеальных, правильных, тоскливо-безопасных сообщениях от Егора.


Я вышла из примерочной, купила свитер на автомате, почти не видя цифр на экране карты. Телефон в кармане безмолвствовал. Та самая тишина, что душила все эти дни. Но теперь мои губы физически горели, напоминая о другом – о красноречивом, опасном, невероятно живом молчании Максима. И о том, что точка, которую я искала в своих отношениях, могла оказаться не концом, а началом. Началом стремительного, запретного падения, которое, вопреки всему, давало тот самый глоток едкого, опьяняющего воздуха, которого мне так отчаянно не хватало, чтобы просто… дышать.

Глава 4

Глава 4. Максим


Гул в ушах после боя медленно стихал, сменяясь глухим, ритмичным стуком собственного сердца. Я стоял под ледяными струями душа в грязной раздевалке, и вода, окрашенная в тускло-розовый цвет, стекала по измученным мышцам, унося с собой липкую пленку чужой крови, пота и чужих страхов. Тело было тяжелым, налитым свинцовой усталостью, но сознание – пронзительно ясным, выжженным адреналином дотла. Здесь, на самой грани, в мире вони металла, дешевого дезинфектанта и человеческих слабостей, всё было настоящим. Боль. Сила. Победа. Никаких масок.


Телефон в кармане брошенных на лавку джинсов завибрировал, настойчиво. «Сестрёнка». Я вышел на задымленный, заваленный хламом задний двор ангара. Холодный ночной воздух с примесью гари обжег легкие.

–Я в порядке, Кать.

–Где ты? Звучит… шумно.

–В зале. Поздно звонишь.

–Не могла заснуть. Мама опять… ты знаешь. «Метрополь». Завтра вечером.

Я зажмурился,стиснув челюсти до хруста. В сознании, словно навязчивая картинка, всплыл образ отца в его безупречной тройке, с ледяными глазами бухгалтера, высчитывающего стоимость каждого вздоха. Тошнота подкатила комком к горлу.

–Не пойду. Точно.

Она вздохнула— долгий, уставший звук. Не по годам уставший.

–Они просто… не понимают.

–И пусть не понимают, – резко оборвал я, но тут же, закусив губу, смягчил тон. – Купила ту книгу?


Разговор о книге, о ее уроках, о планах на выходные длился ещё минут пять. Эти пять минут были передышкой, чистым кислородом. Я стоял в вонючем переулке, прижимая холодный корпус телефона к уху, и слушал её светлый, озабоченный только контрольными и подругами голос. Это был единственный не порванный мост в тот «нормальный» мир, и я бережно, фанатично его охранял. Для Кати я всегда вытирал кровь с лица и старался говорить ровно, без хрипоты и злости.


Позже, в гулкой тишине своей пустой квартиры с панорамными окнами, я стоял с бокалом выдержанного виски и смотрел на бездушное свечение ночного города внизу. Тишина была абсолютной, нарочитой. Ни музыки, ни телевизора. Я ненавидел фоновый шум. Он напоминал о болтовне, о светских беседах в гостиной родителей, о пустых, отполированных словах, которые ничего не значили.


На автомате я достал телефон и зашел в Мессенджер. Механически прокрутил ленту. Политики, которых спонсировал отец, знакомые маминых салонов красоты с застывшими пластмассовыми улыбками, Катя с селфи в школьной библиотеке. Потом – её аккаунт. София Кишинева.


Новый пост. Не селфи. Фотография, сделанная, видимо, в мастерской. Крупный план – её руки в серой, влажной глине. Пальцы, облепленные холодным, податливым материалом, выводили какую-то сложную, болезненную линию, создавали форму. Кадр был снят так, что казалось, будто эти руки сами себя опутывают, создавая петлю.

Подпись:«Глина не врёт. Она принимает любую форму, которую ты ей навяжешь. Даже форму тюрьмы».


Я сделал медленный, обжигающий глоток виски, не отрывая глаз от экрана. «Форма тюрьмы». Остроумно. И так же наивно. Она всё ещё верила, что является скульптором своей боли. Что она контролирует форму. Она не понимала, что уже давно сама стала глиной в чужих руках. В руках своего далёкого парня, своих требовательных родителей, своих собственных страхов. Моя задача была не добавить ещё одни руки. Моя задача была показать ей, что она – всего лишь материал. И спросить: что ты выберешь, когда поймешь это? Схватиться за последнюю соломинку иллюзии или наконец признать свою податливость?


Я сохранил фотографию. Не из сентиментальности. Как памятку. Как схему объекта для будущих операций.


На следующее утро я был на юридическом факультете. Лекция по корпоративному праву была скучной до умопомрачения. Преподаватель, бывший протеже отца, бросал на меня понимающие, почти заговорщические взгляды – мол, мы в одной лодке, наследники империй, нам это всё пригодится. Я смотрел в окно, на старинный корпус института искусств, который был виден через засыпанный осенней листвой двор. Где-то там она сейчас, наверное, возилась со своей тюрьмой из глины, уверенная в своей исключительности.


После пар я не пошёл в столовую с одногруппниками. Я пересек двор, шагая по хрустящему ковру из листьев, и зашёл в корпус искусств. Воздух здесь пах по-другому: краской, скипидаром, деревом, пылью и чем-то творческим, неуловимым – смесью надежды и отчаяния. Я прошёлся по длинным, слабо освещенным коридорам, на стенах которых в беспорядке висели студенческие работы. Акварели, графика, странные инсталляции из проволоки и тряпок. Всё это было попыткой крика. Попыткой что-то сказать миру. Большинство проваливалось, увязая в банальности или вторичности.


Я нашёл её мастерскую. Дверь была приоткрыта на щель. Я не стал заходить, прислонился к холодному бетонному косяку в дальнем конце коридора, откуда был виден кусок помещения. Она была там. Стояла спиной к двери, в том же испачканном глиной фартуке, перед своей почти законченной скульптурой. Работа была… мрачной. Фигура человека, окутанная, опутанная множеством рук, вылезающих из самого тела.


Но что интересно – лицо у центральной фигуры было не искажено страданием. Оно было спокойным. Почти принявшим. Это было не про борьбу. Это было про согласие на неволю. Про комфорт в цепях. Она лепила свою собственную капитуляцию и выдавала это за глубокое искусство.


Я наблюдал за ней минут десять, не двигаясь. Она что-то бормотала себе под нос, поправляла глину у основания, отступала на шаг, критически смотрела, снова лезла поправлять. В ее движениях была навязчивая, нервная одержимость. И усталость. Глубокая, костная усталость, проступающая в каждом жесте. Она вкладывала в эту работу всю себя, всю свою невысказанную боль, и это её выматывало. Идеально.


Она внезапно обернулась, как будто почувствовала тяжесть взгляда на себе. Увидела меня. Замерла. В её широко раскрытых глазах промелькнула целая карусель эмоций: испуг, узнавание, смущение от того, что её застали за работой, а потом – та самая искра вызова, что была в примерочной. Она не опустила глаза. Не сделала вид, что не заметила. Она просто стояла и смотрела, сжимая в руке тонкий металлический стек.


Я оттолкнулся от косяка и медленно, неспешно, почти лениво пошёл к ней. Шаги гулко отдавались в пустом каменном коридоре. Она не отступила, когда я переступил порог мастерской, пахнущей сырой землей и творческим беспорядком. Я остановился в сантиметре от неё, заставляя запрокинуть голову, чтобы встретиться взглядом.

–Почти закончила свою тюрьму? – спросил я, кивком указывая на скульптуру.


Она проглотила комок в горле, пальцы побелели на ручке стека.

–Это не тюрьма. Это… исследование формы.

–Формы чего? – я сделал шаг в сторону, обходя её, и подошёл вплотную к скульптуре. Я протянул руку, почти касаясь глиняной щеки центральной фигуры. – Формы покорности? Смотри. Лицо спокойное. Оно не борется. Оно приняло эти руки. Как будто они – не цепи, а… объятия. Утешение.

Я повернулся к ней.Она стояла, прижавшись спиной к краю грубого рабочего стола, заваленного инструментами, весь её вид излучал напряжение дикого, загнанного в угол зверька.

–Может, ты лепишь не протест, София? Может, ты лепишь оправдание? Оправдание тому, что смирилась. Со своим… как его… Егором?


Имя прозвучало в тишине мастерской, как хлопок бича. Она вздрогнула всем телом.

–Не говори о нём. Ты ничего о нём не знаешь.

–Знаю, – парировал я спокойно, делая шаг к ней. Она отпрянула, бёдрами упершись в твердый край стола.

–Знаю, что он где-то далеко. Знаю, что пишет тебе милые, правильные сообщения. Знаю, что ты ждешь его, как преданная собачка. И лепишь вот это… – я резко махнул рукой в сторону скульптуры, – чтобы объяснить себе, почему тебе нормально жить в этом вечном ожидании. Это не искусство. Это иллюстрированный дневник жертвы.


– Заткнись! – вырвалось у неё, голос дрогнул, надломился. В её глазах блеснули слёзы – не от обиды, от чистой, бессильной ярости. От того, что я попал в самое больное, в самую суть.

–Почему? Правда режет? – я был уже совсем близко. Моё тело почти касалось её. Я чувствовал исходящее от неё тепло, слышал ее прерывистое, сдавленное дыхание. – Он держит тебя на расстоянии. Удобно. Без обязательств, но с иллюзией любви. А ты… ты лепишь руки, которые держат тебя, и называешь это творчеством. Забавный парадокс.


Я уперся ладонями в шершавую поверхность стола по обе стороны от её бёдер, замыкая ее в тесной клетке из своего тела. Она была в ловушке.

–Он… он любит меня, – прошептала она, но в её голосе не было уверенности. Была мольба. Мольба к самой себе, к небу, ко мне – поверить в это.

–Любит? – я усмехнулся, низко, беззвучно, лишь уголок рта дрогнул. – Любовь не оставляет человека разбитым, София. Любовь не заставляет задыхаться в четырех стенах собственной мастерской. А ты… – я медленно поднял руку и коснулся кончиками пальцев её виска, затем провел по скуле, по линии челюсти к подбородку, заставляя ее вздрогнуть, – ты вся – одна большая, красивая трещина. И ты сама это знаешь. Глубоко внутри.


Она закрыла глаза, длинные ресницы задрожали на щеках, губы её дрожали. Она не отталкивала мою руку.

–Чего ты от меня хочешь? – выдохнула она, почти беззвучно, и в этом выдохе была капитуляция.

–Ничего, – солгал я, глядя на ее пересохшие губы. – Просто наблюдать. Интересно, сколько времени пройдёт, прежде чем ты перестанешь врать себе. Прежде чем твой красивый, правильный фасад любви разлетится вдребезги, как хрупкая фарфоровая чашка. И тогда… посмотрим, что останется под обломками.


Я не убрал руку. Вместо этого мои пальцы скользнули в её волосы, мягкие и пахнущие глиной, к основанию ее шеи. Я почувствовал, как она вся напряглась, как застыл каждый мускул, но не вырвалась. Я мягко, но неумолимо надавил, заставляя её опустить голову, обнажив хрупкую, бледную шею. Потом другой рукой поддел её под колени. Она ахнула, коротко и глухо, когда я в одно движение поднял её и посадил на край стола. Глиняные обрезки, стеки, тряпки с грохотом посыпались на бетонный пол.


Теперь она сидела передо мной, а я стоял между её расставленных ног, всё ещё втиснутых в узкие джинсы.


Её глаза были широко раскрыты, в них бушевала настоящая буря – первобытный страх, гнев, жгучий стыд… и что-то ещё, тёмное, признательное, почти благодарное за эту грубость. Я не отпускал её шею, мои пальцы продолжали перебирать пряди её волос, то сжимая их в кулак, то распуская.

–Твои волосы пахнут глиной и отчаянием, – тихо, почти ласково сказал я, наклоняясь так близко, что наши лбы почти соприкоснулись, и я увидел каждую золотистую пылинку на ее ресницах. – Ими можно обвить шею. Как этими руками на твоей скульптуре. Только это будут не чужие руки. Твои собственные. Ты сама себя душишь, милая.


Я видел, как по её горлу пробежала судорога. Как капелька пота скатилась с виска и исчезла в вороте футболки. Она была полностью в моей власти – физически, эмоционально. И в этом не было ничего, кроме ледяного, почти научного интереса. Как далеко она позволит зайти? Сломается ли сейчас, заплачет, ударит? Или проявит ту стойкость, которую я в ней подозревал?


Но она не сломалась. Она выдохнула, и в её взгляде, сквозь влажную пелену, появилось что-то вроде усталого, но огненного вызова.

–Убирай руки, Максим.


Я задержал взгляд еще на секунду, впиваясь в её зрачки, потом медленно, демонстративно, как бы делая ей одолжение, отпустил её волосы, убрал руку с её шеи и отступил на шаг. На бледной коже ее шеи остались красные, четкие следы от моих пальцев.

–Как скажешь, – пожал я плечами с показным безразличием, как будто только что обсуждал погоду. – Удачи с твоей… тюрьмой. Надеюсь, тебе в ней не будет слишком тесно. И душно.


Я развернулся и ушёл, не оглядываясь, оставив её сидеть на столе посреди разбросанных инструментов, с взъерошенными волосами, со следами моих пальцев на коже и с бурлящим хаосом в глазах. Я вышел в холодный коридор, и только тогда, вдали от её взгляда, позволил себе холодно, беззвучно усмехнуться. Игра только начиналась. И она, сама того не ведая, только что сделала свой первый ход. Не сопротивлением. Своей готовностью сесть на этот стол. Своим вызовом, в котором уже не было прежней, наивной силы. Она была глиной. И я только что начал придавать ей новую, нужную мне форму.

На страницу:
2 из 3