
Полная версия
Другая сторона

Виктор Брух
Другая сторона
Пролог
В детстве отец часто рассказывал нам, что мир был другим.
Люди ходили по земле, как по собственному дому – без страха, без оглядки. Как считали себя венцом творения, господами всего живого, вершиной пищевой цепи, за которой ничего не следует.
Но однажды цепь порвалась.
Из тьмы, из-под земли, из пепла забытых легенд выползли они. Монстры. Не звери. Кровожадные твари, убивающие людей. Без жалости. Без причины. Без конца.
Откуда они явились – никто не знал наверняка.
Одни говорили, что ад переполнился и его ворота больше не могли закрыться.
Другие утверждали: слишком много крови пролилось на этой земле – слишком много криков, слишком много слёз – и древнее зло, спавшее в глубинах, наконец проснулось.
Но в конце концов все версии сходились к одному:
Человек больше не царь.
Он – добыча.
Мы прячемся за стенами, выстроенными из отчаяния и страха.
Мы молимся не о победе – о ещё одном дне.
О том, чтобы завтрашнее утро не стало последним…
…и чтобы тьма за крепостными воротами не пришла за нами этой ночью.
Глава 1. Рассвет пепла
– Энтони, просыпайся. Уже утро, соня. Завтрак готов.
Предрассветная тишина в их скромном доме, стоявшем на самом краю света, где заканчивались поля Окленда и начиналось царство сосен и озера, была не пустотой, а мягким одеялом из теней и покоя. Её разорвал нежный голос – чистый и звонкий, как серебряный колокольчик, пробивающий толщу сна.
Он застонал, пытаясь удержаться за обрывки тёплых снов, но следом пришёл запах. Знакомый, успокаивающий, как колыбельная. Смесь сушеной ромашки с её медовыми нотками, острой свежести мяты и чего-то глубокого, землистого, корневого – запах матери. Элис, его мать, была не просто знахаркой; её жизнь была подчинена священному ритму солнца и стону больных. Она вставала задолго до того, как первые птицы осмеливались нарушить тишину, чтобы успеть на росные луга, где травы, по её словам, набирали пик своей целебной силы с первыми лучами. А потом возвращалась, наполняя холодные стены теплом очага и ароматом простой, но сытной трапезы для своих детей.
Энтони потянулся всем телом, ощущая, как ноют мышцы, ещё помнящие вчерашний каторжный труд на ферме госпожи Мэй. Каждый сустав скрипел протестом, но сердце, вопреки усталости, согрелось этим неизменным утренним ритуалом, этим островком предсказуемости в их мире.
Их мир был тесен – он, его мать и младшая сестрёнка Вики, чей звонкий смех и топот маленьких ног обычно уже будили дом к этому часу. Отец, Уилфрид, страж королевства, давно стал лишь тенью на стене, горестным эхом прошлого. Его последний поход на защиту дальних поселений от ожесточившихся банд разбойников обернулся вечным, гнетущим молчанием. Ни весточки. Ни тела. Единственной нитью, связывавшей Энтони с отцом, был складной нож с гладкой костяной рукоятью – подарок перед уходом.
Энтони до сих пор слышал его низкий, серьёзный голос, звучавший как приговор и завет одновременно:
– Теперь ты главный мужчина в семье, сынок. Оберегай их. Всеми силами.
Силами… Энтони с горечью сжал тонкие, почти девичьи пальцы. Он родился хилым, словно тростинка. Вырос угловатым и бледным. Чёрные, вечно непокорные пряди волос падали на высокий лоб, обрамляя лицо с резко очерченными скулами. Даже ведро воды из колодца он поднимал с напряжёнными жилами на тонкой шее и предательской дрожью в руках. Но сдаваться он не умел отроду. Упрямство было его кольчугой, его щитом и мечом в одном, немым вызовом миру, который, казалось, не ждал от хлюпика Энтони ничего, кроме жалости.
– Сегодня сбор урожая, поэтому вернусь поздно, – сказал он, натягивая поношенную, грубую на ощупь холщовую рубаху и с особой тщательностью заправляя драгоценный отцовский нож в прочный кожаный чехол у пояса.
Работа на ферме госпожи Мэй была не просто подработкой – это была его дань семье, его доказательство. Бабушка Мэй, как её звали все в Окленде, несмотря на отсутствие кровного родства, была единственной, кто не смотрел на его хрупкость с немым вопросом или сожалением. Она разглядела за ней упорство, готовность трудиться до седьмого пота, пусть и медленнее других, но с неожиданной выносливостью.
– Небеса работу дают по силам, дитя, – говаривала она, и в её голосе звучало не снисхождение, а глубокое понимание. – Главное – сердце к делу приложить.
Энтони был бесконечно благодарен за эту милость, за этот шанс.
– Возьми с собой, – мать протянула свёрток из грубого, небелёного полотна. Из него струился тёплый, хлебный дух, смешанный с лёгкой сладостью мёда. Лепёшки. Её руки, вечно пахнувшие травами и землёй, были шершавыми, но невероятно нежными в этом жесте.
– Спасибо, мама, – голос Энтони дрогнул. Он крепко обнял её, ощутив под домотканой тканью тонкость плеч, хрупкость костей, которые несли на себе всю тяжесть их мира. Затем наклонился и поцеловал в макушку ещё сонную Вики, уютно устроившуюся калачиком на деревянной скамье у очага. Её щека была тёплой и бархатистой.
– Будь умницей, солнышко.
Выбравшись из дома, он вдохнул полной грудью. Воздух был прохладным, влажным, пропитанным сыростью близкого озера и терпким дыханием соснового леса, подступавшего к самому порогу. Дом их отец построил здесь, на отшибе, вдали от деревенской суеты. Он говорил, что только здесь, в тишине, под шёпот сосен и плеск воды, можно по-настоящему слышать себя и своих близких. Сейчас эта тишина казалась Энтони и уютной, и огромной, словно они жили на отдельном маленьком острове.
Дорога предстояла долгая – до деревни и фермы Мэй идти добрых полчаса быстрым шагом. Из-за этого ему приходилось выходить раньше всех, когда звёзды ещё не до конца растворились в светлеющем небе.
Окленд, прозванный за своё расположение в неглубокой котловине «Ямой», начинал шевелиться. Клубы дымка из глинобитных труб смешивались с молочно-белым туманом, поднимавшимся с озерца. Стучали вёдра у колодца, мычали неторопливо коровы, доносились обрывки утренних приветствий, звяканье кузнечного молота где-то вдали. Несмотря на скромность, тяжёлый быт и вечную борьбу за урожай, здешние люди хранили в душе искру приветливости, словно редкий уголёк в печи.
– Доброго утра, Энтони! – прохрипел старый кузнец Барт, вытирая сажей потный лоб, уже стоя у раскалённой наковальни.
– Небось, Мэй уже ждёт не дождётся своей пчёлки! – подмигнула Мэгги, жена мельника, выносящая ведро с помоями.
Энтони кивал в ответ, стараясь улыбнуться, но ускоряя шаг. Доброта деревни была его отрадой, глотком тепла, но сегодня она казалась чуть дальше обычного, словно доносилась из-за толстого стекла. Так бывает, когда спешишь, когда мысли уже там, на золотом поле.
– Как всегда пришёл раньше всех, пчёлка моя трудолюбивая! – Бабушка Мэй встретила его на пороге своего просторного амбара.
Запах здесь был густым, как суп: старое сено, нагретая солнцем земля, пыль зерна, сладковатый дух спелых фруктов. Её лицо, изборождённое морщинами, как высохшая речная глина после засухи, расплылось в широкой, искренней улыбке, от которой светлело даже в самый пасмурный день. Она была живым сердцем Окленда, её знали и любили все – от младенцев, тянувших к ней ручки, до старейшин, искавших у неё совета и утешения.
День выдался не просто напряжённым – он был каторжным, выматывающим душу. Солнце висело в безжалостно синем небе раскалённым медным щитом, а урожай пшеницы и ячменя в этом году удался на диво – густой, тяжёлый, колос к колосу. Золотые стебли звенели, как тысячи крошечных колокольчиков, ударяясь о плетёные корзины.
Спина Энтони горела огнём, превратившись в один сплошной узел боли. Руки подрагивали от бесконечных наклонов, от резких, точных движений серпа, который казался всё тяжелее с каждым часом. Пот заливал глаза, смешиваясь с пылью, оставляя на лице солёные дорожки. Он работал молча, стиснув зубы, сосредоточенно, превозмогая слабость в мышцах, заставляя каждое движение быть выверенным, несмотря на предательскую дрожь в пальцах.
«Главный мужчина… Главный мужчина…» – стучало в такт ударам сердца, сливаясь со звоном колосьев.
В полдень, когда солнце стояло в зените, превращая поле в раскалённую сковороду, и все работники валились с ног, ища спасения в скудной тени стогов, к нему подошёл Брэдли. Друг детства, крепкий, как молодой дуб, с открытым румяным лицом и вечно немного мечтательным взглядом, сейчас казался смущённым. Он сбросил свою тяжёлую корзину рядом с Энтони и с громким стоном опустился на землю, прислонившись к стогу.
– Эх, Энтони, если б ты знал… – Брэдли вздохнул так глубоко, что чуть не сдул соломинку, которую нервно вертел в зубах. Его обычная, чуть нарочитая уверенность куда-то испарилась, сменившись юношеской, почти детской растерянностью.
– Что стряслось? Опять корова Бесси твои сапоги на десерт прихватила? – ухмыльнулся Энтони, вытирая пот со лба тыльной стороной руки, оставляя грязную полосу.
– Хуже, – Брэдли покраснел до самых корней своих светлых волос. – Я… я хочу сделать предложение. Сьюзан.
Энтони присвистнул. Сьюзан, дочь плотника, с густыми золотистыми косами и смехом, чистым и звонким, как журчание лесного ручья. Краса Окленда.
– Так это же отлично! Чего ж ты кислый, как недозрелая слива?
– Отлично? – Брэдли заёрзал на месте. – А если… если она откажет? Если скажет, что я… ну, не достаточно хорош? Или не богат?
Он глядел на Энтони с таким искренним, почти паническим страхом, что тот не мог не рассмеяться. В этом страхе была вся прелесть обычной жизни – не опасность смерти, а боязнь отказа, страх перед счастливым будущим, которое вот-вот может случиться. Энтони на миг почувствовал острое, колющее чувство – не зависть, а тоску по таким простым, человеческим тревогам.
– Брэд! Да она на тебя смотрит, как… как на самый желанный праздничный пирог после Великого поста! – Энтони ткнул друга в крепкое плечо. – Помнишь, на прошлых Святках, как она тебе свою голубую ленточку из косы подала? Да все в деревне видят, как она заливается, когда ты рядом! Просто скажи. От всего сердца. И приготовься к щипкам от её подружек – выкуп-то платить придётся!
Брэдли засмеялся, коротко и нервно, но сомнение всё ещё тлело в его глазах.
– Легко тебе говорить… Ты всегда такой… спокойный. Как скала. – Он не знал, какую бурю стоило Энтони это внешнее спокойствие, сколько усилий уходило на то, чтобы дрожь в руках не стала дрожью в голосе. – А место придумал… Знаешь ту поляну, у большого дуба, над озером? Ту, где ландыши весной?
– Романтик, – Энтони покачал головой, но в его усталом взгляде мелькнуло одобрение. – Хорошее место. Только смотри не оступись, когда будешь на колено вставать. Дубовые корни – штука коварная, споткнёшься – вместо «да» услышишь хохот.
Их смех слился воедино, короткий, но искренний, ненадолго разогнав тень усталости и страха. И на этот миг Энтони забыл о ноющей спине, почувствовав тепло дружбы.
Работа продолжалась до тех пор, пока длинные тени от стогов не стали сливаться в сплошную лилово-синюю гладь, а солнце, огромное и багровое, не коснулось верхушек дальнего леса, словно раскалённый шар, готовый утонуть. Мускулы Энтони ныли нестерпимо, каждая кость гудела отдельной песней усталости. Но под этой всепоглощающей тяжестью теплилось маленькое, упрямое пламя удовлетворения.
Он мысленно пересчитал монеты в потаённом мешочке под рубахой.
«Скоро. Очень скоро. Хватит. Хватит на то шёлковое кимоно у странствующего торговца, цвета первой весенней листвы…»
Мысль о лице матери, озарённом удивлением и чистой радостью, о том, как она прижмёт драгоценную ткань к щеке, придавала ему сил выпрямить спину.
– Может, останешься на ночь у меня на ферме, пчёлка? – Бабушка Мэй подошла к нему, пока он отряхивал налипшую солому с поношенных штанов. Её голос был мягким, заботливым, но в морщинистых уголках глаз читалась тревога, не свойственная её обычно спокойному нраву. Она кивнула в сторону окна, за которым густели сумерки, наливающиеся синевой.
– Темнеть начинает. Лесные тропы впотьмах – не место для доброго парня, даже такого упрямого, как ты. Волки… или того хуже.
Энтони почувствовал знакомый холодок в подложечной впадине – древний, детский страх темноты, страх неизвестности, что таится за каждым деревом. Но перед его внутренним взором встал образ матери – её тревожные глаза, устремлённые на дверь, руки, бесцельно перебиравшие что-то на столе, пока она ждала. Ждала его шагов. Эта картина была сильнее любого страха.
– Спасибо за заботу, госпожа Мэй, – он поклонился, стараясь вложить в голос твёрдость, которой не было в ногах. – Но мама… она будет ждать. Не уснёт, пока не услышит, как скрипнёт дверь.
Мэй вздохнула, не настаивая, но её взгляд стал ещё более озабоченным.
– Ну, как знаешь. Ступай же. И вот, возьми. – Она протянула ему небольшую плетёную корзинку, доверху наполненную румяными, туго налитыми яблоками, благоухающими сладостью. – Свежие, с утра собрала. Сестрёнке передай. Пусть лакомится.
И вдруг она задержала его руку на мгновение. Её старческие, но острые глаза стали серьёзными, почти суровыми.
– Будь осторожен, Энтони. Слушай лес. И… берегись монстров. Мало ли что ночью бродит.
– Спасибо вам большое!
Энтони снова поклонился, крепче сжал гладкую плетёную ручку корзинки и шагнул в сгущающиеся, бархатные сумерки.
Тропинка, едва заметная днём, сейчас тонула во мраке. С каждой минутой тишина вокруг становилась всё громче, наполненная шелестом листьев, скрипом веток и собственным учащённым дыханием. Он чувствовал себя крошечным и уязвимым в этом огромном, тёмном мире, который его отец так любил за спокойствие. Сейчас в этом спокойствии таилась безмолвная угроза.
Монстры. Сколько страшных историй он слышал у костра холодными зимними вечерами! О волках размером с лошадь, о тварях, ходящих на двух ногах и воющих на луну так, что кровь стынет, о чём-то тёмном, бесформенном и склизком, что выползает из трясин и тянет зазевавшегося путника в топь. Но за свои шестнадцать лет, за сотни походов по этой тропе, он не видел ничего страшнее одичалой собаки да старого кабана.
«Может, их и нет вовсе? – думал он, стараясь идти бодро по знакомой, петляющей меж холмов тропинке. – Просто байки, чтобы дети слушались, а девушки прижимались к парням покрепче в темноте?»
Запах нагретой за день земли, смолистой хвои и спелых яблок из корзинки смешивался в густом, прохладном вечернем воздухе, создавая почти идиллическую картину. Где-то в глубине леса крикнула сова – одинокий, дребезжащий звук. Ветви старых дубов и вязов, тянущиеся над тропой, сплетались в чёрное кружево на фоне тёмно-лилового неба, где уже зажигались первые, робкие звёздочки.
Усталость давила на плечи свинцовой тяжестью, но внутри пела тихая, светлая радость.
«Набрал. Наконец-то набрал нужную сумму. Завтра, после рынка… Завтра…»
Он уже видел её улыбку, слышал её счастливый, чуть смущённый смех, когда она развернёт свёрток.
Но чем ближе он подходил к дому, тем больше начал замечать, что мир вокруг утих. Не было слышно даже сверчков – тех самых, что обычно заливались в траве с первыми сумерками. Тишина ложилась на плечи тяжёлым покрывалом, густая и неподвижная, как застывшая смола. Воздух стал странным – не просто прохладным, а слегка пугающим, будто сама ночь затаила дыхание, ожидая чего-то неминуемого.
Солнце скрылось за горизонтом окончательно, оставив лишь узкую багровую полоску на западе, как кровавый шрам на теле ночи. Вот-вот, за этим холмом, должен был показаться их дом, серебристое зеркало озера, а главное – тёплый, жёлтый огонёк в окошке…
Энтони ускорил шаг, почти бежал в горку, предвкушая ужин, тепло очага, смех Вики, мамины расспросы о дне.
Дым.
Сначала он подумал, что это просто густой туман, поднявшийся с озера. Но нет. Запах был другим – едким, горьким, пахнущим гарью и… бедой. Не уютный, древесный дымок из трубы, а тяжёлый, маслянисто-чёрный смрад горящего дерева, соломы и… чего-то ещё, сладковато-противного.
Сердце Энтони сжалось в ледяной ком, мгновенно остановившись, а потом забилось с бешеной силой, ударяя в виски, в горло, в уши. Он знал этот запах. Один раз, давно, когда горел амбар на краю деревни… Запах гибели.
– Мама… Вики… – его шёпот сорвался в хриплый крик, застрявший комом в пересохшем горле. Корзина с яблоками выпала из ослабевших пальцев, яркие плоды покатились по склону холма, как капли крови на темнеющей траве.
Он побежал. Бежал, как никогда не бегал, забыв о хрупкости костей, о жгучей боли в мышцах, гонимый слепым, животным ужасом, который вытеснил все мысли. Каждый удар сердца отдавался в ушах глухим, гулким набатом:
«Нет! Нет! Нет! Не может быть! Если с ними… Нет, не думай! Просто беги! БЕГИ!»
Он взлетел на гребень холма. И замер, как подкошенный.
Дом. Их дом. Поглощённый оранжево-красным, яростным чудовищем пламени. Стены, сложенные отцом, рушились с треском и грохотом, выплёвывая тучи искр, которые взвивались к чёрному, беззвёздному теперь небу, как безумные светляки. Жар бил в лицо волной, даже отсюда, обжигал глаза. Но это было не самое страшное.
У самого входа, на пороге, который уже пожирал огонь, языки пламени лизали обугленные брёвна, лежало тело матери. Распластанное, неестественно скрюченное. Грязно-белая ткань платья была пропитана тёмными, почти чёрными пятнами, сливавшимися в ужасающие узоры. Кровь. Много крови. И раны…
Энтони подбежал ближе, спотыкаясь, падая, отказываясь верить глазам. Раны были глубокие, рваные, зияющие. Словно нанесённые когтями огромного зверя. В одной руке, стиснутой в последнем, отчаянном усилии, она держала простой кухонный нож. Лежала лицом к дверям. Защищала порог. Защищала Вики. До самого конца.
– Мама… – хрип вырвался из его горла, чужим, разбитым звуком. Он рухнул на колени рядом, коснулся её щеки. Кожа была холодной, восковой. Нечеловеческий холод смерти проник уже глубоко.
Слёзы хлынули градом, горячими потоками, смешиваясь с копотью на лице, оставляя грязные борозды.
– Мама! Вики! ВИКИ! – заорал он, вскакивая, озираясь вокруг безумным взглядом, вглядываясь в клубы едкого дыма, в тёмные углы ещё не охваченного огнём сарая. – Сестрёнка! ОТЗОВИСЬ! ГДЕ ТЫ?! – голос сорвался на визгливый вопль отчаяния.
Только треск ненасытного пламени, жутковатый вой ветра, подхватывающего искры, и… гробовая тишина. Пустота. Смертельная тишина, подчёркиваемая гулом пожара.
И тут его пронзило. Не звук. Не вид. Ощущение. Чистый, неразбавленный, первобытный ужас. Ледяная волна, сковывающая мышцы, перехватывающая дыхание, вымораживающая душу. Как будто сама Тьма, сама Смерть стояла у него за спиной, обретя форму, и дышала ему в затылок ледяным, мёртвым дыханием, отчего волосы на затылке встали дыбом.
Энтони медленно, с нечеловеческим усилием, преодолевая оцепенение, повернул голову.
В десяти шагах, точно на границе света от пожирающего дом костра и сгущающейся ночной тьмы, стоял Он. Гость. Тёмный силуэт человека, или лишь его подобие. Сумерки и дым скрывали черты лица, делая его лишь угрожающей, плотной тенью. Но глаза… Красные глаза. Два уголька ада, две бездонные пропасти, полыхавшие не теплом, а холодным, нечеловеческим, мертвенным багрянцем.
Они смотрели прямо на Энтони. Пристально. Не мигая. Без гнева, без ненависти, без любопытства. Просто смотрели. Как смотрят на муравья, которого вот-вот раздавят. Как на вещь. В этом взгляде не было ничего живого, ничего человеческого. Только бездна, пустота и всепоглощающий холод.
– Ты? – голос Энтони был хриплым, чужим, разбитым горем. – Это… это ты сделал?
Вопрос сорвался в крик, полный невыносимой боли, дикой ярости и чёрного отчаяния. Он поднялся на ноги, сжав кулаки. Но ответа не последовало. Только эти адские, багровые бездны продолжали смотреть. Прожигать его насквозь своим ледяным пламенем.
И тогда ярость, горячая, слепая, всепоглощающая, как сам пожар, смела последние остатки страха, смела разум. С диким, звериным воплем, в котором слились вся боль потери, вся ненависть к этому немому ужасу и к самому себе за свою беспомощность, Энтони рванулся вперёд. Он наклонился, вырвал нож из окоченевшей руки матери и с воплем, полным безумия, вонзил его в живот Гостя! Сталь вошла глубоко, на поллезвия, с тупым, влажным звуком, разрезающим ткань и плоть.
Но Он не дрогнул. Не вскрикнул. Не отшатнулся. Он лишь чуть наклонил голову, продолжая смотреть на Энтони. Всё те же пустые, багровые бездны. И в них – ни тени боли, ни удивления. Только… интерес? Оценка?
Потом Он двинулся. Быстро, неестественно плавно, как тень. Холодная, сильная, как стальные тиски, рука схватила Энтони за горло. Он взмыл в воздух, беспомощно затрепыхавшись, как пойманная птица. Пальцы впивались в шею с нечеловеческой силой, перекрывая дыхание, сжимая горло.
Мир поплыл, закружился в чёрно-красных пятнах, искрах. Энтони бил ногами по пустоте, царапал мертвенно-холодную кожу на руке, но та была твёрдой, неумолимой, как дубовая ветвь в железных руках великана. Он смотрел в эти бездушные красные глаза, вися в сантиметрах от них, и с леденящей ясностью понял: выбраться невозможно. Это конец. Он не смог. Не смог защитить их. Он подвёл отца. Подвёл всех.
«Простите…»
– Сколько… ярости… – прошелестел голос. Низкий, без интонаций, лишённый тембра, как скрежет камня по камню в глубокой пещере. Он исходил от Гостя, но не было видно, чтобы двигались губы. Звук висел в воздухе сам по себе, проникая прямо в мозг.
Сознание Энтони начало меркнуть, тьма сгущалась по краям зрения, затягивая его. И вдруг… Боль. Дикая, невообразимая, запредельная. Словно тысячи раскалённых игл вонзились одновременно во всё его тело! Они прожигали кожу, мышцы, кости, жгли изнутри, выворачивая нутро наизнанку. Это было хуже огня, хуже удушья, хуже самой мысли о потере.
Он закричал беззвучно, ибо окончательно потерял силы. Его тело выгнулось в немой судороге.
В этот миг державшая его рука разжала пальцы. Энтони рухнул на землю, как мешок с костями, в грязь и пепел. Боль мгновенно исчезла, оставив только ледяную пустоту и всепоглощающую слабость.
Последнее, что он увидел перед тем, как тьма поглотила его сознание, был удаляющийся в ночь Тёмный Силуэт, растворяющийся в тенях, как будто его и не было. И слова, брошенные ему вслед тем же безжизненным, скрежещущим голосом, звучавший уже где-то в глубине его отключающегося разума:
– Не разочаруй меня!
Глава 2. Ярость в яме
– Этот ещё жив!
Голос прорвал мрак сознания Энтони, как ржавая пила сквозь гнилое дерево. Хриплый, лишённый не только сочувствия, но и малейшей тени человечности. Энтони не мог пошевелиться. Не мог открыть глаза. Каждая клетка его тела была раскалённой печью, в которой тлели угли нечеловеческой боли, оставшейся после прикосновения Гостя. Мускулы отказывались повиноваться, превратившись в свинцовые болты, вбитые в его хрупкий каркас. Он был пустой скорлупой, наполненной только болью и ледяным пеплом отчаяния.
– Грузи его в телегу!
Грубые, мозолистые руки, пропитанные запахом пота, грязи и чего-то металлического – крови? – впились в него. Одна – в плечо, другая – в лодыжку. Его тело, лёгкое и беспомощное, как кукла с перерезанными нитями, швырнули. Он ударился о твёрдые, неструганые доски повозки. Глухой удар, отдавшийся эхом в пустой грудной клетке, смешался с тихим, бессильным стоном. Пыль, взметнувшаяся от удара, смешанная с запахом гниющей соломы, запёкшейся крови и конского навоза, заполнила ноздри, заставив зашевелиться где-то в глубине угасающего сознания рефлекс рвоты. Но сил не хватило даже на это.
– Какой-то он хилый. Кости да кожа. Хуже бабы.
– На корм псам сгодится. Или в шахту. Там долго не протянет, но хоть отработает пару дней. Медяк, да и то грош.
Сквозь полуприкрытые, слипшиеся от грязи и запёкшейся крови веки Энтони увидел Ад. Догорающий остов дома. Чёрный, обугленный скелет, ещё дышащий клубами едкого, маслянистого дыма, вырисовывался на фоне неба, всё ещё багрового от недавнего пламени. И фигуры людей – не спасителей, а мародёров, стервятников. Один из них, коренастый, в заляпанном копотью и сажей кожаном фартуке, волок к пылающему порогу что-то… знакомое до боли. Белый лоскут материнского платья, теперь почерневший, обугленный по краям, пропитанный тёмной, почти чёрной, запёкшейся кровью. Он тащил её бесцеремонно, как вязанку хвороста.
– А что делать с трупом? – спросил кто-то с другой повозки, зевая так, что щёлкнула челюсть. Голос был скучающим, будто речь шла о вывозе мусора.
– Закиньте его в костёр! – отрезал первый голос, тот самый, что командовал. – Мало ли какие твари могут прибежать на запах падали.
Энтони увидел. Увидел, как тело его матери, тело, что ещё вчера пахло ромашкой и теплом хлеба, с тупой, бесчеловечной жестокостью подняли и швырнули в самое пекло, туда, где языки пламени лизали чёрные бревна порога. Оно на миг задержалось на раскалённых углях, контуры исказились в жарком мареве, а затем исчезло в клубах густого, чёрного дыма и яростного, всепожирающего пламени. Ни молитвы. Ни погребального костра по обычаю предков. Только… уничтожение. Стирание. Как мусор. В его горле встал ком – сплав невыплаканных слёз, ярости, невыносимой боли и абсолютного, парализующего бессилия.



