
Полная версия
Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
В одиннадцатом номере за 1904 год в “Весах” появляется статья Макса Волошина “Магия творчества”. Молодой поэт, дотоле зарекомендовавший себя на страницах журнала лишь корреспонденциями о парижских выставках, вдруг заговорил о другом – по-другому:
Это действительность мстит за то, что ее считали слишком простой, слишком понятной…
Будничная действительность, такая смирная, такая ручная, обернулась багряным зверем, стала комком остервенелого пламени, фантастичней сна, причудливей сказки, страшней кошмара.
Целые долины с тысячами людей, взлетающие на воздух ночью, в синих снопах прикованного света, при блеске блуждающих электрических глаз… Курганы трупов, растущие вокруг крепостей, и человеческие руки, которые подымаются из кровавых лоскутов разорванных тел, немым жестом молят о помощи…
Мы привыкли представлять войну очень просто и реально – по Льву Толстому… Но теперь совершилось что-то, к чему нельзя подойти с этой привычной меркой…
После двух веков рационализма неизбежно наступает кошмар террора и сказка о Наполеоне…
В мире начинается XX век.
В России 9 января 1905 года “кровавым воскресеньем” начинается революция. За два года только террористы и экспроприаторы убьют и ранят в России 17 тысяч человек, около 3 тысяч человек физически пострадает во время погромов, почти 5 тысяч будет приговорено к смертной казни военно-полевыми судами.
В “Весах”, большинство сотрудников которых революции сочувствует (хотя Брюсов колеблется между крайне левыми и крайне правыми, а Борис Садовской откровенно примыкает к черносотенцам), печатаются теперь рецензии Андрея Белого на книги Каутского и Бебеля, а Брюсов полемизирует со статьей г. Н. Ленина “Партийная организация и партийная литература”: “Если бы осуществилась жизнь социалистического, бесклассового, будто бы “истинно свободного” общества, мы оказались бы в ней такими же отверженцами, такими же poètes maudits, как в обществе буржуазном”. В буржуазном обществе, однако же, “проклятый поэт” Брюсов был почтенным домовладельцем, баллотировавшимся даже в Московскую городскую думу, а в социалистическом станет членом правящей партии и крупным чиновником.
Николай Гумилев, кажется, не замечает всего этого. Между тем события косвенно затрагивают и его жизнь.
См. у Кленовского:
Залетела революция и в стены Царскосельской гимназии, залетела наивно и простодушно. Заперли в классе, забаррикадировав снаружи дверь циклопическими казенными шкафами, хорошенькую белокурую учительницу французского языка. То там, то тут на уроках лопались с треском электрические лампочки, специально приносимые из дому для этой цели. Девятым валом гимназического мятежа стала “химическая обструкция” (так это называлось): в коридорах стоял густой туман и нестерпимо пахло серой. Появился Анненский, заложивший себе почему-то за крахмальный воротник белоснежный носовой платок. Впервые он выглядел озадаченным. Как и обычно, был окружен воющей, но очень мирно и дружелюбно к нему настроенной, гимназической толпой.
В этот день учеников распустили по домам. Гимназию на неопределенное время закрыли.
Когда уже осенью гимназия опять открыла свои двери, вернувшиеся в свою alma mater ученики были ошарашены ожидавшими их переменами. Коридоры и классы были чисто выбелены и увешаны географическими картами, гербариями, коллекциями бабочек. В застекленных шкафах ласкали взор чучела фазанов и хорьков, раскрашенные гипсовые головы зулусов и малайцев. В классах стояли новенькие светлые парты и озонирующие воздух елочки в вазонах. Полусумасшедший Мариан Генрихович, невоздержанный отец дьякон и слишком соблазнительная француженка – бесследно исчезли. Исчезли и усатые второгодники. Но не было больше и Анненского. Великая реформа явилась делом рук нового директора, Якова Георгиевича Моора (Якова Георгиевича Мора. – В. Ш.), маленького, сухонького, строгого, но умного и толкового старика. Он привел с собой плеяду молодых способных учителей, навел чистоту, порядок.
По крайней мере в хронологии Кленовский путается.
Вопрос о снятии Анненского в самом деле обсуждался с весны. Участие учеников в уличных шествиях, тот факт, что из 769 юных смутьянов, подписавших напечатанную 2 февраля в кадетской газете “Право” резолюцию с требованием реформы учебных заведений, 111 были царскосельскими гимназистами, наконец, массовый прием в гимназию юношей, исключенных по политическим мотивам из других школ, – все это не могло нравиться начальству. Но директор Царскосельской гимназии пользовался поддержкой педсовета и по меньшей мере части родителей. Так, 25 сентября родители восьмиклассников написали письмо попечителю учебного округа с просьбой оставить Анненского в должности. 28 сентября такое же письмо на имя министра народного просвещения подписали 98 родителей, чьи дети учились в разных классах.
В общем, решение вопроса было отложено; “химическая обструкция”, решившая его не в пользу Анненского, имела место 4 ноября. В этот день или в какой-то другой Анненский, по свидетельству сына, отправился в гимназию с пистолетом в кармане – вероятно, в первый и последний раз в жизни он взял в руки оружие. 6 ноября состоялось бурное родительское собрание, на котором Анненский заявил, что “считает всех учеников гимназии благородными независимо от взглядов, заблуждений и даже проступков… На вопрос одного из родителей, считает ли г-н директор благородными и тех, которые устроили обструкцию, г-н директор ответил утвердительно. Слова г-на директора занесены в протокол по настоянию присутствовавшего на собрании г-на Меньшикова”. Педсовет, по предложению Анненского, решил воздержаться от репрессивных мер, опасаясь, что они “вызовут еще большие волнения”. В то же время директор решительно отверг обвинения в потворстве беспорядкам. Однако, с точки зрения лояльных правительству людей и тем более с точки зрения министерства, его поведение выглядело именно как потворство.
В итоге Анненский был освобожден от должности с назначением на хлопотное, но почетное место инспектора Санкт-Петербургского учебного округа, 2 января 1906 года (приказ от 29 декабря 1905 г.). Вместе с Анненским ушли Травчатов, Орлов, Мухин. Чуть позже был уволен законоучитель Рождественский и некоторые другие.
Судьба уже сводила Анненского с его преемником, тоже филологом-классиком. Некогда (в 1893 году) Иннокентий Федорович сменил Мора в качестве директора 8-й гимназии. Тогда педагогический совет, недовольный Мором, приветствовал молодого либерального директора. Теперь старик Мор брал реванш.
Мору было шестьдесят пять лет. Он родился в Эстляндии, происходил из крестьян, окончил сперва учительскую семинарию – и лишь потом смог поступить в Юрьевский университет. Прежде чем получить первое назначение в столице, ему пришлось несколько лет служить в провинции, в Витебске и Брест-Литовске. По-видимому, это был педагог-практик с узким кругозором (Кривич язвительно замечал, что Мор путал Некрасова с Добролюбовым), но большим практическим опытом и хорошими административными способностями. Предметами особого интереса Мора были гигиена и преподавание гимнастики. В Царском Селе он также об этом позаботился.
Уже при Море 30 мая 1906 года Гумилев получил свой аттестат зрелости с единственной (по итогам годовых занятий) пятеркой – по логике. На экзамене он получил пятерку также по русскому языку. Об этом экзамене существует примечательное свидетельство одного из преподавателей – Мухина: “На вопрос, чем замечательна поэзия Пушкина, Гумилев невозмутимо ответил: “Кристальностью”. Чтобы понять силу этого ответа, надо понимать, что мы, учителя, были совершенно чужды новой литературе, декадентству. Этот ответ ударил нас как обухом по голове. Мы громко расхохотались!” Но пятерку все же поставили.
Четверки Гумилев получил по истории, французскому и географии. По закону Божию четверка в году, тройка на экзамене. По математике, физике, латыни и греческому – тройки. Могло быть хуже, тем более что интересы Гумилева к тому времени были уж совсем далеко от побеленных новым директором гимназических стен.
4В октябре 1905 года Гумилев за свой (то есть родительский) счет издает первую книгу стихов – “Путь конквистадоров”.

Обложка первой книги Николая Гумилева “Путь конквистадоров”
Конквистадорами (завоевателями) назвались покорители индейских королевств Америки – Кортес, Писарро, люди, прославленные в веках храбростью, жестокостью и коварством. За несколько месяцев до выхода книги Гумилева в “Весах” печатались путевые заметки Бальмонта о Мексике, в которых тот страстно говорил о красоте древней индейской цивилизации, погубленной колонизаторами. Связывал ли Гумилев как-то этот текст (не читать который он не мог) с названием своего сборника? Едва ли. Он просто взял (по молодости лет) звучное слово из книги по истории географических открытий. Но слово это отныне роковым образом будет сопровождать его до конца жизни – как и связанные с ним “империалистические” ассоциации.
Я конквистадор в панцире железном,Я весело преследую звезду,Я прохожу по пропастям и безднамИ отдыхаю в радостном саду.Как смутно в небе диком и беззвездном!Растет туман… но я молчу и ждуИ верю, я любовь свою найду…Я конквистадор в панцире железном.И если нет полдневных слов звездам,Тогда я сам мечту свою создамИ песней битв любовно зачарую.Я пропастям и бурям вечный брат,Но я вплету в воинственный нарядЗвезду долин, лилею голубую.Этот “конквистадор” ничем не похож на свирепого искателя заморского золота… И всем – на расхожего мечтателя романтической и символистской поэзии. И все же Гумилев, отрекшись от своей первой книжки, счел возможным включить именно этот сонет в окончательный вариант “Романтических цветов” – стало быть, в свой “основной корпус”. Правда, последние строки он изменил:
И если в этом мире не даноНам расковать последнее звено,Пусть смерть приходит, я зову любую!Я с нею буду биться до конца,И, может быть, рукою мертвецаЯ лилию добуду голубую.Эта замена, честно говоря, стихи не спасает. Но, видимо, в них сказалось что-то внутренне очень важное, что-то, на что Гумилеву просто еще не хватало слов.
Почти без изменений вошло в основное собрание стихотворение “Греза ночная и темная” (“Оссиан”):
На небе сходились тяжелые, грозные тучи,Меж них багровела луна, как смертельная рана,Зеленого Эрина воин, Кухулин могучийУпал под мечом короля океана, Сварана.Это и в самом деле не по-юношески мастерское стихотворение – не вдохновенное, но мастерское. Гумилев учится уже не у Бальмонта, а у Брюсова (а через него – у парнасцев) – и учится очень успешно. Не случайно, однако, эта “Греза” – единственное во всей книге стихотворение, связанное с конкретным культурным материалом. Все остальное – и “Сказание о королях”, выразительный отрывок из которого автор тоже позднее перенес в “Романтические цветы”, и посвященная Поляковой “Дева Солнца”, и странная поэма о мудрой “жене” и ее сестре-дриаде (несомненно, связанная с юной Горенко – образы этих двух сестер, вывернутые наизнанку, всплывут через десять лет в “У самого моря”) – все это романтические сказки, фэнтези, иногда красивые, иногда нелепые (“Песня о певце и короле”). Здесь все вперемешку – короли, барды, дриады, Заратустра, Григ… Но ведь что-то от романа фэнтези есть во всем творчестве Гумилева, и надо это в нем принять, чтобы полюбить его. Во всяком случае, его первой (точнее, “нулевой”) книге это сказочное начало придает своеобразную (и обаятельную) цельность.
Что касается техники, то юный Гумилев (конечно, со времен альбома Машеньки Маркс выросший неизмеримо) временами берет очень точную и требующую сильного голоса ноту – а временами пресмешно пускает петуха. Как, собственно, в юности и положено.
Вот пример неуклюжего места (“Людям будущего”):
Издавна люди уважалиОдно старинное звено,На их написано скрижали:Любовь и Жизнь – одно.Но вы не люди, вы живете,Стрелой мечты вонзаясь в твердь,Вы слейте в радостном полетеЛюбовь и Смерть.А вот пример сильных и взрослых (и по-настоящему гулких, звучащих) строк:
И осень та была полнаСловами жгучего напева,Как плодоносная жена,Как прародительница Ева.Книгу Гумилев раздарил своим знакомым – вплоть до горничной Зины, вскоре перешедшей от Гумилевых к Кленовским и с гордостью показывавшей новому молодому барину книжку старого.
По словам Кривича, в числе тех, кому был подарен экземпляр, был и Анненский. В ответ Гумилев якобы получил “Тихие песни” – первую (и единственную прижизненную) книгу Анненского, вышедшую в 1904 году под псевдонимом Ник. Т-о, с надписью:
Меж нами сумрак жизни длинный,Но этот сумрак не корю,И мой закат холодно-дынныйС отрадой смотрит на зарю.Всеволод Рождественский (со ссылкой на Кривича) передает следующий анекдот о том, каким образом это произошло:
Гумилев, бывший дежурным по классу, перед уроком латинского языка вложил свою книжечку в классный журнал, принесенный из учительской, и положил на кафедру… Прогремел звонок, возвещающий “большую перемену”, и Анненский покинул класс с журналом в руках. Кончилась перемена, и Гумилев отправился в учительскую за журналом для другого преподавателя. И, идя обратно по длинному коридору, обнаружил директорский подарок.
Нелепость на нелепости: вероятно, предполагается, что Анненский, не афишировавший своих поэтических занятий, приходил на уроки с экземпляром “Тихих песен” наготове – на всякий случай. Или на большой перемене он сбегал домой за книжкой своих стихов для двоечника Гумилева? То, что он преподавал не латынь, а греческий, в данном случае уже второстепенно. И зачем бы Гумилеву, хорошо знакомому с тем же Кривичем, передавать книгу его отцу столь экзотическим способом? Самое же главное, что стихотворная надпись Анненского (как стало известно после ее факсимильной публикации в “Дне Поэзии. 1986”) сделана не на “Тихих песнях”, а на “Первой книге отражений”, вышедшей год спустя после “Пути конквистадоров” – в 1906 году и под подлинным именем автора.
Во всяком случае, личное общение Гумилева и Анненского началось именно с “Пути конквистадоров”.
С этой книги началось и не менее важное для Гумилева общение с Брюсовым. На посланную ему книгу мэтр счел неоходимым отозваться отдельной рецензией, а не просто уделить ей фразу-другую в библиографическом обзоре. В сущности, это было очень добрым знаком, хотя особых похвал для гумилевской книжки у Брюсова не нашлось.
По выбору тем и образов автор явно примыкает к “новой школе” в поэзии. Но пока его стихи только перепевы и подражания, далеко не всегда удачные. В книге повторены все обычные заповеди декадентства, поражавшие своей смелостью и новизной на Западе лет двадцать, а у нас лет десять тому назад… Отдельные строки до мучительности напоминают свои образцы, то Бальмонта, то Андр. Белого, то А. Блока… Формой стиха г. Гумилев владеет далеко не в совершенстве… Но в книге есть и несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что она только “путь” нового конквистадора и что его победы и завоевания – впереди.
Между юным поэтом и мэтром завязывается переписка. В первом же письме Брюсов предлагает Гумилеву сотрудничество в “Весах”. Начиная с двенадцатого номера за 1905 год (в котором напечатаны подборка стихотворений Бальмонта и повесть самого Брюсова “Республика Южного Креста” – ранний образец science fiction) “Весы” публикуют и беллетристику. Одна из причин – конкуренция с основанным в январе 1906 года журналом “Золотое руно”, редактором-издателем которого стал один из крупнейших капиталистов России (и художник-дилетант) – Н. П. Рябушинский. Первоначально в “Золотом руне” публиковались почти все писатели “декадентского” круга, в том числе и сам Брюсов, но вскоре отношения непоправимо испортились. С 1907 года борьба между журналами приняла не только конкурентный, но и идеологический характер.
По словам Гумилева, внимание Брюсова и его лестное предложение воскресило его “уверенность в себе, упавшую было после Вашей рецензии” (письмо от 11 февраля). Но дело было не только в самооценке и в перспективах литературной карьеры. В письме от 8 мая Гумилев признается: “Уже год, как мне не удается поговорить ни с кем так, как хотелось бы”. Год – как раз столько прошло с момента разлада с Анной Горенко. Поэтому юноша так дорожит обретенным диалогом с учителем, старшим товарищем. По всей вероятности, эпистолярно общаться с Брюсовым оказывается проще, чем вживую – с Анненским. Во-первых, Брюсову тридцать три года, а не пятьдесят, главное же, он никогда не ставил “новому конквистадору” двоек по греческому.
“Ваше участие ко мне – единственный козырь в моей борьбе за собственный талант”. В этой фразе (из того же письма) удивительней всего даже не то значение, которое придавал Гумилев брюсовскому “участию”, а определение своего литературного ученичества как “борьбы”. Борьба с собой, накачка мускулов, суровая школа. Гумилев уже усвоил: он – не из тех, кому что бы то ни было дается даром.
Тем временем выходит сборник царскосельских литераторов “Северная речь”, в котором участвует и Гумилев. Гумилев с тем же письмом от 8 мая посылает его Брюсову на рецензию. Рецензия действительно появляется в шестом номере “Весов” – там же, где были напечатаны три стихотворения Гумилева[32]. Брюсов уделяет внимание лишь одному произведению – трагедии Анненского “Лаодамия”, напечатанной под собственным именем автора. Но и к ней он достаточно суров: “Перед нами “условно”–античная трагедия, действующие лица говорят, как у Шекспира, четырехстопным ямбом, а хору предлагается петь рифмованные стихи. Всего несноснее в драме язык, довольно бесцветный, хоть и пестрый…” Как автор трагедии на сходный сюжет (“Протесилай умерший”) Брюсов увидел в неведомом царскоселе конкурента. Опыты же Коковцева, Кривича, драма П. Загуляева “Волки”, рассказ Д. Полознева “Счастливый брак” не вызвали у него вовсе никакого интереса. Впрочем, и лирические стихи Анненского, напечатанные в “Северной речи” под псевдонимом Никто (не “Ник. Т-о”, как в “Тихих песнях”), Брюсов никак не отметил. Не отозвался он и на два вошедших в сборник стихотворения Гумилева – “Смерти” и “Огонь”, хотя они были сильнее любого опуса из “Пути конквистадоров” и любого из трех стихотворений, напечатанных в “Весах”. “Огонь”, не включенный ни в один авторский сборник, – редкий образец лирики Гумилева, где чувствуется прямое влияние Анненского:
Я не знаю, что живо, что нет,Я не ведаю грани ни в чем…Жив играющий молнией гром —Живы гроздья планет…И красивую яркость огняЯ скорее живой назову,Чем седую, больную траву,Чем тебя и меня…В письме от 15 мая Гумилев подробнее пишет о себе – пишет просто и откровенно; но в неловком слоге письма сквозит совсем еще отроческое смущение перед взрослым и важным адресатом:
Из иностранных языков читаю только на французском, и то с трудом, так что собирался прочесть только Метерлинка. Из поэтов больше всего люблю Эдгара По, которого знаю по переводам Бальмонта и Вас (ради Бога, не сочтите это за лесть, и если Вы скромны, то припишите моей недостаточной культурности).
Между прочим, Гумилев сообщает Брюсову о своем желании уехать на пять лет за границу, по дороге заглянув в Москву – единственно чтобы побеседовать с редактором “Весов”. Но в этот раз встреча не состоялась.
Тем временем еще одна рецензия на “Путь конквистадоров”, принадлежащая хорошему знакомому автора, С. Штейну, появилась в газете “Слово” (политическом издании октябристской направленности) за 21 января 1906 года.
“Г. Гумилев, – пишет царскосельский филолог, – очень молод, в нем не перебродило, много он не успел творчески переработать. Несомненно, однако, что у него есть зачатки серьезного поэтического дарования…” Штейн отмечает, что “не столько г. Гумилев владеет стихом, сколько стих владеет им”, недоумевает, откуда “у молодого поэта есть тяготение к архаизмам… странно противоречащее стремлению автора следовать лучшим образцам новейшей русской поэзии”. Имеется в виду, видимо, Бальмонт. По словам Штейна, Гумилеву лучше удаются стихи “со сказочным, мистическим оттенком” (в качестве примера приводится “Греза ночная и темная”). Рекомендация критика – “большая простота и непосредственность”, а также, разумеется, “исправление дефектов стиха”.
Даже лучшие царскоселы в суждениях о поэзии были достаточно простодушны и старомодны. Но Гумилев уже внутренне не принадлежал их миру.
В июле он покидает Царское Село и Россию и направляется в Париж.
Глава четвертая
Нил и Сена
1Чтобы выехать за границу, подданному Российской империи требовался заграничный паспорт. Паспорт выдавался губернатором или градоначальником; для получения его необходимо было полицейское свидетельство о благонадежности, которое, впрочем, могло быть заменено ручательством заведомо благонадежного лица. Если в данном случае проблем у Гумилева возникнуть не должно было, то другое ограничение касалось его напрямую: был (как, собственно, и в наши дни) ограничен выезд за границу мужчин призывного возраста, не прошедших воинскую комиссию и не имеющих законной отсрочки. Очевидно, и здесь помогло ручательство отца.
Покладистость Гумилевых-родителей почти необъяснима. Они послушно подписывали все бумаги и оплачивали путешествие великовозрастного сына в Париж. Каким образом мог Гумилев объяснить свое желание учиться не в Петербургском университете, а непременно в Сорбонне – при весьма ограниченных познаниях во французском языке? Конечно, юноша не поверял родителям истинной цели своего путешествия в “столицу Мира” – оккультные штудии, которым он собирался предаться. Узнав из “Весов” о существовании “тайных наук” и по неопытности придав этим обрывочным сведениям невероятное значение, он, должно быть, воображал, что в Париже (а может, и прямо в Сорбонне) есть некие школы, где учат эзотерической мудрости – учат “быть, как боги”.
Скорее всего, радость родителей при мысли, что великовозрастный сын получил все же аттестат зрелости, не знала границ. А может, Анна Ивановна помнила, как после долгого тоскливого уединения в дедовском поместье смогла поездить по миру, увидеть Францию, Италию и не хотела лишать того же своего любимого отпрыска?
Дорога в Париж должна была в то время занять дня четыре. Сутки занимал путь до последней русской станции – Вержболово. Там можно было переночевать – а в шесть тридцать утра уходил поезд на Париж, прибывавший к месту назначения на следующий день в четыре часа пополудни. На Трансъевропейском экспрессе можно было, конечно, доехать быстрее – но и дороже. Поезда, шедшие через Берлин, приходили в Париже на Северный вокзал, откуда экипаж за один франк пятьдесят сантимов (что соответствовало шестидесяти копейкам) доставлял путешественников в центр города.
Вероятно, именно этот путь впервые проделал в июле 1906 года Николай Гумилев, чтобы провести в Париже в общей сложности девятнадцать месяцев: по апрель 1907-го, вновь с июля по октябрь и с ноября 1907-го по май 1908 года.
Париж – это слово с давних пор магически действовало на русский слух. На заре русской поэзии воспел этот город влюбленный в него студиозус Василий Кириллович Тредиаковский: “Красное место! Драгой берег Сенски! Где быть не смеет манер деревенски…” Три четверти века спустя Иван Иванович Дмитриев посмеивался над своим другом Васильем Львовичем Пушкиным, тоже отправившимся в “красное место”: “Друзья! Сестрицы! Я в Париже!” И многих, многих русских путешественников повидал этот город: тут и 17-летний граф Строганов, идущий со своим гувернером штурмовать Бастилию, и мадам Курдюкова со своими “сентенциями”, и победоносные гусары 1814 года, и сам Карамзин, молодой и щеголеватый, и капризный Тургенев-Кармазинов, и Рудин на баррикадах, и пучеглазая Блаватская, и 20-летний наглец Serge de Diagileff, начинающий свою карьеру с европейского турне, включавшего визиты к литературным, художественным и театральным знаменитостям.
В начале XX века в Париже (считая предместья) проживало около трех миллионов человек, из них 250 тысяч – иностранцы. По численности населения это был второй город в Европе после Лондона. Город уже имел мало общего с тем, который видели Карамзин и Тредиаковский. Узкие улицы, средневековые фахверковые дома – все это так же ушло в прошлое, как древняя Лютеция, стольный город галльского племени паризиев, где когда-то сидели римские наместники, где был провозглашен цезарем Юлиан Отступник. Во второй половине XIX века Париж пережил такую же градостроительную революцию, как Москва в 1930-е годы. Три префекта департамента Сена, последовательно исполнявшие эту должность, – Шаброль, Рамбюто и Осман – перестроили город. Особенно велика роль барона Жоржа Эжена Османа (1809–1891), занявшего свой пост в 1853 году, при Наполеоне III. Он прорубал свои бульвары сквозь тело парижских улиц так же безоглядно, как Лазарь Каганович – свои проспекты сквозь уголки старой Москвы. В 1865-м за несколько недель были снесены средневековые дома острова Сите – и Нотр-Дам остался в одиночестве, в окружении свежепостроенных буржуазных кварталов… Так родился новый город, город белых домов с мансардами, каштанов и светящихся витрин, стремительно наполнившийся новыми образами и новыми тенями, – Париж пейзажей Писарро, Боннара, Утрилло.












