bannerbanner
Рай за обочиной (Диссоциация)
Рай за обочиной (Диссоциация)

Полная версия

Рай за обочиной (Диссоциация)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

– Женя всё ещё жива, – возразила Эля.

– Не для нашей семьи.

Запись в дневнике

Жизнь как будто проходит за стеклом.

Вот: я как будто еду в электричке, за окном проносятся платформы, люди на них, выхваченные оазисами света, а что за станции – непонятно; и в электричках их названия объявляют так глухо, невнятно, что непонятно – когда моя станция или я её уже проехала?

Третьяковка II

Вмешался дед.

– Что расшумелись?

– Вот видишь, – обратилась мать к Эле, – деда довела, – но сама как будто не верила в свои слова, а говорила заученную фразу.

Эля просто молча сверлила её взглядом.

Людмила ушла несолоно хлебавши. На улице хлопнула дверь машины и зарычал мотор.

Пришла Лидия Петровна, заворачиваясь в голубой байковый халат, встала в дверях. Эля тогда продолжила было краситься, но снова замерла.

– Мажешься? – проскрипел голос Лидии Петровны. – Что с матерью не поехала?

– Не хотела – и не поехала.

– Огрызок, – проворчала Лидия Петровна, поворачиваясь, сгорбившаяся. – Какая б ни была – а мать есть мать. Она тебе жизнь, как-никак, дала – а ты так с ней, так про неё…

Сгорбившись, она выглядела так, как будто её придавило ещё парой десятков лет. Эле как будто даже стало жалко её: вот Людмила же – её дочь, а они друг с другом такие же холодные; каждая живёт не так, как хочет другая. Только Эля ещё подумала: «А я ведь не просила мне жизнь давать».

– Куда собралась-то хоть? – небрежно спросила Лидия Петровна, прежде чем уйти по коридору.

– В Москву.

– В Москву? – переспросила она и усмехнулась. – Разгонять тоску?

– Да, типа того…

– А с таким видом – только людей пугать!

«Ничего не понимает, карга старая», – подумала Эля, отворачиваясь к зеркальцу.

Так она отправилась в Москву: под тёмным пальто, готического фасона бархатном платье бордового цвета из Китая, которое ещё пришлось подгонять по себе и маникюрными ножницами кое-где подравнивать ворсинки, в чёрно-белых полосатых чулках и берцах, замотанная в большую, как плед, чёрную ажурную шаль, и в широкополой бордовой же шляпе. Привлекая внимание, парадокс, экстравагантные образы скрывали беззащитную её от посторонних глаз.

У Эли была та удивительная способность, зачастую присущая людям довольно нестандартным и творческим: собранные ею образы олицетворяли собой фразу «так плохо, что даже хорошо». Создавать такое могут люди с, в определённом смысле, тонким вкусом, умеющие вычленить красивое из некрасивого и балансировать на грани удивительного и отвратительного. Как правило, это – своеобразный акт эксгибиционизма, вплоть до вывернутых наизнанку потрохов, и смелое заявление о своей инаковости.

С Москвы-реки летел холодный ветер, порывами бил в лицо, трепал волосы – и Эля одной рукой придерживала шляпу рукой сзади.

Они договорились с Петром встретиться у выхода из метро «Октябрьская». Эля опоздала. Она вышла ближе к перекрёстку, где по Крымскому валу носились шальные рвущие ветра, и оглядывалась по сторонам. У неё за спиной, со стороны Шаболовки, за домами возвышалась ажурная башня. Эля достала телефон и, разблокировав его замёрзшими руками, написала Петру:

Эллина Калинина

12:15

Вы где? Я на месте

Среди незнакомых лиц знакомого не было видно. Широкий, шумный московский проспект, по которому речные ветра мечутся вслед за автомобилями – и давящий взор могучих важных зданий. Эля чувствует себя маленькой – и что все взгляды направлены на неё, такую маленькую. Все следят за ней. Все смеются над ней, такой нелепой, неуместной. Вот – проходят нарядные девушки, её ровесницы, и смеривают Элю взглядом с ног до головы. Они смеются? Это потому, что она такая смешная.

Эля пригнула широкие поля шляпы, прижав их обеими руками к ушам, и получилось, как будто шляпа – и не шляпа вовсе, а тот викторианский чепец, с дамой в котором нужно было стоять прямо лицом к лицу.

Эля зажмурилась, оставив под глазами отпечатки ресниц, вздрогнула – это кто-то сзади положил тяжёлую руку ей на плечо. И кажется, она даже вскрикнула – но выкрик её унёс, разбив на кусочки, речной ветер.

– Напугались? – послышался знакомый голос, бывший сильнее рвущего ветра.

Перед её лицом замаячили голубые глаза Петра. Он моргал, взмахивая изогнутыми соломенными ресницами, улыбаясь потрескавшимися губами. Взял Элю за запястье.

– Не делайте так, – строго сказала она, отпуская одну руку от головы, и шляпа подёрнулась, как собачье ухо, и расправилась. – У меня и так чуть не случилась паническая атака.

– Из-за чего? Простите, я не знал.

– Незнание закона не освобождает от ответственности, – резко ответила Эля. – Я боюсь открытых пространств и толп. У меня агорафобия и мегалофобия.

– Я не знал, – повторил Пётр.

Эля расслабилась и легко сказала:

– Теперь знаете, – подтянулась на носках и обняла Петра обеими руками.

Он обнял её в ответ, одну руку положа Эле на голову и прижав шляпу.

– А шляпка-то не улетит? – спросил он у неё на ухо; а затем отстранился – чтобы снова приблизиться и коротко, но уверенно поцеловать.

Когда он снова отстранился и заглянул в лицо Эле – та заулыбалась.

– На вас моя помада!

– Что? – изумился Пётр, прислоняясь кончиками пальцев к своему лицу. – Где? Какой ужас…

Эля полезла в сумочку, достала салфетки и зеркальце. В её руках мелькнул круглый осколок серого неба, в следующее мгновение – уже уместился маленький памятничек Ленину со своим постаментом, стоявшие за ним здания, крошечные, уже не были такими страшными – если их было можно просто раздавить в ладони. Эля дала зеркальце Петру, затем обернула указательный палец салфеткой и попробовала стереть алые следы с его губ. Он отстранил её руку.

– Не надо. Я сам.

И они так стояли – на углу, на ветру. Пётр стирал со своего лица следы помады и ворчал:

– Ну и как теперь мне вас целовать прикажете, а?

– А вы очень хотите?

– Ну, знаете ли, когда гуляешь с девушкой, которая нравится, это было бы не лишним…

– Хорошо, – сказала Эля, поднося к губам салфетку.

Пётр удивлённо уставился на неё. Со стороны выглядело так, как будто Эля пытается сжевать эту салфетку.

– Что вы делаете?

Эля стёрла помаду с губы и довольно улыбнулась, сминая салфетку в руке.

– Ну вот. Теперь можете целовать, сколько захотите.

– Ну, раз так… – пробормотал Пётр и, обхватив Элю за талию, притянул к себе.

Эля приникала к нему, поддавалась на поцелуи. Тёплые мягкие губы, дыхание, вылетающее паром и окутывающее лёгким облаком. Эля чувствует, что нравится этому молодому человеку – высокому, крепкому, сильному: об этом говорили прикосновения его руки, ложащаяся на её поясницу, близкое дыхание… Это очень нравилось Эле – нравиться. Во многом – потому что ей не верилось, что она может кому-то нравиться, что кто-то может на неё восхищённо смотреть и вот так целовать.

Ветер – резвый, резкий, речной – порывался сдуть шляпу с её головы. Эля почувствовала, как сильная рука ухватила и прижала шляпу к её макушке. Холодный ветер жадно подхватывал и уносил прочь тёплое дыхание.

Серое здание Третьяковки за оградой Музеона.

– Здесь на каждом шагу встречаются чудеса, – под шаг чеканя, проговорила Эля.

– Да, прикольно, – согласился её спутник, оглядываясь по сторонам. Он был нахохленный от холодного ветра – дыхания близкой зимы. – Я здесь никогда не был.

– Правда? – удивилась Эля. – Я бываю здесь достаточно часто. С родителями, – и она начала экскурсию о том, что прежде здесь был пустырь, на который начали стихийно свозить скульптуры со всей Москвы…

В конце колоннады, как завершение перспективы, точка схождения линий и плоскостей – воздетая каменная ладонь. Стой кто идёт!

Они, двое, поднялись по ступеням. Дверь. Просторное фойе с хрустальной люстрой и панорамным окном во внутренний двор. Всё светлое, почти белое – но за лестницей приглушённое освещение таит гардероб. Эля спешно сдала верхнюю одежду, включая шляпу, и развернулась на пятках. То же проделало её отражение в медном свете в зеркале на противоположной стене. Такие большие зеркала бывают в танцевальных залах. Эля схватила за руку Петра, а другой достала телефон.

– Я хочу с вами сфотографироваться! – заявила она.

Пётр – длинная шея обхвачена горловиной свитера, золотистая щетина на остреньком подбородке, потрескавшиеся губы – скривил лицо. На его сухом обветренном лице кожа как будто была совсем тонкая, и длинные мимические морщины глубже бороздили её, явственнее проявляясь. А он весь поёжился, вжал голову в плечи.

– Я не люблю фотографироваться.

– Пожалуйста, – умоляюще взглянула на него Эля.

– Нет.

– Я тоже не очень люблю фотографироваться, – призналась Эля, опуская руку с телефоном. – Я плохо получаюсь на фотографиях. А вам почему не нравится?

Пётр поглядел на неё искоса, сверху вниз, но как-то по-доброму, улыбнулся помятыми и больными губами.

– Вы, вроде, получаетесь на фотографиях вполне миленько, – возразил он – и Эля почувствовала, как его рука легла на её талию. – Вы красивая. А мне не нравится, как я выгляжу.

Эля засмущалась, поспешила спрятать лицо за волосами, но скрыв её заалевшие щёки, скользкие прядки открыли её предательски покрасневшие уши. Пётр приблизился. Его зубы легко прикусили кончик Элиного уха, а затем он прошептал:

– У, ушки покраснели. Замёрзли?

Эля мотнула головой. Затем, осторожно выглянув из-за волос, она произнесла:

– Вы хорошо выглядите. У вас редкая внешность.

– Да? Разве? – удивился Пётр.

Эля закивала. Пётр улыбнулся и положил руку ей на затылок, привёл вниз.

– А вот вы, – проговорил он, – очень красивая, – затем наклонился и поцеловал её в скулу.

След его дыхания запечатлелось на её виске, Эля осторожно коснулась кончиками пальцев места его поцелуя, как будто бы так могла понять, всё ли в порядке с её макияжем. Её отражение – полметра до зеркала и ещё зазеркальных полметра – синхронно повторило это движение с таким же растерянным взглядом. Отражение, наверное, тоже не узнало её.

Какое-то патологическое неузнавание себя самой. Красивая, правда? Как же это можно понять, если даже и не знаешь сама, как ты вообще выглядишь?

Эля наклонила голову к плечу и взглянула снизу вверх на Петра. Вот он – вполне себе красивый и понятно, как он выглядит.

– Иногда мне нужно смотреться в зеркало и фотографироваться, – произнесла Эля, заправляя прядь за ухо. – Часто мне кажется, что всё не по-настоящему и я – ненастоящая.

– Почему?

– Ну, – передёрнула она плечами, – как будто всё во сне. Как будто я, ну, то, что можно было бы понимать под «я», находится в нескольких местах сразу, одновременно – везде. Я не верю, что вот сейчас нахожусь с вами здесь.

– Почему же? Я же с вами…

– Я не знаю.

Потом, в одном из последних залов, у картины «Делегатка» Пётр остановился, задумчиво подперев кулаком острый подбородок. Эля остановилась у него за плечом, поражённая – словно ей дала пощёчину эта девушка с картины: гордая, с точёными чертами лица, в красной косынке. Смотрела эта девушка ещё так – небрежно, дерзко.

– На вас похожа, – сказал Пётр.

– Разве?.. Я больше ощущаю себя похожей на «Чёрный квадрат», – вздохнула Эля.

Пётр шутливо-критически осмотрел её с головы до ног и мотнул головой.

– Нет, не похожи, – возразил он. – Скорее – на какую-нибудь супрематическую композицию.

Это была шутка, но Эля подумала, что – не совсем.

– Если так посудить, то – да. Это же, получается, беспредметная живопись… Бес-пред-мет-на-я… Форма и цвет – и без предмета. Совсем как я. Только что-то бесформенное, абстрактное, неуловимое.

Пётр притянул её к себе за талию и шепнул на ухо, перекатывая в горле смешок:

– Нет, ну форма-то у вас как раз таки есть.

Эля, чтобы не выдать, что вот-вот засмеётся от неловкости шутки, отвернулась, закатила глаза и поджала губы.

– Но вообще, – потом рассуждала она (они) в зале супрематизма и/или беспредметной живописи, – может быть, в искусстве сама форма не так уж и важна…

– Почему?.. Хотите сказать, важно только наполнение?

– Наверное, тоже – нет.

– А что тогда?

Цвет и фигуры по стенам – вытащенные из предметности, из вещности и объектности, упрощённая и переосмысленная действительность; – а рядом – сложные субъекты действительности. Это – субъективное, переходящее в объективное и само ставшее объектом.

– Не знаю.

– Контекст? – предположил Пётр.

И Эля вновь пожала плечами.

– Если бы исторический контекст был так важен, то разве бы до нас дошло искусство из прошлого? – возразила она.

Монументальные стройки, вот-вот захватящие выбеленную, пустую часть холста, подчинящие и переделающие его… Сеёчас – это продолжится, ещё немного. Ничего станет чем-то, всем!

– Почему? Произведение искусства есть продукт исторического контекста и было бы ошибкой судить о нём вне исторического контекста. Разве бы мы поняли его без исторического контекста?

– Но сейчас для нас оно будет иметь другой бэкграунд, нежели для тех, кто жил, когда оно только появилось.

– И это тоже – исторический контекст.

Пётр прижался к Эле сзади, положив руки ей на талию. Они оба подняли головы.

Под стеклянным потолком раскинул крылья, собранные из деревянных фаланг, летательный аппарат – Летатлин…

– Идея?.. – задумчиво спросила сама себя Эля.

– Это похоже на что-то, созданное да-Винчи, – заметил Пётр. – Впрочем, не удивительно. Наверное, ещё задолго до да-Винчи люди хотели летать…

– А вы бы хотели летать? – спросила Эля.

– Я? – переспросил Пётр, задумчиво хмуря лоб. Ему ещё не было двадцати, но кажется, гладкость белого лба уже нарушили мимические морщинки – так часто он хмурился, когда задумывался. – Да – да, наверное… Мне трудно представить. На высоте с разреженный воздух и низкое давление.

– Это да, – кивнула Эля.

Летатлин, наверное, никогда бы не смог подняться в воздух – но он был подвешен к потолку на металлические тросы, осеняя посетителей музея размахом своих крыльев. Пётр обнял Элю сзади, обдавая глубоким цитрусовым ароматом своего парфюма. Дыхание – а от дыхания словно покачивается крыло. Дыхание – восходящий поток тёплого воздуха… Не сбывшийся, но пережитый и переживаемый сквозь время полёт – это больше, чем полёт, самое олицетворение свободы.

Можно не мечтать о полёте, когда ты свободен?..

– С вами я чувствую себя свободно, – призналась потом Эля. – Мало с кем я испытываю это чувство.

У Петра грубые руки, шершавые от холода – но тёплые. И дыхание его – тёплое.

– Это хорошо, – шепчет он, – что вы чувствуете себя свободно со мной. Но что вам мешает чувствовать себя свободно с другими?

Из обветренных губ, вот-вот сольющихся с окружающим серым пейзажем, вырывался влажный пар. Ему суждено стать имеем, так что, может, это корочка инея на сухих губах Петра Старицкого? Они вышли на улицу и, перейдя дорогу, отправились в Парк Горького. Там палевые утки сливались с грунтом, когда выходили на берег и грели лапы, по очереди подтягивая по одной под брюшко. Серый пейзаж дополнял серебрящийся за деревьями «Буран» (тоже – символ несбывшегося полёта).

– Мой дед занимался испытаниями пластин обшивки «Бурана», – поделилась Эля.

* * * *

– У вас бывает такое чувство, как будто всё вокруг не по-настоящему? Какое-то неправильное, фальшивое?

– Мне всё время кажется, что всё вокруг – неправильно.

– Да? мы точно говорим об одном и том же?

– Не знаю. Я же не знаю, о чём вы говорите…

– Вы настоящий.

Пётр вздохнул.

– Вы говорите почти как один мой товарищ…

– Что за товарищ?

– Неважно, – отмахнулся Пётр.

– Наверное, – чуть позже сказал он, – дело не в том, кто настоящий, а кто – нет. В конце концов, это дегуманизация. Только не говорите, что мы живём в матрице, – усмехнулся он. – Всё дело в отчуждении…

– Можно вас обнять?

Запись в дневнике II

Свет мёртвых звёзд растворился в сжавшейся концентрированной пустоте. Космическая бескрайность во мне сжалась и утихла, и звёзды померкли. ВСЕЛЕННАЯ СХЛОПНУЛАСЬ!

Пронзительная осень.

Пустота моей души

В детстве я ела бумагу

Парк Горького

Пётр выглядел отрешённым и мрачным. Эля смотрела на него, в его глаза – и сквозь всю ту привязанность, которую она почему-то испытывала к этому человеку, проглядывало что-то… Кроме как своей интуицией, Эй не могла объяснить это чувство, но зная о своей излишней мнительности, она не доверяла интуиции.

– Выглядите грустным, – заметила она.

– Нет, вам кажется, – возразил Пётр, тем самым на миг успокоив её. – Я просто устал.

– От меня?

– Нет. Как можно устать от человека? Просто – за день…

В руках у него был телефон, он что-то печатал.

Они сидели на скамейке в Парке Горького и смотрели на Москву на том берегу Москва-реки.

– Мы с вами сейчас в Замоскворечье, хотя сейчас для нас «замоскворечье» – это вон там, – вдруг сказала Эля, вытягивая руку и показывая на противоположный берег.

– Смотря какую систему отсчёта использовать, – усмехнулся Пётр.

Затем он резко повернулся к Эле, прижал к спинке скамейки и неловко поцеловал в губы – получилось, как будто он ущипнул её за губу. Эля захихикала и сказала:

– А вы всё-таки неправильно целуетесь.

– Да? И как же правильно?

Эля огляделась по сторонам, чтобы убедиться, что вокруг никого нет, и спросила тихо:

– А можно я сяду вам на коленки? А то так сидеть – прохладно.

– Ну, садитесь, – разрешил Пётр.

Устроившись у него на коленях, Эля взяла его лицо в ладони и наклонилась ближе. Их губы легко соприкоснулись. Она целовала его нежно и долго, приникая всем телом ближе. Затем, оторвавшись, она сказала:

– Вот так.

И Эля снова осмотрелась по сторонам. Вокруг медленно опускался такой туман, что ничего нельзя было увидеть, даже если очень захотеть. Только островок со скамейкой и чёрный асфальт, к которому прилипали жёлтые листья. Эля неосознанно жалась ближе к Петру, будто их вот-вот тоже поглотит тяжёлый сырой туман, а если они будут вдвоём – то это не так уж страшно. Одну руку Пётр положил ей на талию, пытаясь прощупать девичьи изгибы сквозь влажный материал пальто. Другую он запустил во внутренний карман своей куртки, извлёк металлическую фляжку и пригласительным движением встряхнул ею перед лицом Эли.

– Что это?

– Виски. Будете?

– Да.

Пётр отвинтил крышечку и поднёс к губам Эли металлическое горлышко, нагретое его телом и горько пахнущее стружками и спиртом. Эля пила прямо из его рук, потом он пил. Горечь спирта обжигала горло, затем они слизывали с губ друг друга древесный привкус. У Эли кружилась голова и всё тело как будто разбухало, она ближе жалась к Петру, их дыхание становилось горячее.

Пётр целовал её, в пьяных поцелуях пытаясь сокрыть свою вину. И тут Эля сказала:

– Я люблю вас.

Эти слова застали его врасплох.

– Мы, кажется, не так долго друг друга знаем… – пробормотал он.

– И что?

Прижимая её к себе и глядя в глаза – непокорные, как лесной пожар (они – лёд и пламя), Пётр попытался объяснить:

– Всё же, мне кажется, любовь – это какое-то более сложное… чувство? – которое рождается из какой-то совместной деятельности. Вы, безусловно, замечательная, смелая девушка, и ваше внимание мне льстит, но неужели вы – можете любить такого мудака, как я?

Он осторожно коснулся шершавой ладонью Элиной щеки. Она смотрела осоловевшими глазами и, кажется, вовсе не понимала, о чём он говорит. Пётр же и сам чувствовал, что говорит сбивчиво и путано – о том, о чём не хочет, но не может не. Это то, что гложет его, то, что запускает холодную руку ему под рёбра и сжимает сердце, когда он пытается уснуть, оставшись наедине со своими мыслями. Это то, что он отчуждает от себя за конспектами и учебниками, что он категорически хочет обойти, не притрагиваться… Не видеть, не слышать, не говорить.

Но так предательски хочется – высказать…

– Кто вам сказал, что вы мудак? – только сострадательно спросила Эля.

– Эленька, я совершенно не пригоден для какой-то семьи, ещё чего-то… Мне кажется, моя судьба – однажды уехать на Крайний Север и жить там совершенно одному, до скончания века. А вы – вы обязательно найдёте того, кто будет относиться к вам лучше, чем я – так, как вы заслуживаете.

Эля насторожилась, нахмурилась, отстранилась и строго спросила:

– Вы – любите меня?

Пётр потупился, вздохнул.

– Позвольте начать издалека, – виновато проговорил он. – Начнём с того, что я вас бесконечно уважаю. Однако, не поймите меня неправильно, я не могу вот так сразу ответить на этот вопрос. Дело в том, что для меня любовь – не вопрос пары дней, месяца… Мне вообще претят все эти «отношеньки»…

– Мне – тоже.

– Несколько лет я добивался одной девушки. Все мои прошлые отношения выглядели так: мы встречались, вместе выпивали, расставались – чтобы я, в конце концов, понял, что, в общем-то, и не был никогда ей нужен. Мне понадобилось время, чтобы понять, что такое любовь. Мне понадобилось время, чтобы искоренить в себе ревность. Я думаю, что любить можно, в целом, и двоих… Любовь – это то единственное, что держит меня, я дорожу этим как идеей. Это последнее даёт мне надежду на то, что не такой уж я и плохой человек. А вы – последнее доказательство того, что я всё ещё умею любить… Получается, да, Эленька: я люблю вас.

Молчание – и напротив только глаза Эли, на доньях которых затаилось смутное сомнение, которое она усердно, сама и от себя, скрывает за облегчением, за надеждой, за радостью… Она чувствует, что сама же себя пытается обмануть, но старательно не замечает, как по-щенячьи виновато смотрит на неё Стар такими невыносимо серо-синими глазами, как предательски поджимаются его губы. Он и сам в замешательстве.

И он начинает бормотать:

– Это ведь неправильно – разбрасываться такими словами, – полувопросительно – а глаза беспомощно шарят перед собой; он как будто пытается уловить в лице девушки малейшее движение, одновременно ждёт и боится, когда спадёт пелена, затмевающая её глаза. – Мне всегда казалось, такими словами не разбрасываются, – и горло обжигает очередной глоток виски, то, что Стар говорит, растворяется в алкоголе: этанол – хороший растворитель; диссоциация увеличивает площадь взаимодействия, что ускоряет ход реакции…

Это – диссоциация…

Эля не верит: ей кажется, что она видит сон, где двое красивых молодых людей на скамейке в свете фонаря, а сама она в этом сне – в образе трагической декадентки. Молодые люди дышат дымкой красивой, страстной любви – и Эля чувствует это. А если чувствует, значит – жива! жива и даже осязаема – раз к ней прикасаются эти руки, ныряют под пальто, под юбку, раз к её лицу, к её шее и её волосам прикасаются эти губы в поволоке древесного послевкусия. Только Пётр не знает (существует ли он вообще?), что целует, что прижимает к себе вовсе никакую не «Эленьку», а загадочную декадентку, которая уже завтра, наверное, отправится за морфием…

Но – как же несусветно глупо, в то же время, чувствовала себя Эля, в этих чёрно-белых колготках, в дурацком дешёвом платье и с нелепым макияжем. Она не хочет, чтобы на неё смотрели и, тем более, прикасались – а горячие руки Петра уже сжимают её бёдра. Что-то такое, кажется, уже было когда-то или ещё не было. Почему-то в голову лезут странные внезапные воспоминания, никак не связанные с происходящим – и были они не то во сне, не то наяву: юг, лето, в ярко-голубом небе растворяется зной, стоит озоновый запах кипарисов, а маленькая Эля растерянно стоит посреди горячей асфальтированной дороги и смотрит, как на её нарядном сарафанчике проявляются багровые пятнышки с растекающимися, как у акварели, краями. Где-то в той же реальности был солёный воздух, серо-синее (как глаза у этого Петра!) море, мокрая овальная галька, горячая кукуруза с хрустящими кристалликами соли, змея, выползшая на лестницу в парке, верёвочный гамак, повешенный между двумя платанами… И Эля, в девятнадцатилетняя Эля, зачем-то начала рассказывать о том, как в детстве ездила с бабушкой в Ялту, про качели на территории санатория и как у неё, когда она качалась на этих качелях, слетел с ноги сандалик и перелетел через забор, как они с бабушкой ходили искать его и у неё от жары пошла носом кровь.

И вдруг – у Эли, той девушки в Парке Горького, из глаз покатились слёзы. Она расплакалась совершенно как ребёнок, оттолкнула с себя руки удивлённого Петра, сползла с его коленей и запричитала:

– Не надо, пожалуйста, не надо… Зачем вы это делаете?

– Разве вам не нравится?

Вместо ответа Эля подавилась всхлипом, заломила руки, запрокинула голову – и град слёз не остановить. Пётр подскочил к ней, попытался обнять, но Эля высвободилась из его объятий и бросилась прочь. Пётр – за ней, крича, прося остановиться…

На страницу:
7 из 8