Бахыт Кенжеев. Избранное

Полная версия
Бахыт Кенжеев. Избранное
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Иной искатель чаши с ядом…»
Иной искатель чаши с ядомДавно метнулся и затих.А я, смотритель поздним взглядом,Оценщик далей золотых,Пожалуй, только от испугаНе верю бритве и ножуИ ночь веселую в подругахПо старой памяти держу.Поют часы, стучат колеса.Разлука, лестница, привал.Лиловый голубь это просоДавно уже отгоревал.Давно в истоме заоконной,Внизу и справа, погляди,Томится ангел незнакомыйС открытой раною в груди.Давно голубка ворковалаИ била крыльями в стекло.Так нелегко, и небывало,И даже, кажется, светло.А стук часов все чаще, чаще,И, может быть, в последний разНастоем осени горчащейЛюбовь отпаивает нас.2 сентября 1986 г.«Вот церковь, – я сказал, – Петра и Павла…»
«Вот церковь, – я сказал, – Петра и Павла.Она давно заброшена. Когда-тов ней овощи хранили, а однаждырешили клуб открыть, однако быстрозадумались, ведь кладбище вокруг!Перепахать хотели, но, как яслыхал, районный эпидемиологне разрешил. А кладбище и клуб —две вещи несовместные. Хотя, —я засмеялся, – под иным угломмне вся моя отчизна предстаетогромным сельским клубом, в бывшей церкви,среди могил…» Я долго рассуждал,но спутники мои не улыбнулись.Мы обошли несчастную церквушкуи замерли. В одном окне былапроломана решетка. Я, подставивкакой-то ящик, подтянулся наруках и стал протискиваться вдыру. Там не хватало одного,от силы двух железных прутьев, так чтои при моем – весьма субтильном – тело —сложенье было трудно. Оцарапавбок, рассадив ладонь, переводядыхание, я все-таки пролезв просторный полумрак, и спрыгнул на пол,и руки отряхнул. Запахло тленом,гниением и калом, голубинымпометом, запустением. Иныеиз фресок расплылись, другие былипопорчены зубилом. ОднорукийХристос (академического стиляначала века) шествовал по водамк ободранной стене, где красовалсяобрывок ситца с надписью «Да здра…»Невыносимо стало мне. Я крикнул:«Эгей, сюда!» – но спутники моине захотели выпачкать костюмово кирпичи, о штукатурку, опорядком поржавевшее железоразломанной решетки. Но один,когда я лез обратно, вдруг взмахнулрукой и щелкнул кодаком. Спустившись,я снова засмеялся, увидавбольшую надпись «ХОДА НЕТ» над самойрешеткою.Впоследствии мой спутникпризнался мне в письме, что наш походнисколько не понравился ему,скорее озадачил, лишний раззаставив вспомнить о юродстве русских,скорбеть, что в бедном этом государствезаброшенных церквей, забытых кладбищс бумажными венками на могилахсто лет пройдет и триста лет…Но, впрочем,писал он в заключение, я рад,что сделал этот снимок. Прилагаю.Я сохранил его. Цветное фото,фигурка диссидента, и решетка,и надпись черной краской: «ХОДА НЕТ»,и яблоко червивое на чьей-томогиле безымянной…«То ли выдохся хмель, то ли скисло вино…»
То ли выдохся хмель, то ли скисло вино,то ли муха жужжит у виска.Есть у времени вредное свойство одно —на пространство глядеть свысока.В паутинных углах дорогого жильязнай талдычит, в глазах мельтеша:Хороша ль контрабандная участь твоя?Отвяжись, говорю, хороша.Отчего ж, донимает, в раскладе такомне особо вам сладко вдвоем?Оттого, что другая – с иглой, с гребешком —в изголовье томится моем.И как всякая плоть, осужденная ждатьс мирозданием наедине,загляну ей в глаза, отвернусь и опятьпустоту обнимаю во сне.И украдкой зима подступает, как встарь,воротник роковой серебря.Недурное наследство получит январьот стареющего декабря.И темнеющий запад, блистая тайкомперед тем, как пойти с молотка,алым шелком затянут, железным серпомниже горла надрезан слегка.А дворами по-прежнему ветер и свист,пляшут крылья сырого белья.Ненаглядный дружок мой, осиновый лист,навострился в иные края.Собеседник, товарищ, евангельский тать,хоть из кожи наделай ремней —только ради Христа не берись сочинятьпослесловия к жизни моей.9 ноября 1987 г.«На востоке стало тесно, и на западе – темно…»
На востоке стало тесно, и на западе – темно.Натянулось повсеместно неба серое сукно.Длиннокрылый, ясноокий, молчамокнет в бузинедиктовавший эти строкиневнимательному мне.Тихо в ветках неспокойных. Лишьсоседка за стенойналивает рукомойник, умывальник жестяной.Половица в пятнах света.Дай-ка ступим на нее,оживляя скрипом это несерьезное жилье.Город давний и печальный тоже,видимо, продрогв тесной сетке радиальнойэлектрических дорог.Очевидно, он не знает, что любые городагорьким заревом сияют, исчезая навсегда.Остается фотопленка с негативом, что черней,чем обложка от сезонки с юнойличностью моей.Остаются ведра, чайник, кружка,мыльница, фонарь.Торопливых встреч прощальныхбезымянный инвентарь.Блещет корка ледяная на крылечке, на земле.Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле.Но останется крылатыйза простуженным окном —безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.«Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза…»
Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза.Небо – печная сажа, киноварь, бирюза.Море – толкнет, обманет, вынесет на песок.Имя – костер в тумане, вытертый адресок.Наперекор недоле, смерти наперекос —пригоршня серой соли, химия вольных слез.Крымский кустарник тощий, корни, узлы ветвей.Мне бы чего попроще, вроде любви твоей.Пригород. Дым древесный, тот, что очей не ест.Чинный собор воскресный, колокол, медный крестИ от мороки снежной слабых, коротких днейпрошлое безмятежней, будущее темней.Вот и впадаешь в детство, высветленный зимой.Время б оглядеться, Господи Боже мой.Что ж ты, Аника-воин, по молодому льдубродишь среди промоин, мучаясь на ходу?Так тишины хотелось – только мешал сплошнойшорох и дальний шелест в раковине ушной.Это в дунайских плавнях старый Назон поетфизику твердых давних серо-зеленых вод.Послания
Монреаль, 1989
1.Любезный Радашкевич, извинишь лимою необязательность? С годамивсе реже долгожданные часы,когда зажжешь свечу, перо очинишь —и доверяешь сумрачную душулисту бумаги, зная, что назавтрапочтовый пароход его умчитв Европу милую, в морозные пределыОтечества… Знакомый коммерсант,не знающий по-русски, в ноябре —поверишь? – пригласил меня в Россиюс торговым представительством. Не стануописывать дорожных приключений,таможенных волнений, первых страхов…Купец мой добрый продавал заводпо выпечке пшеничных караваевиз теста замороженного (тыслыхал про наши зимы, Радашкевич?).Представь картину: публика во фраках,при шелковом белье, при сапогахначищенных – социалисты нынеи впрямь переменились! Твой покорный,надев передник белый, как заправскиймастеровой, стоит у жаркой печии раздает бесплатные буханкичиновникам, артельщикам, министрам…Мы жили в «Прибалтийской». Зябким утромавроры зимней скудные лучитам освещают бедные кварталырабочего предместья, но прекрасензалив ноябрьский – редкий белый паруси чайки на пронзительном ветру…До Невского оттуда, помнишь сам,порядочный конец, но так извозчикчудесно мчится, так Нева сияетто серебром, то изумрудом, тоаквамарином! Впрочем, я привыченк неярким, тихим северным пейзажам,не то что ты, парижский обитатель…Кормили славно – но признаюсь, милый,что две недели жирной русской кухнимне, право, показались тяжелы.Вернулся – и набросился на вседары своей Канады, на бизоньежаркое, кукурузные лепешки(индейцы так пекут их, что и тыодобрил бы), на яблоки и клюкву,кленовый сахар, английское пиво…А между тем роман мой злополучныйобруган был неведомым зоиломв известной «Русской мысли». Не ищусочувствия, мой славный Радашкевич.Ты не поклонник прозы, ты навекипривязан к странной музыке верлибра,безрифменному строю тесных звуков,к гармонии, что для ушей славянскихгруба и непривычна. Не беда,мой монархист. Поэзия, царицаискусств, готова у своих жрецовпринять любую жертву. Ей по сердцуотважный поиск дерзких сочетанийстаринных слов. В садах ее роскошныхтвоя «Шпалера» незаконным, дикимцветком взросла – и услаждает взорвзыскательный. Скажу без ложной лести —ты, человек другой эпохи, знаешьтолк в красоте, заброшенной, забытойсегодняшними бардами. Прости же,что критика на книгу не готова —я разленился с возрастом, мой милый,знай пью вино да разъезжаю поАмерике, ищу неверный призракгармонии, надежды и любви.В горах Адирондака, у озерзеленого Вермонта, раскрываютвои стихи – и снова погружаюсьв мир клавикордов, пыльных гобеленов,и отдаленный музыкальный стройчужой души, что настежь поутруоткрыта ветру времени. Прощай же,товарищ мой, и передай поклонкамням благоуханного Парижа,которые ты топчешь на рассвете,вполоборота глядя на восток.2.Привет тебе из северного града,манхэттенская жительница! Окнав моей квартире инеем покрыты,трещит камин, с фонографа струятсярождественские песни. С декабрямы, милая, отрезаны от мира,портовые рабочие без деласидят в пивных, а добрые хозяйкиуже на рынках выбирают самыхупитанных индеек. В эти дникто занят верховой ездою, ктокатается на лыжах, кто проводитсубботы за бильярдом, кто – за бриджем,твоим ножом я разрезаю книги,которые с последним кораблемпришли из Петербурга, а порою —мороз смягчится, вспыхнет пунш горячийв хрустальной чаше, мысли, будто в детстве,легки и беззаботны… К Рождествус оказией Цветков из Вашингтонапрепроводил мне вечное перо —то самое, которым эти строкинаписаны. Лишь изредка, взглянувна старую чернильницу, я вдругвздохну, вздохну – а почему, не знаю.А что у вас? На улицах вечернихпри свете газа музыка из оконнесется фортепьянная? Горланятразносчики сосисок? Из гостиницна улицу выглядывают грустностарухи в черных платьях? Пастухииз дальних прерий, в синих джинсах, так жедивятся небоскребам и роняютширокополые смешные шляпына мостовые? Ах, американцы!И горячи, и незамысловаты,и как-то слишком деловиты – ноя чувствую завидную судьбустраны твоей, подружка… Новый Йоркеще затмит Москву и Петербург,Париж, и Рим, и Лондон… а покудамне снится – ты выходишь из театрак разъезду, усмехаясь грубой драмепровинциальной труппы, отпускаешькарету, с наслаждением вдыхаешьсырой, протяжный ветер с океана,плутающий в кирпичных – восемь, десять,а то и двадцать этажей – громадах,и старый номер «Русского богатства»из сумочки торчит. Бредешь одна,эманципе, и шляпка без вуали…А что кинематограф? В самом делетакая удивительная штука,как пишут монреальские газеты?3.Почтеннейший Моргулис, высылаюкурьерской почтой рукопись в надежде,что ты меня еще не проклял. Долгоя с ней возился и, в конце концов,отправившись с семейством в декабрена воды, захватил ее с собоюи попотел изрядно, исправляягде перевод, где – автора, который(признаюсь по секрету) простоват,и часто, часто склонен в дверь ломитьсяоткрытую. Ведь нам с тобой и так,мой Михаил, доподлинно известно,что Иисус есть Бог, что доказательствне требуется добрым христианам,а коли ты безбожник – никакаяброшюрка в сто страниц не обратитязычника в спасительную веру…Ну, не сердись. Ты, знаю, убежден,что там, в атеистических краях,народ непросвещенный жадно ждетнапористых речей заокеанских,которые мы в меру слабых силперелагаем на язык отчизны…Вернулись с юга. Труд мой завершен.И вот в сочельник еду я со службыв омнибусе, купив жене в подарокнастольный канделябр, а сумку с текстомзасунув под сиденье. Зачитавшисьгазетой либеральной из Москвы(там смягчена цензура, вольнодумцевосвобождают, вводят суд присяжных,купцам дают дворянство и едва лине отменяют крепостное право),я выхожу – а сумка и останьсяв омнибусе! Моих истошных криковне слышит кучер, и ни одногоизвозчика в округе! Все пропало!И корректура, и наброски пьесы,и дневники, и письма! Рождествоомрачено – опять до поздней ночи,тоскуя, правлю текст… а через двенедели – представляешь ли? – открыткуприслал мне стол находок. Отыскалсямой скучный труд! Признаться, я подумал:Вот нация, достойная своейпрекрасной королевы. В ежедневномединоборстве с северной природойнет времени у честного канадцагубить страну в пожаре революций,гражданских войн и бунтов, разрушаяпорядочность грядущих поколений…Не потому ль, любезный мой Моргулис,любая смута – в Азии ль, в Европе —бросает человеческие волнык гостеприимным этим берегам?Ну, будь спокоен, милый. В третий разя книгу просмотрел, добавил новыхпоправок, можешь сразу отдаватьтипографу. Даст бог, и вправду будетв отечестве прочитан и оценензаморский проповедник… До свиданья,друг Михаил. С повинной головоюпора идти к ревнивым аонидам,утратившим былую благосклонность:уж больше года дикая Канадане слышала моей угрюмой лиры.4.Мой добрый Милославский, с Рождествомтебя Христовым. В нашем Монреалена две недели позже свистопляскикоммерческой, когда католик честныйотпраздновал уже и Новый год,и елку полувысохшую вынеснавстречу мусорной телеге, мыего справляем тихо, без затей:негусто с православными в Канаде,и те, сам знаешь, больше ждут весныи Светлого Христова Воскресенья.В газете из Парижа, доходящейс изрядным опозданием, встречаютвои статьи о храмах, о легендахСвятой Земли – а это значит, тыблагополучен – не убит арабом,не выслан из державы иудейскойверховным раввинатом. Но, признаться,скучаю по твоим рассказам, попространным, страстным письмам. Где новеллы,где твой роман заветный? Неужелитебя, мой друг-прозаик, так смутилиреформы на Руси? Властитель думтам ныне – журналист-разоблачитель,экономист, умеющий расчислитьсравнительные выгоды оброкаи барщины, да автор престарелыйкогда-то запрещенных откровенийдвадцатилетней давности. Кипитотечество, пристрастно выясняя,насколько голым был король покойный.Там, на полях литературных схваток,один зоил клеймит другого, третийпровозглашает русскую идею,обоих упрекая – то в мздоимстве,то в верной службе прежнему тирану.Теперь в народе новые герои —ремесленник, купец, изобретатель,единоличник. Бедные поэты!Им впору хоть топиться, как писалнесчастный Баратынский. Но тебене стыдно ли, мой добрый Милославский?Когда недобросовестный подрядчиквозводит храм на зыбком основаньеиз скверного песчаника, и самнаходит смерть в развалинах, когдавсем миром по ассарию, по лептесобрав, постановляют строить новыйпохожий храм – смутится ли певец,сжимающий возлюбленную лиру?Литература выше перестройки,мой Милославский. Даже если там,на родине, соорудят хрустальныйДворец предпринимателя, ремеславдруг возродятся, в лавках зеленныхпахучей грудой лягут апельсиныиз Палестины, новый Ломоносовпрославит просвещенного монарха —я и тогда, чуть обернусь, увижутвой страшный Харьков – мытарей, блудниц,разбойников, в отчаянии жизньхватающих рукою перебитой,и Сына Человеческого, молчаглядящего в слепые их глаза.5.Любезный Марк, из сонного Торонтовсего два дня письмо твое летело.Морозным, ясным утром я, доставиз ящика его, решил на службучуть припоздниться, чтобы прочитатьв кондитерской. Знакомый половоймне улыбнулся, подавая слойкуи крепкий кофий. Местные красоткив бобровых шубах бойко щебетализа столиком соседним, и такимуютом жизнь дышала. Парижанинпускай смеется – в целом Новом Светенет города милей для либеральных,ленивых жизнелюбцев, вроде насс тобою, Марк. Как жаль, что ветерстранствийпогнал тебя на запад, в цитадельохотников, купцов, аристократовсомнительных, чей громкий титул тольков Торонто и берут на веру. Впрочем,в провинции карьеру сделать легче.Ты начал скромно. Но учти, привратник —первейший друг дворецкому, а тот,не сомневаюсь, вскоре убедится,что ты не так-то прост. Доложит графу,ты станешь управляющим, а может,и лучше. В министерстве я навелкое-какие справки. Гордый графне чужд торговли, даже вхож в правленьеКомпании Гудзонова залива,а та как раз ведет переговорыс посольством русским (кажется, в Оттаве)о тульских ружьях, ворвани и обуральском чугуне. Вот тут-то, милый,и выйдешь ты на сцену – эмигрантиз тех краев, еще не позабывшийни языка, ни азиатских нравовотечества. Сумей же доказать,что ты впрямь в привратницкой каморкеслучайно оказался, что когда-товорочал миллионами, что ныне,когда социалисты поумнелии зверем не кидаются на прежнихроссийских граждан, ты послужишь веройи правдою любимой королеве…У нас мороз. Страдаю инфлюэнцей.Чай с медом пью, стараюсь обойтисьбез доктора – боюсь кровопусканий.Супруга сбилась с ног – мальчишка тожехворает, бедный. Как твое потомство?Уже и зубки режутся, должно быть?Забавны мне превратности Фортуны!Давно ли в Петербурге белой ночьюстояли мы над царственной Невоюнедалеко от Биржи, и давно литы, честный маклер в черном сюртуке,читая телеграммы, ликовал,потом бледнел, потом, трезвея, тут жеспешил распорядиться о продажето киевских, то астраханских акций?Мой славный друг, в торонтской глухоманилюбой талант заметнее. Ты молоди несгибаем. Отпрыск твой растетмолочным братом юного виконта.Лет через пять, когда переберешьсяобратно в Монреаль, и заведешьоткрытый дом в Вестмаунте, явлюськ тебе на бал – и за бокалом брютауговорю, ей-богу, учредитьстипендию писателям российским.6.Прелестница моя, каков портрет,какое платье! Прямо как живая.А кто фотографировал? Супругзаконный, неизменный? Или дочка?Ты мало изменилась, друг сердечный —неугомонный, милый, жаркий взглядвсе так же неприкаян…В Монреалеобильный снег, навоз дымится конскийна мостовых, у ратуши изваяниндеец ледяной, – у нас зима,та самая, которой так тебенедостает во Фландрии. На дняхчитал стихи я в эмигрантском клубе.Разволновался, сбился… наконецподнял глаза. Поклонники мои(семь стариков и две старухи) в креслах,кто тихо, кто похрапывая, – спали.Поднялся я и вышел, улыбаясьневедомо чему. Ах, время, время,грабитель наш. Бежать российских смут,найти приют за океаном, спатьи видеть сны – не о минувшем даже,а о подагре, лысине, одышке…Дошел до моста. На реке застывшеймучительно, нелепо громоздилисьчудовищные льдины. Экипажискрипели, матерились кучерана пешеходов, жмущихся к перилам.В июне, в день святого ИоаннаКрестителя, такие фейерверкиустраивает мэрия! Народтолпится на мосту, кричит, теснится,и всякий год один-другой несчастный,конечно, тонет. Властная рекауносит жертву развлечений. Что ж,не отменять же празднества…Так значит,роман мой не удался? Не беда,он – плод другого времени, когдая был влюблен, порывист, бескорыстен,короче – юн. А юность простодушнорассчитывает, устранив преградык предмету вожделений, насладитьсяозначенным предметом. Я с тех порузнал, моя голубушка, тщетустремленья к счастью, научился видетьне в будущем его, не в прошлом даже,а в настоящем – скажем, в духовоморкестре у реки, где конькобежцыкатаются по кругу, в снегопадерождественском, в открытке долгожданнойот старого товарища. Об этом(а может, не об этом) всякий вечер,едва заснет мальчишка, а супругасадится за грамматику, в гроссбухе,по случаю доставшемся, пишу ядругой роман, не представляя, ктовозьмет его в печать. Литературасейчас не в моде, милая. А впрочем —ты видела занятнейший отрывокв январском «Русском вестнике» за прошлыйгод? Славно пишет этот Достоевский.Фантастика (к примеру, там сжигаютсто тысяч в печке), жуткий стиль, скандалы,истерики – а право, что-то есть.Герой романа, обнищавший князь,страдающий падучей, приезжаетна родину с идеями любви,прощенья, братства и славянофильства.Наследство получает – и с однимкупчишкою (кутилой, богачом)вступает в бой за некую НастасьюФилипповну – хотя и содержанку,но редкую красавицу, с душоюрастоптанной – имеется в видуРоссия, надо полагать, дурная,безумная и дивная страна…Кто победит? Бог весть. Блаженный князь?Гостинодворец? Или третий кто-то,на вороном коне, с трубою меднойи чашей, опрокинутой на землю?7.Приветствую тебя, неповторимыйДимитрий Александрович. Где бродишь,где странствуешь? На бенефис в Нью-Йоркепослав тебе свой скромный сборник, яне получил ответа… Неужелине выдержал ты испытанья славой?Что ж! От Караганды до Сан-Францискогремят твои пленительные строки,стыдливые невесты преподносятсмущенным женихам твои холстыперед волшебной ночью брачных таинств,как символ высшего блаженства, Пригов.Но, заслужив всемирный сей триумфтрудом, талантом, самоотреченьем,не возгордись, не подвергай забвеньюсвоей прискорбной участи при старомрежиме, ненавидевшем искусство.Бесстрашно мы тогда одним молилисьбогам, и в зимних прериях канадскихнередко я в слезах припоминалтвои сонеты стройные, твоихгероев древних, подвиги свершавшихна красочных полотнах, в назиданьеизнеженному зрителю.Ты быледва ли не единственной опоройвеликому призванью, что корнямиуходит в наше прошлое святое,к Державину и Рокотову. Ныне,когда заря над родиною встала,и злые модернисты, словно бесы,рассеялись, ты стал послом достойнымотечества, в развратном Новом Светевновь подтвердив свои права на титулроссийского Монтеня.Побежденныйучитель, умиленно наблюдаюза быстрым, ослепительным восходомтвоей звезды, гласящей возрожденьевсего, что спит в измученной душеизгнанника. Я слышал, ты сейчасна родине Лукреция и Тасса —волнуйся же в предвосхищенье первыхмазков суровой, вдохновенной кисти,любуйся на Везувий, заносибестрепетным пером в бювар походныйнаброски гармонических созвучий,достойных Гоголя… Он тоже так любилИталию! Сжимая жаркий факелпоэзии, прими благословеньеканадца незатейливого. Пустьты позабыл меня, российский гений.Жизнь коротка, а творчество бессмертно.Всходи же не колеблясь, на Олимп,где муза ждет тебя с венком лавровым.8.Благодарю за весточку, мой Яков.Мне пишут из отечества все реже,свои у вас заботы – после долгихдесятилетий гнусной тиранииРоссия, просыпаясь, созываетсынов трудолюбивых, чтоб онизасеяли заброшенные нивыотборным ячменем, перековалирешетки с кандалами на плугии паровые мельницы.В Канаде,затерянной в лесах, не понимаютвосторженности вашей – не с властямимы боремся, мой Яков, а с природойнеукротимой. Снежною зимоюбывает, дикий гризли похищаетмладенца из коляски, ураганс домов срывает крыши, алгонкинывоинственные, в перьях разноцветных,грозят набегом буйным… Третий годпоражена страна моя жестокойболезнью, Божьей карой, что с содомскимгрехом передается. Мужеложцев(их много здесь, по недостатку женщин)не жалко, но и честный обывательподвержен страшной хвори. Докторав отчаянье. Девицы женихамтеперь не дарят даже поцелуев,фривольностям, изменам наступилконец, мой Яков. Новая чумаобрушилась на бедную Канаду.Монахини смиренные – и тене ходят за больными, опасаясьзаразы. Вечерами на саняхпо городу провозят скорбный груз,прохожие шарахаются, ставнипо очереди хлопают… Ах, Яков,я так мечтал укрыться от скорбейи рока беспощадного – но всюдуГосподь напоминает нам о Страшномсуде. И завсегдатай непотребныхпортовых заведений, мореходиз Сан-Франциско, Лиссабона илиАрхангельска, угрюмо пьет в тавернесвой горький ром, не соблазняясь болекорыстными красотками. Вот так,мой добрый Яков, Божье наказаньеоздоровляет нравы…До Россиисодомская едва ли добраласьпогибель. Ваш народ многострадальныйприучен к осторожности. А ты,мой мудрый химик, преданный до страстиестествоиспытательству, ночамибеззвездными у вытяжного шкафамешаешь белый фосфор с мышьяком,с толченой костью, с серным ангидридом,и ставишь перегонный куб голландскийна масляную баню, наблюдаяза чередой чудесных превращений,сулящих избавленье от заморскойчумы. Я верю, нищая Россиясумеет повторить свой древний подвиг,когда славянский муж в стальной кольчугенадежной стал твердыней на путибезумных скифов…Добрый мой профессор,поторопись, а если будешь к летув Соединенных Штатах, доберисьдо Монреаля, привези и намплоды самоотверженной работы,чтобы смогла на площади Бобровойвоздвигнуть благодарная Канадатвой образ медный, с надписью по-русскии колбою химической в руке.9.Мой Палисандр, ахейские вершиныпокрыты снегом. Золотится гладьэгейская. В безветрии застылирыбацкие суденышки. Горчатзеленые оливки, сыр овечийкрошится на пастушеской лепешке,и амфора двуручная полнавином багровым. У твоих дверейлавр шелестит, синеет можжевельник.Мой Палисандр, мой чудный лирник, триждыизгнанник, разжигая свой очагна острове, приюте диких кози вольных муз, нашел ли ты источникживого вдохновения? Ночамиявляется ли в хижину твоюслепая тень Гомера? Напевая,в крестьянских ты сандалиях восходишьпо горной тропке к храму Артемидыи смотришь вниз, где юная Европа,тунику скинув, плещется в заливе.Счастливая Эллада! Ей в наследстводосталась власть притягивать певцоввсей ойкумены, даже из торговойАмерики, где скрежетом прядильныхмашин и паровозными гудкамизаглушены стенанья сладкой лиры.Мой Палисандр, уже пятнадцать лет,как из славянских сумрачных пределоввернулся ты в Канаду, на своюзаснеженную родину – но вскоревзлетел, подобно вольному орлус квебекской колокольни, приземлившисьв Америке, гнезде республиканцеви атеистов. Страшную ошибкуты совершил, певец, и заплатилужасною ценой. Твоя любовьк британской королеве приводилаамериканцев в бешенство. Годамиютился ты в затерянных ущельяхВермонта, словно ссыльный, в Мичиганепромышленном, где древние лесапод топорами гибнут на потребукаретника, в Манхэттене распутном.Душа певца устала. Ты собралнехитрый скарб в мешок и отряхнулпостылый прах Америки от ногнатруженных. И пароход ревущийувлек тебя в желанную Элладу.Мой Палисандр, невольник вдохновенья!Отчизна без тебя подобна домубез алтаря. Неужто ты навекиотверг дары отечества – лапту,коньки острозаточенные, скачки,хоккейные баталии? Забыл,как поутру стреляли мы бромонтскихтетеревов, какого осетрас каноэ ты пронзил своей острогойна озере Святого Иоанна?Любимец Аполлона и Эрота!Грущу по тем мгновеньям незабвенным,когда, склонясь на долгие моленья,ты ударял волшебными перстамипо струнам верной лиры… ТерпеливоКанада ждет возлюбленного сына,наследника Орфея, чтобы звуки,божественные звуки новых песендыханьем солнца древнего согрелидоминион недоброго Борея.10.Дошла ли, Рональд, до тебя мояоткрытка из Флориды? Отчего жене отвечаешь? Впрочем, понимаю —ты устаешь, издатель молодой.То за полночь с прекрасной Эллендеейстоишь в сыром подвале за машинойпечатною, то у наборной кассысгибаешься, безвестный просветитель…Лишь изредка, поношенный сюртукочистив щеткой от свинцовой пыли,сидишь в таверне, где звенят студентыбокалами, где пожилой тапериграет на разбитом пианиноковбойскую мазурку, да заезжийкаретник из Детройта, экипажрессорный сбыв удачно адвокатуили врачу, тоскует за седьмымстаканом джина… Ах, мой милый Рональд,ночные наши буйные пирыне повторятся – я сумел расстатьсяс грехом своим. Напрасно зазываетменя трактирщик гнусный – никогдане заложу я больше ни отцовскихчасов с цепочкою, ни образканательного. Опять читаю книги,хожу в свой департамент. К Рождествуусердие мое столоначальникотметил небольшими награднымии отпуском. Отсюда и вояжс семейством к морю. Трое долгих сутокпромаялись мы в поезде железнойдороги, поражаясь, как огромнаАмерика. От лиственниц канадскихдо мексиканских кактусов привольнораскинулась могучая держава,великодушно давшая приютдесяткам тысяч беженцев российских.И наконец, пред нами океанзасеребрился! После Вашингтоначиновного, и шумного Нью-Йоркатак странно было видеть обнаженныхдетишек смуглокожих, крыши редкихрыбацких деревушек, пеликанов,летящих стаей, с полными мешкамипод клювами… Наш постоялый двор,весь в пальмах и бананах, целый деньвеселые торговцы осаждалии рыбаки. Один тебе омарапротягивает страшного, другой —акулу свежепойманную, третий —жемчужину, добытую на днетропического моря… Ты слыхал лио Микки Маусе, Рональд? Христианстводо этих мест еще не добралось,туземцы поклоняются большомумышонку с человеческим лицом.Жрец низкорослый, в полотняной маскемышиной и оранжевых штанах,с доверчивых креолов собираетположенную дань – а в воскресенье,бывает, Рональд, целый сонм боговязыческих беснуется в округе,бьют в барабаны, крякают и лаютнечистые чудовища, лишь к ночирасходятся, и ласковое солнцесадится в океан темно-багровый…Ну, до свиданья, друг мой, до свиданья.Жду в гости – только виски из Кентукки,британский джин и хлебное винооставь в своей квартире холостяцкой.И знаешь что? Не брал бы ты в дорогуроманов современных. Захирелалитература русская. Возьмизачитанного Битова, Цветкова,Жуковского. Наговоримся всластьо прелестях словесности старинной.11.Привет тебе, печальный пересмешникроссийского Парнаса. Догораетв настольной лампе керосин, поразажечь свечу, и лондонских чернилв чернильницу долить. С таким трудомдаются даже письма! Неужелиржавеет дар мой, отлученный отнаречия московских улиц? Иливторую революцию в Россиии вправду не понять обломкам первой?Утратили мы трепетную связьс отечеством неласковым. Восторгипри чтении отважных откровенийв журналах петербургских – миновали,как первая любовь. Февральский воздухнеумолим и вязок. Всякий годоб эту пору я до поздней ночисижу над ветхим Пушкиным, курюизгрызенную трубку… тишина —хоть бей посуду… только ветер позднийсвистит в трубе, трещат дрова в камине,да сани с подгулявшим седокомвдруг проскрипят под фонарем чадящим…Где ужас мой, где нежность? Потоскую —и спать ложусь. Корзина для бумагполным-полна. Ты тоже инородец,признайся, мой Тимур, тебе не страшнослагать стихи на русском языке?И гибок он, и жарок, как больнаякрасавица, и мясом человечьимпитается, и ненавистью такпропитан, что опасно прикоснутьсяк его шипящим звукам – если тольконе промышлять гражданственною скорбью,игрой в шарады, или кисло-сладкойсерьезной прозой. В мглистом Петербургесоциалист сквозь зубы признается,что не построил рая на земле.Америка залечивает ранывоенные, вчерашний черный рабпоет свободу, посвящая лируремеслам и коммерции. Европаразнежилась в комфорте, наслаждаясьспокойной старостью. Моя Канадаукрывшись пледом, пьет у очагадомашний эль, читает календарьза прошлый год. Гармония, Тимур,вещь редкая и очень дорогая,засим и спрос (читай хоть Карла Маркса)ничтожен. Процветает ли народ,бунтует ли, – ему не нужно плясокперед ковчегом Ветхого завета,тем более – перед чикагской бойнейиль памятником жертвам декабризма…Старею, зубоскал мой благородный.Все реже вижу чистые созвездьянад городом затерянным моим,ворчу на эмигрантские журналы(включая даже «Колокол») – стихив них так же смехотворны, как в российских.Но вот на днях пришла с февральской почтойтвоя поэма – как она попалак издателям? – и восхитился янежданной этой музыкой – алмазомпо зеркалу кривому, по стаканутрактирному, по небу голубому…Прислал бы экземпляр – да опасаюсь,при всех реформах новых, искушатьнедремлющих блюстителей культуры.12.Вот и весна, историк, искушенныйв искусстве красноречия, ночнойпобежке звезд над старым переулкоми хрусте льда под сквозняком апрельским.Журчат ручьи по гулким мостовым,звенят колокола, грядет суббота,когда со всей Москвы мастеровыемещане и чиновники неспешнона кладбище пойдут со всем семейством —прибрать могилы, помянуть стаканомсмирновской водки дедов и отцов…Уже, наверно, франты молодыев дурацких котелках, по новой модеслоняются бульварами. Поэт,чуть улыбаясь, смотрит с постаментачугунного… а глупые студенты,хихикая, перевирают строкипро милость к падшим… подлая цензураи здесь успела – даже после смертине убежал твой славный соименникиз лап ее…Жизнь близится к концу,но, слава богу, есть еще иныелихие корабельщики. Поютони и плачут, восхищаясь ветромв тугих снастях, и бешеной лазурьюна сколько хватит взгляда…Неизменнои море, и корабль – лишь временаменяются, да так, что не узнаешь.Трибун опальный неуемной речьюсторонников сзывает – и напрасноскрипит зубами отставной полковник —в Якутск его, в Тобольск! Поди попробуй —на улицы Москвы толпа такаянемедля хлынет – с дрекольем, с булыжныморужием, чтоб защитить любимцанародного, мятежного Бориса.А Михаил каков! А каковылитовцы и чухонцы, Александр!А буйные защитники природы!Дай волю им – останется Россиябез рудников и фабрик, без железныхдорог и пароходов…Хорошов стране, когда смягчаются законыи власти просвещенные даютстрастям народным вольно изливаться!Не спрашивай, зачем я не сажусьна пароход, не вглядываюсь в майскийтуман над Амстердамом, по путина родину…В тяжелом макинтошея прохожу сквозь старый город – банки,лабазы закопченные, доматерпимости – к проснувшемуся порту.Лед сходит. Словно черный муравей,буксир пыхтящий медленно толкаетпотрепанный корабль из Петербурга,и моряки усталые дивятсязевакам, попивающим винцона столиках у пирса. Я и самохотно пью за молодость чужую,за ненадежный путь землепроходца,и подымаю воротник – а ветерподхватывает чаек, уходящихс недобрым криком в ветреную высь.


