
Полная версия
Воздух в лофте висел, как жизнь, которая вопреки всему оказалась сильнее смерти. Он верил, что все человеческие пороки можно препарировать скальпелем логики, вынуть и положить на поднос с этикеткой: «Мотив: жадность. Патология: нарциссизм. Прогноз: смерть».
К потолку вздымались стеллажи, но заполненные вовсе не художественными книгами. Те требуют воображения, а фантазия — это слабость с точки зрения Лео. Полки ломились от архивов боли. Судебно-медицинские атласы и папки с делами, где смерть разложена по таблицам, схемам и фотографиям: разрез черепа, траектория ножа, распределение синяков на теле женщины, убитой мужем, который любил ее «слишком сильно».
Посреди этого моря упорядоченного безумия возвышался стол — остров последнего убежища разума, осажденного тьмой. На нем покоился ноутбук с потухшим экраном — молчаливый бог нового времени, видевший все, но не говоривший ничего, пока не разбудят словами. Рядом — чашка с остывшим кофе, густым, как кровь, замерзшая на асфальте в конце ноября.
Прошло уже восемь лет. Леонид отсчитывал время толщиной папок на полках. Каждый новый архив — еще один миллиметр между ним и тем страшным ноябрьским днем, когда фары встречной машины вспыхнули, как... глаза жестокого бога, решившего, кому жить, а кому — стать пеплом в чужой памяти.
Восемь лет назад его прежний мир, пахнущий лавандовыми духами Анны и детским смехом Сонюшки, звеневшим, как колокольчик на ветру, разбился вдребезги и рассыпался на осколки стекла, клочья ткани и капли крови, которые дождь не смог смыть, потому что земля жадно впитала их, как проклятие. Его проклятие. Тогда именно он находился за рулем и... выжил. А смысл его никчемной жизни — нет.
С тех пор в его груди не билось сердце — там лежал ледяной комок вины, плотный, как камень из болота, и такой же тяжелый. Он завернул его в пергамент цинизма и скепсиса, в броню из цитат и диагнозов, но все равно чувствовал, что тот медленно и неотвратимо тает и однажды капнет прямо на душу, которой у него, по его собственному убеждению, больше не было. Он похоронил ее вместе со своими девочками.
«Любое чудовище — это человек, на которого слишком долго не обращали внимания», — твердил он, став узнаваемым, превратившись в Лео Взрыва. Эти слова были его щитом, прятавшим от вопроса: «А ты? Тебя замечали? Почему твоя тень убийцы так и осталась для всех тайной?» Каждый раз, произнося эту фразу, он признавал: «Я тоже был невидим для них. И поэтому убил. Я оказался самым жутким монстром... для себя самого».
Он рылся в гноище человеческих душ и находил там жадность, что грызет кости изнутри, похоть, превращающую любовь в сделку, и гордыню. Никакой мистики и демонов, только безжалостная арифметика греха.
Но в глубине души шептал голос Сони:
«А если чудовище — это не человек, который забыт? Может, он просто забыл, как просить прощения?»
И тогда Лео брал новую папку и клал на полку, чтобы отсчитать еще один день. Но теперь арифметика давала сбой. Цифры больше не складывались. Мотивы не сходились в уравнение. Зло, которое он так долго препарировал, как мертвеца на столе, вдруг потеряло вес и стало неуловимым.
Издатель донимал: «Новая книга, Лео. Люди ждут. Рынок жаждет. Ты — бренд». Но все сюжеты, что приходили в голову, были выцветшими, как обои в заброшенной комнате, где когда-то смеялся ребенок, а теперь пахло плесенью и забвением.
Даже Зоя — последний мостик, перекинутый через пропасть, что он сам вырыл восемь лет назад, — не могла помочь. Она, еще помнившая его как Леню Громова, худого, взъерошенного молодого мужчину с горящими глазами, писавшего статьи до утра, пока Анна, улыбаясь, подкладывала ему под локоть свежую чашку кофе. Анна, самая любимая и желанная женщина на свете, чьи пальцы хранили ароматы чернил и лаванды, была сердцем шумной редакции.
Их с Зоей общая память об Анне — это молчаливый договор, скрепленный болью. Они никогда не говорили о ней напрямую — не смели. Но каждое молчание между строк в их переписке было молитвой, обращенной к той, кого уже нет. И Зоя, университетская подруга, как могла, бросала ему спасательные круги из настоящей дружеской любви, что не может смотреть, как человек тонет в собственном безмолвии.
Она, будучи секретарем главного редактора газеты «Громовой голос улиц», многолетнего лидера по тиражам, присылала Леониду интересные, но обделенные массовым вниманием, криминальные сводки. Мелкие заметки из глухих уголков страны.
«Вдруг вдохновит», — писала подруга. Но в этих словах слышалась мольба: «Пожалуйста, Леня, вернись. Хотя бы на миг. Не оставайся там».
Леонид не подозревал, что одно из этих сообщений, почти незаметное, — уже не якорь спасения, а приманка. Зоя даже не догадывалась, что на самом деле посылала.
Он кликнул по файлу. Мышь сухо щелкнула. На экране раскрылась выжимка МВД: «Бездворье. Тело. Бытовая ссора». Всего четыре слова. Четыре гвоздя в крышку очередного ящика, где уже лежала сотня таких же — безликих, беззвучных, забытых. Скука поднялась в горле, и Лео зевнул, собираясь закрыть вкладку и стереть из памяти.
Но взгляд вдруг зацепился за статью из какой-то «Глубинки», мелкой газетенки, что, верно, печатают на ржавом станке в подвале, где плесень ест углы страниц, а чернила отдают болотной тиной. Заголовок кричал: «Безглавый рыбак и шепчущие черепа: новая жертва на «Выгорь-поляне» в Бездворье».
Слова повисли в воздухе лофта: «Безглавый», «Шепчущие черепа», «Выгорь-поляна». Леонид почувствовал, как в комнате стало холоднее. Он понял: это не просто еще одно дело, отлично вписывающееся в сюжет новой книги-разоблачения, а зов. И он уже не мог сделать вид, что не услышал. Пальцы затряслись, как у старика над пустой чашкой. Рука, столько лет резавшая правду на куски, дабы доказать: за каждой маской — лицо, за каждым преступлением — мотив, за каждым чудовищем — человек, а не мифическое Зло, — занемела.
Писатель начал читать не только зацепленную заметку, а выуживал все строчки из цифрового небытия, одну за другой, из архивов «Глубинки», из форумов, где любопытные шептались под никами вроде «Лесной Страж» или «Бездворский Призрак», из старых полицейских отчетов. И история с каждой минутой все больше обрастала деталями, не удобными для книги, а грязными и кровавыми.
Оказывается, это не первое убийство. На протяжении многих лет время от времени на той поляне, где, судя по слухам, собранным местным краеведом-любителем, даже вороны не каркают, находили обезглавленные тела, а головы просто исчезали.
Теперь же — всплес,к. Сначала рыбак Беспалов, потом — участковый Глиняков, что, по словам журналиста-энтузиаста и краеведа Ивана Червякова, отмахивался от всего как от бабьего бреда: «Да ну... Опять ваши сказки!»
И свидетель есть — охотник Незванов. Мужик, что знал лес как собственную ладонь, и не верил ни в Бога, ни в черта. Но после того, как наткнулся на рыбака и пирамиду из черепов, что никто больше не видел воочию, — враз помешался и онемел от ужаса.
И слухи. Всегда слухи, что сопровождают все нераскрытые преступления. На этот раз о «Каменной Бабе» — духе-хранительнице, которая стояла на границе миров, пока ее не осквернили. И о том, что она теперь собирает дань не молитвами в свою честь, а головами.
Леонид откинулся в кресле. Для контраста сюжета и его разгромного разоблачения здесь нужен страх, который как раз постучался в его дверь интригующей идеей. Писатель со злорадной ухмылкой погрузился в изучение. «Каменная Баба»... Древний идол, страж границ — между лесом и полем, между живыми и мертвыми, между тем, что можно назвать, и тем, что лучше не трогать. Божество, способное, если его осквернить, превратиться в карающую силу — жестокую, но справедливую, как голод или зима.
Но для Лео Взрыва это был не дух, не проклятие и не память земли, а всего-навсего архаичный мем. Примитивный алгоритм страха, запрограммированный в сознание деревенских поколений задолго до появления электричества и полиции. Удобный каркас. Готовая схема. Маска для убийцы, который знает: если хочешь, чтобы тебя боялись — не кричи, а шепчи старые слова. Его циничный мозг, перемалывающий боль в текст, хаос — в сюжет, а безумие — в бестселлер, уже начал свою работу и врезáлся в плоть легенды. Громов отбрасывал шелуху суеверий: «Кто извлекает выгоду? Кто молчит? Кто боится, что правда вылезет наружу?»
Все сводилось к трем точкам: жадность, страх и вина. А «Каменная Баба»? Кто же она? Да просто этикетка, наклеенная на банку с гнилью.
Он довольно усмехнулся, выпил глоток крепкого черного кофе и не заметил, как за спиной, в отражении потухшего экрана ноутбука, тень на стене дрогнула от прикосновения «свежего» сознания, что не верит в мистику.
«Итак. Что мы имеем?» — подвел итоги Леонид в тишине своего кабинета.
Он сложил пазл с холодной уверенностью того, кто точно знает — люди лгут.
«Ритуал? Вылизать череп до блеска? Абсурд! Чистейший, леденящий абсурд!»
Ни один серийный убийца из тех, чьи дела он разбирал по мельчайшим деталям, чьи души выворачивал наизнанку, — не стал бы рисковать часами, ночами, свободой ради такой глупости. Это вовсе не страсть. И не навязчивая идея. Это — холодный расчет. А значит, это не маньяк в привычном понимании, а перформанс. Театр ужаса, поставленный не для жертв, а для зрителей. Для тех, кто живет в избах с покосившимися ставнями и молчит, когда спрашивают: «Вы что-нибудь слышали?»
Пирамида. Уложенные черепа, все — лицевыми костями на деревню. На Бездворье. Это не ритуал, а обвинительный акт.
«Хах! Ну конечно, — ухмыльнулся писатель, нащупав тонкую нить здравого смысла. — Как бы не так!»
Судя по всему, кто-то выносит приговор целой общине. Не одному грешнику, а всем. Потому что вина — как болото: в нем тонут не поодиночке, а все разом.
«Секта? Может быть...»
Леонида затянуло в свои мысли. Но что-то все равно не клеилось. Секты всегда оставляют следы: символы, тексты, преданных дураков с горящими глазами. А здесь — только тишина и черепа.
«Мститель? Уже вероятнее...»
Громов потянулся за кофе, но и не думал отвлекаться. Убийца явно умный. И терпеливый. Понимающий, что страх — не в крике, а в безмолвии. Ему не давало покоя, что древние легенды — не сказки, а ключ, которым можно отпереть дверь в любой дом, если знать, как стучать.
«Так! Социальный контекст. Глухая деревня, где дорога кончается, а лес начинает думать за людей».
Он неспешно упорядочивал детали, выцепленные из прочитанного, сверяя каждую улику со своим опытом в расследованиях.
«Мда... Идеальный инкубатор для преступления. Нет свидетелей. Нет доверия к властям. Нет желания знать. Только пепел, черепа и легенда, которая, бьюсь об заклад, и не легенда вовсе!»
Леонид был невероятно доволен процессом. За пару часов сумел разобраться. Построил схему, нашел мотив и определил тип преступника. Осталось самую малость — вычислить душегуба, работающего под прикрытием проклятия. Он выдавил из себя язвительный смешок, потому что уже четко видел заголовок своей новой книги: «Тень Древнего Зла».
Ирония, конечно. Потому, что он твердо был уверен: настоящее зло — совсем не древнее, а человеческое. Он-то уж точно знает. И оно всегда прячется за чужими именами.
Но в глубине души пробивалось сомнение: «А если ты ошибаешься?»
Он никогда не видел и не верил в призраков. Не слышал загадочного шепота ветра из ниоткуда. Категорически отвергал сказания и про «Каменную Бабу», и про кикимор, и про лешего. Он четко видел расчетливого, действующего без спешки и суеты, человека, что десятилетиями вел свою ужасную игру в справедливость и использовал страх деревни как ширму, за которой можно резать горло, пока жители шепчутся о духах. И этот некто не просто лишал жизни, а создавал миф для местных. Для Бездворья.
Громов поклялся разложить этот миф по частям в очередном разоблачении и представил, как новая книга ляжет на полки доказательством, что настоящий монстр может быть только человеком.
Он подошел к панорамному окну. Москва раскинулась снизу огненной россыпью мерцающей иллюминации. Но для него это был не пейзаж, а схема. Он не слышал гула, задумавшись.
Выжженная поляна — нулевая точка, откуда все пошло. Исчезнувшие головы — знаки, выставленные на обозрение. Вычищенные черепа — доказательство, что кто-то потратил время. А свидетель с покалеченной психикой — ключ, выброшенный в грязь, но все еще способный открыть замок в нужной двери.
«Сломанных людей легче всего разговорить. Их боль — лучший ключ»
Он всматривался сквозь город, в ту глухую чащу, где земля помнит имя несчастной жертвы.
«Надо разыскать охотника. Расковыряю его рану прям до гноя, до кости. И все выйдет наружу. Вся их грязная, животная правда, спрятанная за легендами».
Громов снова холодно усмехнулся, решительно вернулся к столу и сел. Пальцы легли на клавиатуру, быстро напечатав Зое письмо.
«Еду в Бездворье. Нашел отличный сюжет. Название – “Тень Древнего Зла”. Можешь не сомневаться, как всегда, докопаюсь до правды. И поверь, это будет оглушительный взрыв бомбы!»
Ответ последовал почти мгновенно, как будто Зоя ждала.
«Удачи! И не думала сомневаться в тебе. Даже не надейся! Потом все расскажешь. В красках!»
Он прочел сообщение и на миг ощутил тепло, но тотчас же отогнал это чувство. Ибо удачи не бывает в местах, где черепа смотрят на дома. Там возможен только долг. И он уже направлялся выполнять его.
Леонид по-волчьи усмехнулся. Слова Зои были как эхо из прошлой жизни, где его Анечка варила кофе, а Сонечка рисовала на полях его черновиков солнца с улыбками, где была вера в человека. А сейчас он сомневался. Но не в успехе. Успех — это формула, продажи, рецензии, обложки в витринах. А он задавался вопросом, что все-таки не укладывалось в схему? Если за всем стоит просто человек, месть, банальный страх... то почему кожа покрылась мурашками, когда он представил пирамиду? Почему, читая про охотника, на миг увидел не свое лицо в отражении экрана?
Писатель спешно отогнал эту мысль, но та осталась. Задумавшись на секунду, он наклонился к клавиатуре и настрочил еще пару строк Зое:
«Поскреби по своим каналам. Мне нужны любые контакты Ивана Червякова. Краевед из Бездворья. По совместительству — журналист-любитель “Глубинки”. Очень нужен».
И снова ухмыльнулся, потому что знал: Зоя не спросит «зачем». Она поймет. Всегда понимала. Даже тогда, когда он молчал первые несколько лет. Она была последней, кто еще помнил его «до».
***Зоя ответила только утром следующего дня.
«Иван Михайлович Червяков. Ни телефона, ни электронной почты не нашла. Но есть адрес: N-ская область, деревня Бездворье, дом восемнадцать. Будешь должен».
Леонид разочарованно прочел строку дважды и вдруг решил, что это не просто контакт, а приглашение. Значит, точно пора расследовать это дело. Он заказал себе билет и собрал портфель. Убрал диктофон, положил ноутбук с зарядным устройством и блокнот, неотъемлемую часть Лео Взрыв, и погасил свет. Комната потонула во мраке. Только отсветы города пробивались сквозь стекло.
И тут резко возникло странное ощущение. Словно что-то мокрое и шершавое, очень большое и неторопливое, провело по внешней стороне стекла, скользя, как язык, что знает вкус страха и жаждет ощутить его снова.
Писатель замер. В этот миг даже воздух в легких казался предателем. Разум тотчас нашел логичное объяснение: «Переутомление. Игра света. Галлюцинации на фоне стресса. Недосып. Кофеин. Многолетнее одиночество. Черт! Да все, что угодно! Это просто в голове!»
Он стоял в темноте, резко вернувшись мыслями к аварии, и снова жалел, что выжил.
«Настоящие монстры не скребутся в дверь», — сурово прошептал он внутрь себя, где жили призраки: жены, чьи духи до сих пор витали в воздухе, и дочери, чей предсмертный крик он вырезал из памяти, как гангрену. Но глаза Сонюшки все еще смотрели на него из зеркал памяти.
Он не смел рассматривать их радостные лица на фотографиях — из страха, что, увидев улыбки, больше не сможет дышать. Но они продолжали жить в нем.
«Они носят человеческие лица, а бестелесных чудовищ не бывает».
Громов лег в холодную постель и повернулся спиной к окну, где за стеклом висел ночной город — огромный и безразличный, полный своих, человеческих, преступлений: воровства, измен, убийств из ревности. Всех тех мелких зол, что он так хорошо умел разбирать по косточкам.
«Не бывает», — повторил он, как заклинание, которым заколачивал последний гвоздь в крышку собственного гроба – скепсиса, где похоронил не только веру, но и надежду на прощение. Себя. Собой.
Глава 2
«Земля не забывает. Она жует свою обиду тысячелетиями, а потом сплевывает кости». — Из заметок Ивана Червякова.
Самолет казался железной утробой, вырванной из чрева земли и брошенной в пустоту, где время медленно умирает. Леонид Громов сидел, зажатый между спящим толстяком, чье дыхание пахло перегаром, и младенцем, чей плач сводил с ума. Под монотонный гул турбин его все-таки настиг сон.
Он провалился в черную дыру забытья. Тьма разверзлась, как болотная трясина под ногами, и потянула вниз. И ему почудилось: где-то внизу кто-то шепчет имя «Леонид». Его голосом, но с детской хрипотцой и горьким привкусом обещания, которое он никогда не давал... но уже нарушил.
Перед ним лежало болото. Небо над головой, бледное и безликое, тонуло в этой глади целиком. Создавалось ощущение, что сам он стоит не на берегу, а на краю провала, где реальность истончилась до паутины.
Тишина обволакивала уши и вдавливалась в барабанные перепонки пальцами, проверяющими, жив ли еще слух. В ней не было даже шелеста камыша, даже жужжания комара — само время здесь задохнулось и застыло в предсмертном хрипе. Это болото знало его имя и откуда он пришел. И ждало.
На островке из переплетенных корней и мха сидела девочка спиной к Леониду. Ее длинные, спутанные волосы цвета темного льна, что растет на краю погостов и вьется вокруг старых крестов, спадали на плечи. В руках — веретено, рядом прялка, изогнутый ствол молодой ольхи, еще сочащийся соком.
До Громова стали доноситься ее напевы:
«Не смотри, что оборвана нить.
Хватит ей и кусочка для дела,
Чтобы память о правде хранить,
Чтобы ложь тобой не завладела.
Нить тонка.
Тишина — моя пряжа.
Ночь — рука
Тьмою небо замажет.
Слово — ложь.
Не спеши ему верить.
Иль найдешь,
Что страшатся и звери.
Я кручу свое веретено
И сучу тишину в нить тугую.
Вызнать правду тебе суждено
Или сгинуть... в землицу сырую.
Нить тонка.
Тишина — моя пряжа.
Ночь — рука
Тьмою небо замажет.
Слово — ложь.
Не спеши ему верить.
Иль найдешь,
Что страшатся и звери».
Девочка и правда пряла. Не шерсть, а серый, болотный туман, что выползает по утрам из трясин. Ее тонкие, почти прозрачные пальцы с синеватыми жилками ловко хватали влажную дымку и скручивали в жгут, но нить не держалась. Она рассыпалась, ускользала сквозь пальцы, как память. И все же она продолжала. Снова и снова. Бесконечно. В этих бессильных действиях заключался весь ее смысл.
Леонид завороженно наблюдал за ее невероятными жестами: прясть то, что нельзя скрутить в нить; строить то, что не поддается логике; возвращать то, что невозможно получить обратно. Он стоял, не дыша, потому что девочка казалась не ребенком, а загадочной попыткой мира заговорить.
И вдруг болото за ее спиной глубоко вздохнуло, а туман, ускользнувший из детских пальцев, не рассеялся, а повис в воздухе.
— Что ты прядешь? — придя в себя, спросил Громов.
Слова обратились в пепел на губах.
— Пряду тишину. Она рвется. Скоро все услышат.
Он пошевелил губами, но не знал, спросил вслух или только подумал:
— Услышат что?
Девочка замерла и склонила голову, точно прислушивалась. Не поворачиваясь к писателю, не шевеля губами и даже не дыша, она ответила:
— Ветер. Он идет за тобой. Он хочет твоих слов.
Сновидение начало рассеиваться. Но перед тем, как отпустить Леонида, его мутный от ужаса и пота взгляд скользнул по прялке и прилип, как душа к месту, где ее предали. У основания, где древесина срасталась с корнем, были вырезаны узлы. Причудливые перевязи, сложные, переплетенные, подобные змеиным кольцам или корням, что вгрызаются в землю, чтобы удержать то, что иначе ускользнет в небытие. Каждое переплетение — не узор, а слово.
Он не мог прочитать их, но почувствовал, что те скрывали в себе нечто важное. Пальцы сами тянулись к прялке, словно знали, что в дереве спрятана история, написанная слезами отчаяния. И казалось, что узлы ждут, когда он распутает их.
Он вздрогнул и проснулся, когда шасси с глухим стуком коснулись земли. За окном плыли огни чужого города, желтые, красные, белые. Во рту у писателя остался привкус болотной тины. Он не ел и не пил — и все же вкус этот сидел глубоко. Леонид провел языком по губам.
Самолет катился по взлетно-посадочной полосе, замедляясь. Металл скрипел в стыках, уставшие колеса, что несли на себе слишком много чужих жизней, с дрожью гудели.
После прилета он стоял у выхода из терминала. Город шумел вокруг — люди тащили чемоданы, голоса сливались в один нервный гул. Громов метался между автобусными стойками, расписаниями, картами на экранах. Цифры плясали, названия деревень сливались в одно мокрое пятно: Березовка, Радищево, Каменка... Но Бездворье не значилось нигде. Ни на железных таблоидах, ни в базах, ни в устах водителей, которых он останавливал, спрашивая о деревне.
Неожиданно к нему подошла пожилая женщина. Вернее, возникла ниоткуда. Спина сгорблена, как будто она несла на ней не годы, а что-то тяжелое и невидимое. Пальцы, скрученные на костяной трости, были длинными и узловатыми, подобно корням старого дерева. Глаза затянуты молочно-мутной пленкой, как у слепой, но взгляд был настолько цепким, что Леониду показалось, что та видела не его, а шлейф городского смога и горя, что он привез с собой.
— Ты к нам? — спросила она, не называя имени деревни, словно Бездворье — состояние души, в которое можно попасть только по зову.
Громов хотел спросить: «Откуда вы знаете, куда я еду?» Но промолчал. Он удивленно кивнул, не в силах выдержать взгляда старухи. Она тоже мотнула головой в ответ.
— Автобус... редко ходит. Раз в два дня. До Бездворья нелегко добраться. А сегодня — везет. Через сорок минут будет. У старой автостанции, за рынком. Там, где сосна с обгоревшей макушкой.
Она говорила медленно, а потом повернула голову в сторону выхода.
— А где здесь рынок?
— Спросишь — не ответят. Вглядишься — найдешь.
Писатель недоуменно вытаращился, намереваясь уточнить, но сочтя, что женщина может быть обычной сумасшедшей, сказал:
— Спасибо.
Женщина не улыбнулась, разжала пальцы, и трость с глухим стуком уперлась в асфальт.
— Не мне спасибо. Мне-то дела нет. А тебе... — ее мутный взгляд скользнул по его лицу. — Тебе ехать, покуда колеса крутятся. Покуда еще пускают.
Старуха развернулась и ушла, растворившись в толпе так же внезапно, как и появилась.
Леонид огляделся по сторонам, пожал плечами и отправился в сторону рынка, куда указала странная женщина. Нашел сосну, отыскал и автобус — старый, ржавый, с треснувшим лобовым стеклом, и только когда плюхнулся на сиденье, почувствовал облегчение и волнение одновременно.
Дорога тянулась за окном, стремительно худевшая, сужалась, сжималась все сильнее, пока не превратилась в грязную колею, едва шире плеч, вьющуюся меж стен из чахлого леса. Деревья по краям росли совсем близко и стояли тесным, молчаливым строем — не сосны, не ели, не березы, а стражи в бессрочном карауле. Они даже не шелохнулись, когда автобус проехал мимо с хриплым рычанием умирающего мотора. Их обломанные и искривленные ветви тянулись не к солнцу, которого здесь, кажется, не было никогда, а к земле. Небо, вопреки логике и прогнозу погоды, затянулось свинцовой пеленой без единого просвета.









