bannerbanner
Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи
Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи

Полная версия

Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Если наша изба была воплощением горькой нужды, то это место было дворцом из тёмной, страшной сказки. Огромное, с потолком таким высоким, что он тонул во мраке, оно давило, подавляло своим ледяным великолепием. Пол из чёрных, отполированных до зеркального блеска плит отражал тусклый свет, что сочился из высоких стрельчатых окон. В этих отражениях я видела себя – маленькую, испуганную фигурку в потрёпанном сарафане, затерянную среди этого чужого величия. Стены были затянуты тяжёлыми, выцветшими гобеленами. Я присмотрелась и похолодела: на них были вытканы сцены охоты, но не на лесных зверей, а на каких-то призрачных, теневых созданий с горящими глазами.

В дальнем конце зала горел огонь в исполинском камине, но пламя его, синеватое и неживое, не давало тепла и не отбрасывало теней, лишь пожирало свет.

И в самом центре этого морозного великолепия, за длинным столом из чёрного, как ночь, дерева, сидел он. Хозяин.

Мрак остановился в нескольких шагах от стола, не выходя из тени.

– Пришла, – коротко и глухо бросил он в пространство.

Хозяин медленно поднял голову. И в этот миг я поняла, что такое настоящий, липкий страх. Не тот животный ужас, что я испытала во дворе, и не глухая неприязнь к угрюмому Мраку. Это был иной страх – тягучий, завораживающий, парализующий волю. Страх мыши перед прекрасным и смертоносным змеем.

Он был пугающе, нечеловечески красив. Таким, наверное, мог быть светлый дух, изгнанный с небес за гордыню. Тонкие, аристократичные черты лица, гладкая, будто фарфоровая, кожа и волосы… Волосы цвета лунного серебра, что казались неживыми, сотканными из инея и тумана. Но страшнее всего были глаза. Цвета чистого зимнего неба, в котором навсегда застыл лёд. И в самой глубине этого льда плясали крохотные, колкие искорки не то насмешки, не то вечной стужи.

Он улыбнулся, одними уголками губ, и от этой улыбки у меня по спине будто провели ледяным клинком.

– Подойди ближе, дитя, – его голос был тихим, вкрадчивым, обволакивающим, как бархат. Голос, которому хотелось повиноваться бездумно. – Не бойся.

Я сделала несколько неуверенных, деревянных шагов, чувствуя себя мотыльком, подлетевшим слишком близко к странному, холодному пламени. Мой ветхий сарафан, моя растрёпанная коса, мои огрубевшие от работы руки – всё это казалось таким жалким и неуместным в этом зале.

– Как звать тебя? – продолжил он, не сводя с меня своего пронзительного, изучающего взгляда.

– Аглая, – прошептала я. Голос был чужим, тонким, как паутинка.

– Аглая… – он медленно повторил моё имя, словно пробуя его на вкус, катая на языке, как редкую ягоду. – Имя светлое, ясное. Что же привело тебя в моё скромное жилище, светлая Аглая?

Скромное жилище… Эта холодная насмешка странным образом отрезвила меня, заставила на миг забыть о страхе. Воспоминание о Яруне, о его хриплом, надсадном дыхании, о безмолвном горе матушки вспыхнуло во мне с новой силой, придавая смелости.

– Беда привела, хозяин, – ответила я уже твёрже, поднимая на него глаза. – Брат у меня хворает. Сильно хворает. Знахари руками разводят, а на городского лекаря денег нет. А я слыхала… – я запнулась, подбирая слова, – слыхала, что вы щедро платите за хорошую работу.

– Ах, вот оно что, – его серебристые брови чуть изогнулись в изящной дуге. – Слыхала, значит. Слухами земля полнится. А что ещё ты слыхала обо мне, Аглая? Неужто только хорошее?

Он играл со мной, как кот с мышью, и я это прекрасно понимала. Но отступать было некуда. Позади была лишь пропасть.

– Говорят всякое, – осторожно вымолвила я, крепче сжимая узелок. – Что вы колдун, и что нити у вас непростые. Но мне до слухов дела нет. Мне брата спасать надобно.

– Похвальная решимость, – кивнул он, и ледяные искорки в его глазах блеснули ярче. – Но плачу я не за решимость и не за красивые глаза, а за умелые руки. Что ты можешь предложить мне, дитя? Чем твои руки могут быть полезны моей Прядильне?

Тут я была в своей стихии. Слова полились сами, горячие, отчаянные.

– Я вышиваю, хозяин, – с жаром начала я, сама не своя от смеси надежды и ужаса. – Лучше всех в нашей деревне, да и в округе тоже. Любой узор могу повторить, самый сложный. Вышиваю гладью, и крестом, и стебельчатым швом. Могу и бисером, и золотой нитью, коли доведётся. Стежки кладу ровно, один к одному, ткань не стягиваю. Прабабка моя была знатной вышивальщицей, и матушка меня с малолетства учила. Мои работы… они как живые получаются.

Я говорила, а он слушал, чуть склонив голову набок, и его ледяные глаза, казалось, видели меня насквозь. Он видел не только мои умелые пальцы и девичье тщеславие, но и моё отчаяние, мою готовность пойти на всё ради спасения Яруна. Он видел каждую трещинку в моей душе.

Когда я замолчала, выдохшись, он некоторое время молчал, изучая меня. Мрак всё так же неподвижно стоял в тени у входа, и я чувствовала его тяжёлый, давящий взгляд своей спиной.

– Хорошо, – наконец изрёк Хозяин. – Я верю тебе. И я готов заключить с тобой сделку.

Он сухо хлопнул в ладоши, и звук этот, резкий и громкий, эхом пронёсся под тёмными сводами. Из боковой двери тут же выскользнул юноша примерно моих лет. Ловкий, смазливый до приторности, с бегающими глазками и вечно заискивающей улыбкой, приклеенной к лицу. Он подобострастно склонился перед Хозяином, чуть ли не касаясь пола лбом.

– Да, великий Морок?

Морок. Имя это, жуткое и туманное, идеально ему подходило.

– Филимон, принеси договор для новой ученицы, – велел Хозяин.

Юноша метнулся к одному из тёмных шкафов и через мгновение положил на стол перед Хозяином свиток пергамента, чернильницу с тёмно-алой жидкостью и остро отточенное гусиное перо.

Морок неторопливо развернул свиток. Я увидела ровные ряды витиеватых букв, выведенных чернилами, что отливали на свету, как свежая кровь.

– Условия мои просты, – его голос снова стал мягким и чарующим, проникая под кожу, убаюкивая страх. – Ты служишь мне верой и правдой ровно один год. Один год полного и беспрекословного повиновения. Ты делаешь всё, что я прикажу, без вопросов, сомнений и промедления. – Он сделал паузу, глядя мне прямо в душу. – Взамен твой брат будет исцелён. Полностью. Хворь покинет его тело в тот самый миг, как твоё имя ляжет на этот пергамент. А по истечении года ты получишь такое приданое, что любой жених в твоей деревне сочтёт за честь взять тебя в жёны. И уйдёшь свободной.

Исцелён. В тот же миг. Эти слова ударили мне в голову, как хмельное вино. Не придётся ждать год! Ярун будет здоров уже сейчас! Матушка увидит его на ногах!

– Я… я согласна, – выдохнула я, протягивая дрожащую руку к перу.

– Не торопись, – его улыбка стала шире, обнажая идеально ровные, хищно-белые зубы. – Прочти условия. Я ценю в своих людях не только усердие, но и разум.

Я склонилась над пергаментом. Буквы плясали перед глазами. «Полное повиновение… исполнять любую работу, сколь бы странной она ни казалась… не покидать пределы усадьбы без дозволения Хозяина… не задавать лишних вопросов…» Всё это казалось такой малой, ничтожной ценой за жизнь брата.

Дрожащими пальцами я взяла перо, обмакнула его в алые, густые, как кровь, чернила и вывела под витиеватым текстом своё имя: «Аглая».

В тот самый миг, как последний росчерк лёг на пергамент, я почувствовала это. Лёгкий порыв ледяного воздуха прошёл сквозь меня, будто невидимая нить вытянулась из моей груди и намертво привязала меня к этому месту, к этому человеку. Договор был скреплён. Моя душа теперь принадлежала ему.

Морок удовлетворённо кивнул. Он небрежным жестом пододвинул ко мне тяжёлый, туго набитый кожаный мешочек, что лежал на краю стола.

– А это, – промолвил он, – аванс. Чтобы твоя семья не знала нужды, пока ты будешь усердно трудиться во славу моего ремесла. Мрак позаботится, чтобы гонец доставил это твоей матери.

Я развязала тесёмки. Внутри, сияя даже в этом сумрачном свете, лежали золотые монеты. Настоящие, тяжёлые. Я в жизни не держала в руках даже одной такой, а тут была целая горсть. Слёзы облегчения, благодарности и горького понимания цены застилали мне глаза. Матушка сможет купить еды. Ярун получит лучшее лекарство.

– Спасибо, хозяин… Спасибо… – пролепетала я, сжимая в ладони холодный металл.

– Благодарность свою ты докажешь работой, – оборвал он меня, и в голосе его снова прорезался металл. – А теперь познакомься с теми, с кем тебе предстоит делить кров и хлеб.

Он снова хлопнул в ладоши. И в зале начали появляться люди. Они входили тихо, почти бесшумно, как тени, и выстраивались вдоль стены, понурив головы. Я смотрела на них, и моё недолгое счастье начало таять, как снег на горячей ладони, уступая место растущей тревоге.

Угодливый Филимон встал чуть поодаль от Хозяина, не сводя с него восторженного, собачьего взгляда. Он тут же одарил меня широкой улыбкой и едва заметно подмигнул.

Рядом с ним стояли две девушки. Одна, Весняна, была примерно моих лет, с копной светло-русых волос. Она пыталась улыбаться, но улыбка получалась натянутой и жалкой, а в глазах плескался загнанный страх. Её весёлость звенела, как треснувший колокольчик.

Вторая, Дарина, была невероятно красива, с густыми тёмными волосами и огромными глазами цвета спелой вишни. Но глаза эти были пустыми. В них не было ничего – ни страха, ни надежды, ни печали. Она смотрела сквозь меня, сквозь стены, сквозь саму жизнь. Сломленная фарфоровая кукла. От её вида у меня по спине пробежал настоящий мороз.

Чуть дальше стоял худощавый, бледный юноша, который, казалось, хотел врасти в стену. Это был Тихон. Он так низко опустил голову, что я видела лишь его спутанные каштановые волосы и тонкую, дрожащую шею.

И последним, у самого камина, стоял здоровенный, молчаливый детина. Остап. Он даже не смотрел в нашу сторону. В руках он держал какой-то грубый инструмент и методично скоблил им кусок толстой кожи, не обращая ни на кого внимания. Его лицо было лишено всякого выражения – ни злобы, ни печали, ни радости. Полное, всепоглощающее безразличие, которое было страшнее любой ненависти.

– Это твоя новая семья на ближайший год, Аглая, – обвёл их рукой Морок, и в его голосе прозвучало неприкрытое издевательство. – Привыкай. Филимон покажет тебе твою светелку и познакомит с правилами. Работу начнёшь с утра.

Он поднялся, высокий, пугающе величественный, и, не удостоив меня больше ни единым взглядом, направился к широкой лестнице, ведущей наверх. Его серебристые волосы блеснули в полутьме и растаяли во мраке.

Как только его фигура скрылась, напряжение в зале немного спало, воздух перестал звенеть.

– Ну, здравствуй, новенькая! – тут же подскочил ко мне Филимон. – Аглая, так? Прекрасное имя для прекрасной девушки! Не робей, тут не так страшно, как кажется. Хозяин у нас строгий, но справедливый. Будешь хорошо работать – будешь в почёте, вот как я!

Его голос сочился мёдом, но глаза оставались холодными и оценивающими, как у торговца на ярмарке.

Весняна нервно хихикнула и сделала ко мне робкий шаг.

– Добро пожаловать, – прошептала она так тихо, что я едва расслышала. – Комнаты у нас наверху, я…

Но договорить она не успела.

– Её комнату покажу я, – раздался низкий, хриплый голос Мрака. Он отделился от стены и шагнул в освещённый круг. – А ты, – он в упор посмотрел на Филимона взглядом, от которого тот поёжился, – займись своими делами. Хватит зубы скалить.

Филимон тут же сник. Его заискивающая улыбка сползла с лица, сменившись злобной гримасой.

– Как скажешь, старшой, – прошипел он и, бросив на меня полный неприязни взгляд, выскользнул из зала.

Весняна, пискнув, отступила в тень. Дарина безмолвно развернулась и ушла, будто её и не было. Тихон, так и не подняв головы, юркнул следом за ними. Остап продолжал скоблить свою кожу, будто в зале не происходило ровным счётом ничего.

Я осталась одна. Наедине со своим угрюмым провожатым, тяжёлым мешочком золота в руке и ледяным комком страха в груди. Я смотрела на пустые места, где только что стояли эти люди, и отчётливо понимала – я попала не в мастерскую.

Я попала в змеиное гнездо, где каждый сам за себя. А мой договор, писанный алыми чернилами, был не сделкой.

Это был приговор.

ГЛАВА 3. СОВЕСТЬ И ИНСТИНКТ

(От лица Яромира)

Я стоял в тени у входа, прислонившись плечом к холодному, покрытому вековой пылью камню, и наблюдал. Наблюдал за тошнотворным, отточенным до совершенства спектаклем, который мой дражайший братец именовал «приёмом на работу». От этого зрелища к горлу подкатывала привычная, горькая желчь, и я с трудом сдержался, чтобы не сплюнуть на безупречно чистый пол, отполированный до зеркального блеска подолами сотен таких же платьев, как на этой новенькой.

Десятки. Я видел их десятки. Таких же девчонок с широко распахнутыми, как у испуганной лани, глазами, полными отчаянной надежды. Они приходили сюда, словно ночные мотыльки, летящие на огонь, и каждая в своей глупости верила, что её-то пламя не опалит. Что она – особенная. Они все сгорали дотла, обращаясь в пепел, который удобрял силу этой проклятой усадьбы, а их души становились нитями для самой тёмной пряжи.

Морок, мой братец, мой тюремщик, был непревзойдённым лицедеем. Его голос, этот приторный, вкрадчивый бархат, обволакивал, убаюкивал, обещал спасение от всех бед. Его лживая красота, холодная и безупречная, как лик ледяного идола, завораживала. Он умел находить нужные слова, дёргать за самые больные, кровоточащие ниточки – нищая семья, больной родственник, несчастная любовь. Он дарил им надежду, чтобы потом долго, с садистским наслаждением наблюдать, как она агонизирует и умирает в их глазах.

Новенькая, Аглая, не была исключением. Волосы цвета сжатой ржи, глаза, как грозовое небо перед ливнем. В ней было больше жизни, чем во всех остальных обитателях этой гробницы, вместе взятых. И именно это делало её самой уязвимой. Чем ярче горит свеча, тем слаще её гасить. Морок это знал. И я это знал.

Я видел, как она смотрит на него, – смесь детского ужаса и глупого бабьего восхищения. Видел, как дрогнули её ресницы, когда он пообещал исцелить брата. Она уже попалась. Проглотила наживку вместе с острым, зазубренным крючком. Подписала договор алыми чернилами, даже не догадываясь, что это не чернила, а кровь тех, кто был до неё. Кровь, что питает силу Морока, силу этой Мёртвой Прядильни.

Когда братец удалился, оставив свою покорную паству, воздух на миг стал чище. Но лишь на миг. Филимон, эта скользкая, угодливая тварь, тут же подскочил к новенькой, рассыпаясь в любезностях, как мелкий бес. Он всегда так делал. Вынюхивал, высматривал, пытаясь понять, станет ли новенькая игрушкой Хозяина или очередной безликой жертвой, на которую можно будет безнаказанно срывать злость. От его заискивающей улыбки хотелось вымыть глаза с песком.

Остальные – тени. Безвольные, сломленные куклы. Весняна с её надтреснутым смехом, за которым прячется животный ужас. Дарина, прекрасная и пустая, как брошенная на берегу раковина. Запуганный Тихон, боящийся собственной тени. И Остап… Остап, который когда-то был живым. Теперь от него осталась лишь тяжёлая, безразличная ко всему оболочка. Каждый из них – живое, ходячее напоминание о том, что бывает с теми, кто попадает в лапы к Мороку.

Я вмешался, когда Филимон стал слишком навязчив. Не из желания помочь ей. Нет. Я давно отучил себя от этого бесполезного, губительного чувства. Просто вид его подобострастия вызывал физическое омерзение. Я отогнал его, как назойливую муху, одним лишь взглядом, и поймал на себе её взгляд. Взгляд новенькой. В нём не было благодарности. Лишь растерянность и страх.

Она стояла у стены, прижимая к груди мешочек с золотом – цену своей души.

Я должен был уйти. Оставить её. Раствориться в привычном сумраке своей каморки. Но что-то заставило меня задержаться. Какая-то злая, извращённая жалость. Попытка. Последняя, бесполезная, машинальная попытка вытолкнуть бабочку из паутины, прежде чем паук начнёт её обматывать.

Я шагнул к ней из тени, намеренно тяжело, вкладывая в каждый шаг всю свою неприветливость. Она вздрогнула, ещё сильнее вжимаясь в стену.

– Думаешь, выкупила себе счастливый билет? – мой голос прозвучал так, как я и хотел, – грубо, хрипло, как скрежет камня о камень.

Она молчала, лишь глаза стали ещё больше и темнее.

– Здесь не место таким неженкам, – процедил я, глядя ей прямо в лицо. – С твоими белыми ручками, с твоими слезами, что уже готовы брызнуть из глаз. Здесь ломают и не таких. Убирайся, пока не поздно. Ползи к Хозяину, просись обратно. Он сегодня добрый, может, и отпустит.

Я ждал, что она заплачет. Что бросится в ноги, начнёт умолять, как делали некоторые до неё. Но она не заплакала. Она сделала то, чего я никак не ожидал.

Она медленно, упрямо вскинула голову. Её подбородок, острый, решительный, вздёрнулся вверх. И она посмотрела мне прямо в глаза. И в её взгляде, сквозь пелену страха, я увидел нечто иное. Сталь. Злую, упрямую, несгибаемую сталь. Она не сказала ни слова, но весь её вид кричал: «Не тебе меня судить».

Эта немая дерзость взбесила меня. И… зацепила. Что-то внутри, давно омертвевшее и холодное, шевельнулось.

Раздражение? Или нечто иное?

Я не стал разбираться. Резко развернувшись, я пошёл прочь, чувствуя на спине её взгляд, острый, как иголка. Пусть. Раз сама выбрала свою судьбу.

Моя обитель – каморка под главной лестницей. Крохотный чулан без окна, где едва хватало места для узкого топчана, застеленного старой волчьей шкурой, и низенького стола. Здесь всегда пахло пылью, стружкой и моим застарелым отчаянием. Это было моё место. Моя клетка внутри клетки. Единственное место в этой усадьбе, куда Морок никогда не заходил, брезгуя.

Я опустился на пол, скрестив ноги. Взял в руки незаконченную резную фигурку – волка, замершего в прыжке. Монотонная, привычная работа. Медленно снимать ножом тонкую стружку, вдыхать запах дерева, чувствовать, как под пальцами рождается форма. Эта рутина успокаивала. Позволяла не думать.

Скрипнула половица над головой. Кто-то прошёл. Наверное, она. Пошла в свою светелку на чердаке, которую ей, видимо, показал кто-то из «добрых» сокамерников.

Я с силой нажал на нож, и стружка скрутилась в тугой завиток. Глупая девчонка. Упрямая, глупая девчонка.

Тихий шорох у двери отвлёк меня от мыслей. Я не обернулся. Я и так знал, кто это. Через щель под дверью в каморку протиснулось длинное, юркое тельце. Шмыг. Мой пронырливый, вороватый хорёк. В зубах он сжимал свою добычу – пышный, ещё тёплый пирожок, явно стащенный с хозяйской кухни.

Зверёк подбежал ко мне, бросил пирожок к моим ногам и требовательно фыркнул, ткнувшись мокрым носом в мою ладонь. Я тяжело вздохнул. Взял пирожок, пахнущий яблоками и сладким тестом. Разломил его надвое. Одну половину положил перед хорьком, вторую оставил себе.

Шмыг тут же вцепился в свою долю, урча от удовольствия. Я смотрел, как он ест, – быстро, суетливо, боясь, что отнимут. В его незамысловатой животной радости было что-то настоящее. Что-то, чего в этом доме не осталось совсем. Он был моим единственным напоминанием о том, что жизнь может быть простой. Украл, съел, спрятался в тепле – вот и всё счастье.

Я откусил от своей половины. Сладкое тесто показалось безвкусным, как труха.

В этот момент на узком подоконнике единственного продуха под потолком материализовалась тень. Беззвучно, словно сотканная из ночного воздуха. Теневой. Огромный чёрный ворон. Моя совесть. Моя вечная, молчаливая боль.

Он сидел неподвижно, и его умные, почти человеческие глаза смотрели на Шмыга с явным, немым осуждением. Воришка, суетливое, низменное создание. Теневой был другим. Он был воплощением той части меня, которую я сам в себе ненавидел – той, что ещё способна на скорбь и сострадание.

Шмыг, почувствовав его взгляд, съёжился и постарался сделаться как можно меньше, но пирожок из лапок не выпустил.

Ворон медленно склонил голову, и с подоконника на каменный пол с тихим звоном упало что-то маленькое и круглое. Серебряная монетка.

Я замер, глядя на неё. Она лежала в полосе лунного света, тускло поблёскивая. Маленькая, потёртая, самая обычная. Я видел, как она выпала из её узелка, когда та споткнулась на пороге. Она даже не заметила. Слишком была напугана.

Теневой смотрел на меня. Не мигая. Его взгляд был тяжёл, как приговор. «Вот, – казалось, говорил он. – Вот цена её надежды. Вот всё, что от неё останется. Ещё один жалкий след, который скоро сотрётся».

Яд просочился в мысли. Морок наверняка видел эту монетку. Он видит всё. И он позволит брату подобрать её, сохранить, привязаться к этому маленькому якорю, чтобы потом, в нужный момент, вырвать его с мясом.

Я опустил руку и поднял монету. Она была тёплой. Она всё ещё хранила тепло её пальцев. Живое, человеческое тепло. И когда я поднёс её ближе, чтобы рассмотреть, то застыл, втянув носом воздух.

Запах.

Почти неуловимый, но такой явный, такой чужой для этого места. Она пахла не страхом и не сыростью мёртвых стен. Она пахла её домом. Дымом очага, горьковатым и уютным. Свежеиспечённым хлебом, от которого сладко ноет под ложечной. И сухими травами, что висят пучками под крышей, – полынью, мятой, зверобоем. Запах простой, бедной, но настоящей жизни.

Этот запах ударил в меня, как укол раскалённой иглой в мёртвое сердце. Как внезапный, болезненный толчок, напомнивший о мире, которого я был лишён целую вечность. Мир, где пекут хлеб, а не прядут судьбы из душ. Мир, где травы собирают для лечебных отваров, а не для колдовских зелий. Мир, где монетки тратят на молоко для больного брата, а не покупают на них рабство.

Я сжал кулак так, что края монеты впились в ладонь, оставляя на коже красный полумесяц.

Не обращая больше внимания на укоризненный взгляд ворона, я сунул монетку в потайной кармашек на поясе. Пусть будет там. Этот крохотный кусочек металла, пахнущий жизнью, стал моим тайным бунтом. Первым за долгие, долгие годы.

Шмыг уже доел свой пирожок и теперь сворачивался клубком у меня на коленях, ища тепла. Я машинально провёл рукой по его гладкой шёрстке.

За стеной, где-то наверху, снова скрипнула половица. Аглая.

Я сидел в своей тёмной каморке, с вороватым хорьком на коленях и тёплой монеткой в кармане, а моя совесть в обличье чёрного ворона безмолвно судила меня с подоконника.

И я впервые за много лет понял, что наблюдаю не за очередной жертвой. Я наблюдаю за той, чей запах дома я теперь ношу с собой. И эта мысль пугала меня до холодного пота, куда сильнее, чем гнев Морока. Потому что надежда, даже чужая, в этом месте была самым страшным ядом. А я, кажется, только что сделал первый глоток.

ГЛАВА 4. МЁРТВАЯ ПРЯЖА

(От лица Аглаи)

Пальцы онемели не от усталости, а от странного, сосущего холода, что исходил от самой нити. Первые дни в Прядильне Морока слились в один нескончаемый, серый морок, точь-в-точь как имя её Хозяина. Ночи были коротки и тревожны, как лихорадочный сон больного, а дни тянулись мучительно долго, словно смола с вековой сосны, капля за каплей отмеряя мою украденную жизнь.

Меня приставили к самой древней прялке в углу огромной мастерской – громадине из тёмного, почти чёрного дерева, покрытой такой искусной резьбой, что казалось, будто по ней вьются не узоры, а застывшие змеи. Прялка гудела и подрагивала под моими руками, словно живое, недовольное существо. Я должна была научиться прясть из кудели, что выдавали мне каждое утро. Кудель эта не походила ни на одну, что я знала. Она была то багровой, как запекшаяся кровь, то иссиня-чёрной, как грозовая туча, то мертвенно-белой, как саван. И вся она, каждая прядь, отдавала могильным холодком, от которого ломило суставы и ныло под сердцем.

– Эта пряжа живая, – проскрежетал Мрак в мой первый день, когда я, уколов палец о веретено, вскрикнула. Он стоял надо мной, тенью нависая, и глаза его, цвета озёрного льда, не выражали ничего, кроме глухого раздражения. – И вечно голодная. Не накормишь её своим усердием – она твоей кровушки отопьёт. Так что старайся, новенькая. Аль не хочешь, чтобы братец твой раньше времени к праотцам отправился?

Его слова хлестнули больнее любой плети. Он знал, куда бить. И бил без промаха.

Жизнь в Прядильне подчинялась жестокому, неписаному укладу. Утром нас будил не крик петуха, а глухой удар колокола, от которого, казалось, сотрясались сами каменные стены. Сонные, мы брели в мастерскую, где нас уже ждала работа. Ели мы тут же, за длинным щербатым столом, скудную похлёбку да краюху серого хлеба. Словоохотливых здесь не было. Дарина, прекрасная, как лесная мавка, смотрела в свою миску пустыми, выцветшими глазами, будто видела на дне своё отражение и ужасалась ему. Она двигалась плавно, безвольно, словно кукла, у которой оборвали все ниточки. Весняна же, напротив, суетилась, пыталась улыбаться, но улыбка её выходила кривой и жалкой, а в глазах плескался такой застарелый ужас, что хотелось отвести взгляд. Она походила на подстреленную птаху, что всё ещё пытается чирикать, не понимая, что крыло её перебито навсегда.

На страницу:
2 из 5