
Полная версия
Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи

София Устинова
Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи
ПРЕДЫСТОРИЯ. РАССВЕТ, СТАВШИЙ СУМРАКОМ
(От лица Яромира)
До того, как моё имя стало синонимом тени, а душа – её вечной пленницей, я знал, что такое солнце. Я помню его тепло на своих щеках, помню, как оно путалось в её волосах, заставляя их сиять, словно кто-то рассыпал по ним пригоршню червонного золота.
Её звали Лада. И она была моим солнцем.
– Опять хмуришься, Яр, – её смех был похож на перезвон лесных колокольчиков. Она сидела напротив, на душистом сене в нашем старом амбаре, и вплетала в мои волосы синий василёк. – Все думы думаешь. Брось их, думы эти. Гляди, какой день!
Я поймал её тонкие пальцы, привыкшие к веретену и иголке, и прижал к своим губам. Они пахли травами и мёдом.
– Думаю о том, что скоро зима, – промолвил я, глядя в её глаза, ясные, как летнее небо. – Отец с матерью в могиле, а старшему брату дела нет до хозяйства. Всё на мне.
– Твой брат… – Лада на миг осеклась, и тень пробежала по её лицу. – Он опять в своих книгах сидит?
Я лишь горько усмехнулся. Мой старший брат, мой единственный родной человек, которого отец перед смертью просил беречь, всё дальше уходил от мира живых. Он не был злым. Тогда ещё не был. Он был… другим. Замкнутым, жадным до знаний, которые простым людям и в голову не приходили. Его комната в нашей родовой усадьбе пропахла сухими травами, пылью древних фолиантов и чем-то ещё, тонким и тревожным, от чего замирало сердце. Он называл себя Мороком, находя в этом имени какую-то особую, тёмную прелесть, хотя матушка нарекла его Мирославом.
– Он ищет способ обмануть время, – вздохнул я. – Говорит, что человеческий век слишком короток для великих свершений.
– А разве есть свершение более великое, чем прожить свой век в любви и согласии? – прошептала Лада, касаясь моей щеки. – Мне другого и не надобно, Яр. Только бы ты был рядом.
В тот миг я был самым счастливым человеком на свете. Я был молод, силён, любим. Я был хорошим мастером – дерево в моих руках пело, а металл покорялся воле. Наша усадьба, хоть и требовала заботы, была богатой, а земля – плодородной. Я собирался просить руки Лады у её отца, старого воеводы, и уже представлял, как она станет хозяйкой в нашем доме, и смех наших детей наполнит его светом, который навсегда прогонит тени из кабинета брата.
Наивный. Я думал, что свет может прогнать тьму. Я не знал, что тьма умеет свет пожирать.
Вечером того дня Морок вышел к ужину. Это случалось всё реже. Он был красив, мой брат, той хищной, тревожной красотой, от которой у девок подгибались коленки, а у мужиков невольно сжимались кулаки. Длинные, как лунный свет, волосы, тонкие, аристократичные черты лица и глаза… Глаза цвета зимнего неба, в которых уже тогда не было тепла.
– Я слышал, ты собираешься жениться, братец, – его голос был вкрадчивым, бархатным, но от него по спине бежал холодок.
– Собираюсь, – ответил я, не отрывая взгляда от своей тарелки.
– На воеводской дочке? На Ладе? – он усмехнулся, отпивая вино из серебряного кубка. – Хороший выбор. Она красива. И чиста. Такая кровь… такая жизненная сила… она бесценна.
От его слов меня передёрнуло. Он говорил о ней так, как говорят о породистой кобыле или о слитке золота.
– Она не вещь, Морок, – процедил я.
– Всё в этом мире – вещь, Яромир. Всё – лишь ресурс, – он посмотрел на меня своим ледяным взглядом. – И всё имеет свою цену. Ты хочешь потратить её на детишек и тёплую постель. Мелко, братец. Так мелко.
Он поднялся и, не притронувшись к еде, ушёл к себе, оставив меня наедине с дурным предчувствием, что липким змеем обвилось вокруг сердца.
(От лица Морока)
Я смотрел на них из окна своего кабинета. Они стояли у старой яблони, и он, мой сильный, простодушный, любимый всеми Яромир, дарил ей, этой пустоголовой девке с глазами коровы, резной гребень. Свою работу. Своё умение. Свою душу. А она смеялась и прижималась к нему, такая цветущая, такая полная жизни.
Жизни. Вот оно, главное сокровище. То, что утекает сквозь пальцы, как песок. То, что они, эти примитивные существа, тратят на продолжение рода, на пахоту, на пустые радости. Они рождаются, копошатся в грязи и умирают, не оставив после себя ничего, кроме таких же копошащихся потомков.
А я? Я прочёл сотни книг. Я заглянул за грань, куда боятся смотреть даже боги. Я знаю тайны мироздания, я могу повелевать стихиями, но моё тело, это жалкое вместилище из мяса и костей, стареет. С каждым днём оно становится слабее, приближая меня к той же унизительной участи, что ждёт последнего смерда в нашей деревне.
Ненавижу.
Я ненавидел свою слабость. Я ненавидел брата за его простую, животную силу, за то, как легко ему всё давалось. За то, что его любила матушка, за то, что его уважает челядь. За то, что его выбрала она.
Лада.
Я видел её на празднике Купалы. Она прыгала через костёр, и её сарафан взметался, открывая стройные ноги. Её волосы пахли дымом и свободой. В ней била ключом та самая первозданная сила, которую я искал. Чистая, незамутнённая, девственная энергия. Она была ключом. Ключом к вечности.
Я пытался говорить с ней. Я дарил ей драгоценности, привезённые с юга. Я рассказывал ей о звёздах и дальних странах. А она смотрела на меня своими пустыми глазами и вежливо улыбалась, а сама искала взглядом его. Моего брата. Который мог предложить ей лишь деревянную безделушку и место у очага.
Глупая. Они все глупые.
Но её упрямство лишь распаляло меня. Она станет моей. Не как жена. О, нет. Это слишком мелко, как сказал бы я Яромиру. Она станет фундаментом моего величия. Её жизнь станет моей.
Ритуал был сложен. Древний, тёмный, запретный. Он требовал не только жертвы, но и якоря. Того, кто будет связан с моей новой жизнью, удерживая её в мире Яви, не давая душе раствориться в потоках обретённой силы. Якорь должен быть сильным. Кровно связанным со мной.
Выбор был очевиден.
Я подарю брату вечность. Вечность страданий. Он будет смотреть. Всегда. Он будет моим зеркалом, моим живым напоминанием о триумфе. Он будет ненавидеть меня, но не сможет причинить вред. Он будет моим вечным, безмолвным рабом. Это будет даже слаще, чем обладать его женщиной. Это будет высшая месть за все унижения, за всю его удачливость, за всю несправедливость этого мира.
Я готовил всё в тайне, в подвалах крепости, где сырость и мрак были моими лучшими помощниками. Я чертил руны, смешивал травы, взывал к тем, чьи имена нельзя произносить вслух. И ждал. Ждал ночи зимнего солнцестояния. Самой длинной и тёмной ночи в году. Ночи, когда граница между мирами истончается до паутинки.
Я позвал Ладу в крепость под предлогом, что Яромир готовит ей сюрприз. Она прилетела, как бабочка на огонь. Счастливая, румяная с мороза.
– Где же Яр? – спросила она, с любопытством оглядывая мой полутёмный кабинет.
– Он ждёт тебя, – промурлыкал я, закрывая за ней дверь на тяжёлый засов. – Внизу.
Её глаза расширились от ужаса, когда она поняла, что это ловушка. Но было поздно.
(От лица Яромира)
Я искал её повсюду. Её отец сказал, что она пошла ко мне в усадьбу. Сердце зашлось в ледяном приступе страха. Я ворвался в дом. Тишина. Мёртвая, звенящая тишина.
Я бросился в кабинет брата. Пусто. Но на полу валялся её платок, тот самый, что я подарил ей на ярмарке. И от двери, ведущей в подвал, тянуло тем самым тревожным запахом, что всегда шёл из комнат Морока, только теперь он был в сотни раз сильнее.
Я выломал дверь одним ударом плеча и ринулся вниз по винтовой лестнице.
То, что я увидел, до сих пор горит в моей памяти, выжигая душу.
Огромный подвал был испещрён светящимися багровым светом рунами. В центре круга, прикованная к каменному алтарю, лежала Лада. Бледная, в разорванном платье, но не сломленная. В её глазах горела ярость.
А рядом стоял Морок. Он был облачён в чёрные одежды, и от него исходила волна тёмной, чужой силы.
– Братец! Как раз вовремя. Ты не пропустишь главного, – он улыбнулся, и эта улыбка была улыбкой безумца.
Я бросился к нему, но налетел на невидимую стену, которая отшвырнула меня к стене. Я был пригвождён к ней, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Я мог только смотреть.
– Яр! Не смотри! – крикнула Лада, её голос сорвался.
– Смотри, Яромир! Смотри внимательно! – прошипел Морок, поднимая над ней ритуальный кинжал с лезвием из обсидиана. – Сегодня я обрету бессмертие. А ты станешь его залогом. Мы будем связаны навеки, брат. Твоя жизнь будет питать мою, твоя боль будет делать меня сильнее. Ты будешь моим якорем, моей тенью, моим вечным свидетелем!
Он начал читать заклинание на языке, от которого кровоточили уши. Воздух в подвале загустел, налился мраком. Из углов потянулись бесформенные тени, те самые, что позже назовут Навьими. Они вились вокруг алтаря, жадно тянулись к Ладе.
Я рычал, бился в невидимых путах. Я кричал, срывая голос, но звук не шёл из моего горла. Бессилие. Абсолютное, унизительное, всепоглощающее бессилие.
Морок вонзил кинжал ей в грудь.
Её крик оборвался. Глаза, в которых только что горела жизнь, удивлённо распахнулись и начали стекленеть. Поток её жизненной силы, её света, её любви хлынул из раны, но не кровью, а ослепительным золотым сиянием. Морок жадно вдыхал его, и его тело начало меняться. Кожа разгладилась, волосы засияли серебром, а глаза вспыхнули ледяным огнём.
Сияние ударило и в меня. Боль, какой я никогда не знал, пронзила каждую клеточку моего тела. Я чувствовал, как рвётся моя душа. Как одна её часть, тёмная, полная скорби и ненависти, отделилась от меня и обратилась в огромного чёрного ворона, который с отчаянным криком вылетел из подвала сквозь стену. А другая часть, та, что отчаянно цеплялась за жизнь, за любую крупицу тепла, за желание выжить во что бы то ни стало, съёжилась в крохотный, юркий комок и забилась под моё сердце.
Проклятие встало на место. Я почувствовал, как невидимая цепь связала меня с братом. Его жизнь стала моей. Его смерть станет моей.
Он подошёл ко мне. Теперь он был не просто Мороком. Он был Хозяином.
– Ну, что, братец? – он провёл ледяными пальцами по моей щеке. – Как думаешь, тебе понравится вечность? Вечность в моей тени?
Я хотел ответить проклятьем, но язык до сих пор меня не слушался. Я засипел от натуги. Я ненавидел и проклинал.
И тут невидимые путы ослабли. Морок отпустил меня. Я рухнул на колени. Было бросился на него, но опять наткнулся на невидимую стену.
– Ну-ну, братец, ты не можешь причинить вред Хозяину, – кинул он с господской снисходительностью. – Я это ты, ты это я… мы теперь неразрывно связаны.
Я смотрел на него с лютой ненавистью, в голове билось уйма вопросов и сотни проклятий, но ощутив безмерную безысходность, которая буквально навалилась на плечи, вместо споров и драк… я подобрался к алтарю, к остывающему телу Лады. Коснулся её щеки, её волос. Пусто. Свет ушёл.
Моё солнце погасло.
И чем дольше я смотрел на ушедшее солнце, тем сильнее на меня давил холод и безразличие ко всему происходящему. Мир и его суета отошли на задний фон. В этот миг мир для меня потерял все краски. Он стал серым. Пепельным. Мрачным.
– Как мне тебя теперь звать? – в пустоту сознания просочился голос Морока. Он звучал с издевательской задумчивостью. – Яромир? Нет, это имя слишком светлое для тебя. Отныне ты будешь Мрак. Мой Мрак.
Я поднял на него глаза. И впервые за всю жизнь не увидел в них брата. Я увидел чудовище.
С этого дня я умер. Я стал его тенью, его старшим подмастерьем в Прядильне, которую он устроил в нашей крепости-усадьбе. Прядильне, где он продолжил своё дело, питаясь жизнями юных дев и парней, чтобы поддерживать свою вечную молодость, красоту и силу. А я смотрел. Год за годом. Десятилетие за десятилетием. Я видел, как приходят и умирают Алёна, Захар, Власта, Имана, Лютка, Сава, Зара, Катарина… и другие, чьих имён я уже не помнил. Каждая из них была для меня тенью моей Лады. Но каждую я ненавидел за то, что она жива, и жалел за то, что ей суждено умереть.
Моя душа раскололась. Ворон, моя совесть, прилетал по ночам, молча укоряя меня своим мудрым взглядом. А хорёк, мой инстинкт выживания, воровал еду и тепло, напоминая, что даже в аду нужно как-то жить.
Я стал жёстким, язвительным, угрюмым. Это был мой панцирь. Моя единственная защита от боли, которая не утихала ни на миг. Я ждал. Не зная чего. Может быть, конца света. Может быть, чуда. А может быть, девушку с волосами цвета спелой ржи и глазами, как летнее небо перед грозой, которая однажды постучит в ворота моей тюрьмы.
ГЛАВА 1. ПОСЛЕДНЯЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
(От лица Аглаи)
Промозглая серость избы давила, липла к коже, забивалась под ногти. Пахло сырой землёй, горькой хвоей, которой матушка пыталась перебить смрад болезни, и самой безнадёжностью – кисловатым, затхлым духом нищеты. Я стояла на коленях у низкой лежанки, сплетённой ещё батюшкой, и смотрела на Яруна. Мой младший брат, мой единственный брат, лежал недвижно, и только грудная клетка под тонкой рубахой вздымалась едва заметно, с хриплым, надсадным свистом.
Его рука в моей была сухой и горячей, как нагретый на солнце камень. Такая лёгкая, почти невесомая, будто внутри остались одни косточки, обтянутые тонкой, прозрачной кожей.
– Глянь-ко, Яруша, птичка за окном, – шептала я, пытаясь петь ему старую колыбельную, ту самую, что пела нам матушка, когда мы были совсем крохами. – Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…
Но слова застревали в горле тугим, колючим комком. В углу, у потемневших от времени икон, беззвучно шевеля губами, молилась матушка Любава. Её спина ссутулилась, плечи опустились, и вся она, некогда статная и сильная, казалось, усохла от горя, превратилась в собственную тень.
Хворь вцепилась в Яруна мёртвой хваткой, выпивала из него жизнь по капле. Лихорадка то отступала, оставляя его бледным и слабым, как вылинявшая тряпица, то возвращалась с новой силой, раскрашивая впалые щёки зловещим, нездоровым румянцем.
Вчерашний визит заезжего торговца стал для нас и приговором, и спасением. Он, пережёвывая кусок нашего последнего сала, меж делом обронил, что Хозяин Мороковой Прядильни, что в трёх днях пути отсюда, снова ищет себе учениц. Девок с крепкими руками и острым глазом, готовых служить верой и правдой. А за службу платит так, как в наших краях и не снилось никому. Даёт задаток, которого хватит, чтобы всю семью от голодной смерти спасти.
Слухи об этой Прядильне ходили жуткие. Говорили, что Хозяин – колдун, что нити его пьют жизненную силу, а девушки, попавшие туда, пропадают без следа. Но все эти бабкины сказки меркли перед лицом правды. А правда была в том, что Ярун угасал. И без денег на городского лекаря и заморские снадобья он не дотянет и до первого снега.
Выбора не было.
Прощание вышло коротким и рваным, будто мы боялись, что если затянем хоть на миг, то уже не сможем оторваться друг от друга. Я прижалась губами к горячему лбу брата, вдыхая жар его болезни, и прошептала ему на ухо, в спутанные льняные волосы:
– Я вернусь, Яруша. Слышишь? Я обязательно вернусь с лекарством. Ты только жди.
Он не ответил, лишь ресницы его слабо дрогнули. Матушка, провожая меня до порога, сунула в руки тугой узелок. Голос её был глух и надломлен.
– Тут хлеб и две луковицы. На дорогу. Береги себя, доченька. Береги себя, кровиночка моя.
Она перекрестила меня дрожащей рукой, быстро, почти сердито, и отвернулась, вцепившись пальцами в дверной косяк, чтобы не завыть в голос. Я не посмела обернуться. Стиснув зубы так, что заболели челюсти, я зашагала прочь от нашей ветхой избы, от единственного родного места на всём белом свете. Каждый шаг отдавался тупой болью в сердце, каждый шаг выжигал на душе клятву: вернуться с подмогой или не вернуться вовсе.
Развязав узелок уже за околицей, чтобы перехватить кусок хлеба, я наткнулась на что-то мягкое. Маленькая тряпичная куколка-обережница, которую матушка сшила ещё для меня, когда я была дитём. Безликая, в цветастом платочке и крохотном передничке. Матушка подложила её тайком, как последний оберег, как частицу своего отчаянного материнского заговора на жизнь. Я сжала куколку в кулаке, и грубый лён больно уколол ладонь.
Дорога была долгой и тоскливой. Два дня я тряслась в попутной телеге с зерном, а на третий осталась одна. Привычные поля и светлые берёзовые рощи сменились густым, дремучим лесом, где корявые, поросшие мхом ели подпирали низкое, свинцовое небо. Дорога сузилась до едва заметной колеи, заваленной прелой листвой. Тишина здесь стояла гнетущая, мёртвая. Не пели птицы, не шуршал в кустах зверь. Даже ветер, казалось, запутался в косматых еловых лапах и затих. Воздух стал плотным, тяжёлым, он пах сырой землёй, озоном, будто только что отгремела невидимая гроза, и чем-то ещё… тревожным.
К вечеру третьего дня, когда ноги уже гудели от усталости, а в животе урчало от голода, я увидела её. Усадьба. Она не выросла из-за деревьев, а будто всегда была частью этого мрачного леса. Огромный дом из тёмного камня и чернёного дерева, с острыми шпилями крыш, впившихся в серое небо, напоминал гигантского каменного паука, затаившегося в своей паутине. От него веяло холодом и такой древней, чужой силой, что я невольно поёжилась.
На высоком сухом суку старого вяза, что рос у самых ворот, сидел ворон. Огромный, иссиня-чёрный, крупнее любого, что мне доводилось видеть. Он не каркал, не суетился, а просто сидел, склонив голову набок, и смотрел на меня. Не мигая. В его блестящих чёрных глазах светился пугающе осмысленный, нептичий ум. От этого взгляда по спине пробежал липкий холодок. Словно меня не просто заметили, а оценили и вынесли свой приговор.
Массивные кованые ворота были не заперты. Я толкнула тяжёлую калитку, и та со скрипом, похожим на старческий стон, поддалась, впуская меня внутрь. Двор, вымощенный гладким серым камнем, был пуст и неестественно чист. Ни соринки, ни травинки, пробившейся меж плит. Высокое крыльцо с точёными балясинами вело к парадной двери. Я сделала несколько неуверенных шагов и замерла.
На стук в тяжёлые, обитые железом ворота никто не спешил. Я подождала, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, и постучала снова, настойчивее. Тишина. Тогда я дёрнула тяжёлое кованое кольцо, и массивная дверь, скрипнув, медленно отворилась сама, будто приглашая войти.
Внутри царил полумрак и тот самый густой, дурманящий запах, что я почуяла ещё в лесу. Воск, едкие красители, мокрая шерсть и что-то сладковато-пряное, от чего слегка закружилась голова. Я очутилась в огромном зале, служившем, видимо, и мастерской. Вдоль стен громоздились ткацкие станки, похожие на скелеты диковинных зверей. На длинных столах из тёмного дерева были разложены мотки нитей всех мыслимых и немыслимых цветов: от нежно-голубого, как весеннее небо, до кроваво-алого и глубокого, как полночь, чёрного.
– Чего надобно?
Голос, низкий, с хрипотцой, лишённый всякого радушия, ударил по ушам из тёмного угла. Я вздрогнула и обернулась.
Там, прислонившись плечом к стене, стоял он. Высокий, широкоплечий, в простой тёмной рубахе и портах. Лицо его будто высечено из камня – резкое, с упрямым подбородком и шрамом, белым росчерком проходящим у самого виска. Тёмные волосы растрёпаны, словно он только что дрался с ветром. Но главное – глаза. Я никогда не видела таких глаз. Цвета замёрзшего озера, подёрнутого первым, тонким ледком. Холодные, колючие, и в самой их глубине плескалась такая вековая усталость и жгучая, бессильная злоба, что я невольно отступила на шаг.
Он смерил меня этим ледяным взглядом с головы до ног, чуть задержавшись на моём потрёпанном сарафане и стоптанных лаптях. Уголок его губ дёрнулся в усмешке, в которой не было и капли веселья.
– Ещё одна бабочка на огонёк, – пророкотал он, и в голосе его прозвучало неприкрытое презрение. – Ну, лети. Крылья тут быстро опаляют.
Обида вспыхнула жарким огнём, перекрывая страх. Я приехала сюда не от хорошей жизни, униженная и напуганная, но я не позволю этому каменному истукану топтаться по мне.
– Я к Хозяину, – выпрямив спину, проговорила я, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Я в подмастерья.
– В подмастерья, – передразнил он, отлепляясь от стены и делая шаг в мою сторону. Он двигался плавно, по-звериному, и от него пахло морозом, озоном и терпкой полынью. – Руки-то хоть есть, мастерица? Или только языком чесать умеешь?
Он подошёл почти вплотную, нависая надо мной, и я упрямо вскинула подбородок, глядя ему прямо в ледяные глаза.
– Руки у меня на месте. И вышиваю я так, что тебе и не снилось.
Он хмыкнул, и в этом звуке было столько холодной насмешки, что у меня запылали щёки.
– Мне и без твоей вышивки дурные сны снятся, девчонка. Имя-то у тебя есть, али так и звать – «заноза»?
– Аглая, – процедила я сквозь зубы.
– Мрак, – бросил он в ответ, словно это было не имя, а клеймо. И оно ему донельзя шло. – Запомни. Я тут старший подмастерье. И твой главный кошмар, если вздумаешь отлынивать. Хозяин не любит ленивых. А я… я просто никого не люблю.
И в этот миг из-за его спины, из тени под лестницей, выметнулась маленькая тёмная молния. Юркий, длиннотелый зверёк с пушистым хвостом и наглой мордочкой пронёсся мимо Мрака и метнулся прямо к моим ногам. Точнее – к моему узелку, который я всё ещё сжимала в руке. Прежде чем я успела ахнуть, он ловко просунул любопытный нос в незатянутую горловину.
– А ну брысь, нечисть! – вскрикнула я, инстинктивно прижимая узелок к себе. Там была моя куколка и последняя луковица, последнее напоминание о доме.
Зверёк, оказавшийся хорьком с невероятно хитрыми глазками-бусинками, недовольно фыркнул и не отступил, а наоборот, ухватился за грубую ткань острыми зубками, пытаясь вырвать узелок.
– Шмыг!
Голос Мрака, до этого ледяной, вдруг изменился. В нём прозвучали нотки такого усталого, почти нежного укора, что я замерла от удивления.
– А ну брось. Не твоё.
Хорёк нехотя разжал зубы, но тут же юркнул за ногу Мрака, выглядывая оттуда и обиженно стрекоча, словно жалуясь на меня. Мрак медленно наклонился и с непостижимой ловкостью подхватил зверька. Тот мгновенно обернулся вокруг его широкого предплечья, устроился, как на жёрдочке, и вперил в меня свой бусиный, исполненный праведного негодования взгляд. Мрак почесал его за ухом, и хорёк довольно заурчал, ткнувшись носом ему в рукав.
– Он чужих не жалует, – ледяным тоном констатировал Мрак, поднимая на меня свои невозможные глаза. – Как и я.
Эта мимолётная сцена поразила меня до глубины души. Этот угрюмый, жёсткий человек, который, казалось, источал ненависть ко всему живому, был способен на такую… привязанность к маленькому наглому воришке. И от этого он становился ещё более непонятным и пугающим.
– Хозяин будет через час, – бросил он, разворачиваясь. – Жить будешь на чердаке, с остальными девками. Лестница там. – Он кивнул в сторону тёмного проёма. – Советую к его приходу не слоняться без дела. Найди себе работу. Он ценит усердие. Даже в таких, как ты.
С этими словами он исчез в коридоре, ведущем вглубь дома. Хорёк Шмыг, всё ещё сидящий на его руке, на прощание скорчил мне рожицу и спрятал мордочку в складках хозяйской рубахи.
Я осталась одна посреди этой огромной, гулкой мастерской. Одна. Чувствовала себя маленькой песчинкой, занесённой ветром в жернова огромной, бездушной машины. Золотая клетка, шепнул внутренний голос. Ты в золотой клетке, Аглая.
Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Нет. Я не в клетке. Я здесь, чтобы спасти брата. Я выдержу всё: и ледяные взгляды старшего подмастерья, и его наглого хорька, и даже самого Хозяина Морока, о котором шёпотом говорили в деревнях.
Я выдержу. У меня просто нет другого выбора.
Подняв голову, я решительно огляделась. Нужно найти себе занятие. Показать, на что я способна. Я подошла к столу, где лежали иглы и пяльцы. Взяла в руки небольшой кусок неотбелённого льна, выбрала катушку простых серых ниток. Пальцы, привыкшие к работе, сами натянули ткань. Я должна вышить что-то. Что-то, что придаст мне сил.
Что-то, что напомнит мне, ради кого я здесь.
ГЛАВА 2. ДОГОВОР, ПИСАННЫЙ КРОВЬЮ
(От лица Аглаи)
Мрак шёл впереди, не оборачиваясь. Его широкая спина в грубой тёмной рубахе была похожа на движущуюся стену, отгородившую меня от всего мира. Шаги наши гулко отдавались от каменных плит двора, и этот ритмичный, тяжёлый стук был единственным звуком в мёртвой тишине усадьбы. Я семенила следом, прижимая к груди свой сиротливый узелок, и чувствовала себя крохотной щепкой, которую несёт в неведомый, тёмный омут.
Мы вошли не в здание Прядильни, похожее на замершего паука, а в главный дом. Мрак без стука толкнул тяжёлую, окованную железом дверь, и мы оказались в сумрачных сенях, откуда пахнуло холодом и пылью веков. А затем шагнули в главный зал, и я замерла, позабыв как дышать.











